Плен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Плен

…Я в плену. Передо мной немцы. Они сдёргивают с меня ремень, срывают знаки различия с петлиц и толкают в общий строй, где я уже заметил почти всех офицеров минбатальона.

Оказывается, нас окружили, незаметно подошли с противоположной стороны и забросали гранатами. Я ещё долго ничего не слышал, страшно болела голова, хотелось пить, ребята поддерживали меня за руки, так как я с трудом держался на ногах.

Начались тяжёлые изнурительные переходы под конвоем по этапам. Это произошло 29 июня. Даже теперь, по прошествии шестидесяти лет, тяжело вспоминать этот самый чёрный день в моей жизни. Тогда казалось, что жизнь кончилась. Чего можно ожидать, находясь в плену у немцев? Об их зверствах в концлагерях мы хорошо знали по сообщениям наших газет. И всё же не верилось, что жизнь так жестоко обошлась с нами, что судьбе угодно было втолкнуть меня в строй пленных и вести сейчас навстречу тяжёлым испытаниям, почти без всякой надежды вернуться в строй, увидеть свой родной Ленинград, обнять своих родных и близких. Мы мало о чём переговаривались, когда нас гнали в колонне, да и говорить нам не разрешалось, настроение у всех было подавленное. Но мысли ещё витали вокруг всяких счастливых случайностей: а вдруг будет высажен десант с кораблей, немцев разобьют и нас спасут. Когда и эта надежда оставила нас, я стал надеяться на внезапную атаку партизан, они должны находиться где-то в горах, мы об этом тоже знали.

Первая остановка и ночлег были в Байдарах. Нас, группу пленных офицеров, заперли в сарай, не выдав ни кусочка хлеба, ни кружки воды. Конечно, надеяться на то, что немцы нас будут кормить в пути, не приходилось, но и голод тоже не тетка — есть уже здорово хотелось. Одолевала жажда, целый день мы шли под палящим солнцем, и во рту не было ни капли влаги. Двое или трое товарищей за то, что пытались напиться из ближайшей канавы, были застрелены конвоирами на месте. Оставалась надежда, что по окончании марша нас напоят и накормят. Разумеется, мы не рассчитывали на сытный паёк в соответствии с положениями международного Красного креста о военнопленных, но на кружку воды и кусок хлеба надеялись. Нас заперли в сарае, поставили часового, и на этом закончился первый день нахождения в плену. Кто-то из ребят пытался вступать в разговор с немцем, прося у него чего-нибудь из еды, однако безрезультатно.

Мы уже понемногу начали засыпать, когда заскрипел засов, открылась дверь, и нам бросили две буханки заплесневелого хлеба. Экономно вырезав плесень, мы разделили хлеб поровну (на каждого пришлось не более ста граммов), немного утолив чувство голода. В эту ночь произошёл случай, оставивший в душе тяжёлый осадок.

Меня разбудили для оказания помощи одному из наших товарищей, который, пытаясь покончить с собой, перерезал горло бритвой: слышалось его хриплое тяжелое дыхание, стоны. В сарае было темно, буквально на ощупь я обследовал раненого. Стало ясно — ранение тяжёлое, повреждены крупные сосуды и трахея, но, что я мог сделать, если у меня не было даже бинта. Мы снова обратились к часовому, на этот раз пришлось вести переговоры мне. Я вспомнил несколько немецких слов из того, чему нас обучали в школе. Немец меня понял и вызвал офицера. Тот приказал нам вынести раненого и здесь же, на глазах у всех, несколькими выстрелами в упор убил его. Сделают он это абсолютно хладнокровно, без единого слова. Даже не приказал убрать труп. Это нас глубоко поразило. Мы долго обсуждали случившееся: некоторые осуждали товарища за малодушие, другие утверждали, что поступил он правильно, и если бы и у них было бы какое-нибудь оружие, то сделали бы точно так же. Снова я заколебался, верно ли поступил, когда была возможность пустить себе пулю в лоб, а я не сделал этого? Ведь теперь я буду считаться изменником Родины, а это самое страшное, о чём можно было тогда подумать. Но теперь поздно, ты в плену и думай, как бороться за жизнь в этих обстоятельствах.

Да, чего только я не передумал в это тяжёлое время. Но хорошо помню, что оптимизм меня не оставлял. Я верил в нашу Победу и тогда, когда шли самые тяжёлые бои за Севастополь, и было ясно, что город мы уже не удержим: и теперь, в плену, когда можно было погибнуть каждую минуту по прихоти любого немца. Я продолжал верить, что ещё буду в Берлине и не в качестве пленного, а в качестве победителя, что вернусь в свой любимый город, увижу родных. Я поддерживал в душе эти оптимистические настроения. Мне казалось, что я легче, чем другие переношу тяготы плена, особенно остро я почувствовал это значительно позже, когда судьба снова и снова посылала мне тяжёлые испытания.

Следующий, второй день в плену оказался ещё более тяжким: предстоял длинный марш под палящим крымским солнцем, без единого глотка воды и куска хлеба. Утром перед выходом на марш нам не выдали ни крошки. Конвоиры зверствовали, как хотели. Постоянно раздавались выстрелы во время марша: убивали и тех, кто не мог быстро идти, и тех, кто пытался подбежать к какому-нибудь источнику воды. Наша дорога буквально устилалась трупами. По прибытии в лагерь мы, как подкошенные, повалились на землю, но вскоре нашу группу офицеров вновь построили, вышел немец в офицерской форме и на чистом русском языке объявил, что среди нас находится комиссар, и что он немедленно должен выйти из строя. Что это означало, всем было ясно: пленных политработников немцы расстреливали на месте. Эта судьба ждала и нашего комиссара батальона, который стоял вместе с нами. Рядом с немецким офицером был незнакомый военнопленный, который сказал ему, что среди нас есть политработник. Он показывает на человека, который был одет в такое же, как у него обмундирование, которое выдавали после окончания курсов политработников в Новороссийске. Он, действительно, угадал нашего комиссара. Но и мы поняли, что он не знает ни его фамилии, ни того, где проходил службу наш товарищ. Мы все утверждали, что среди нас комиссара нет. Тогда немец стал подходить к каждому из нас по очереди, приставляя к виску парабеллум: «Я расстреляю всех, если вы не выдадите сейчас же комиссара». Среди нас, слава Богу, не нашлось ни одного подлеца, а, обратившись после к предателю, немец потребовал от него конкретных данных: «Как фамилия этого комиссара, чем ты можешь доказать, что это именно он?». Нашего комиссара немец не расстрелял и ушёл, пригрозив ещё раз, что если мы скрыли правду, то тогда уже будем расстреляны все. А потом мы узнали от солдат, что был расстрелян тот предатель, который показывал на нашего товарища. Они закапывали его труп.

Впоследствии я часто слышал, что немцы не уважали тех, кто предавал Родину, хотя предатели служили им, как самые покорные псы. Я имею в виду, прежде всего, полицаев, и позже у меня была возможность убедиться в этом.

Новый переход до Бахчисарая оказался ещё труднее: солнце палило безжалостно, а воды ни капли. Прошли около тридцати пяти километров. Я и сейчас не представляю, как смог преодолеть этот марш. На этом переходе нас конвоировали крымские татары, одетые полностью в немецкую форму. Своей жестокостью они напоминали крымскую орду далёкого прошлого. А упомянув о форме одежды, хочу подчеркнуть особую расположенность немцев к ним за преданную службу. Власовцам, полицаям и другим прихвостням выдавалась немецкая военная форма времён Первой мировой войны, залежавшаяся на складах кайзеровской Германии.

В этом переходе мы потеряли больше всего своих товарищей. Татары расстреливали и тех, кто пытался почерпнуть воду из канавы, и тех, кто хотя бы немного отставал или был ранен и не мог идти наравне со всеми, а темп марша был ускоренным. Не приходилось рассчитывать на местное население деревень, чтобы получить кусок хлеба или кружку воды. Здесь жили крымские татары, они с презрением смотрели на нас, а иногда бросались камнями или гнилыми овощами. После этого этапа наши ряды заметно поредели.

Концентрационный лагерь в Бахчисарае располагался на окраине города, на склоне большой горы. Это была огромная территория под открытым небом, обнесённая двумя рядами колючей проволоки, тщательно охраняемая часовыми с собаками; со сторожевыми вышками с пулемётами на них. Внутри лагерь был также разделен несколькими рядами той же колючей проволоки. Такие загоны предназначались соответственно для офицеров, рядовых, больных. Сообщения между ними не было. Кормёжка здесь была очень плохая: давали один раз в сутки черпак баланды — это тёплая мутная жидкость, в которой плавали непроваренные отруби. Полицаи на наши вопросы по поводу «еды» отмахивались: мол, вас слишком много и повара не успевают прокипятить этот, с позволения сказать, суп.

Раз в день давали «кофе». В отличие от баланды, кофе был без всяких примесей и чуть темнее по цвету. Что туда всыпали, я до сих пор не знаю, но получить эту кружку жидкости мы также стремились побыстрее и по возможности не пролить в пути следования от раздатчика до места на земле, где находились товарищи.

Было много больных дизентерией. Мне сильно повезло, что в этом ужасном лагере довелось пробыть только сутки. Пленных офицеров не задерживали, и на следующий день нас погнали снова.

Переход от Бахчисарая до Симферополя мало чем отличался от всех предыдущих. Повторяться не буду, скажу только, что каждый последующий переход давался мне всё труднее, так как я слабел от недостатка пищи, отсутствия воды и сильной жары. В этом этапе мне особенно помогли товарищи: видя, что я сдаю и начинаю отставать, они старались меня поддержать морально и физически, говоря, что надо держаться, во что бы то ни стало, мы ещё повоюем. Вот только добраться бы до следующего лагеря, где, возможно, охрана будет послабее и можно будет организовать побег. А отстанешь — погибнешь обязательно. К вечеру вошли в город, солнце ещё светило, но жара заметно спала, идти стало легче, сегодняшний переход заканчивался.

В городе жизнь шла своим чередом, и на первый взгляд даже показалось, что нет никакой войны: всё тихо, спокойно, по тротуарам шли прохожие, были открыты ларьки, лавки. На нас обращали мало внимания, видимо, пленных здесь прогоняли не впервые. Вперемежку с гражданскими попадались немецкие офицеры, патрули. Проезжали военные машины.

В Симферополе нас разместили в бывшей городской тюрьме, где к нашему прибытию уже было много пленных. Условия в лагере ничем не отличались от предыдущих: та же баланда, те же окрики и побои полицаев. Здесь я встретил своего товарища по медслужбе в полку, военврача 3-го ранга Ивана Медведчука, и страшно обрадовался этой неожиданной встрече. Наконец кому-то можно было обо всём рассказать, поделиться откровенно своими мыслями, да и просто отвести душу. Ведь рядом друг, а это так дорого в таких условиях. Мы говорили обо всём, в том числе и о положении на фронтах, понимая, что для страны оно оставалось очень тяжёлым, но не безнадёжным.

В симферопольском лагере нас держали около двух недель. Не хочу останавливаться на мелочах быта в этом заведении, но всё же расскажу, как здесь выдавали баланду. Перед раздачей выстраивались в длинную 60 — 70-метровую очередь к повару. Затем, по команде полицая «следующий» бегом бежали к бочке, где тебе и отмерялась положенная норма. Здесь нельзя было мешкать: если не сумел ловко подставить свою консервную банку или пилотку (кто чем располагал), можешь вместо баланды получить по затылку, и никакие доводы при этом в расчёт не принимались, несчастный оставался голодным. При команде «следующий» на старте отпускалось по удару палкой по спине, на всякий случай, чтобы бежал быстрее. Так же бегом надо было нестись с содержимым в банке к месту, где разрешалось поесть. Не дай Бог, если споткнешься или случайно расплещешь еду, она не возмещалась, как бы ты не просил и не унижался. Мне думается, что такую раздачу пищи придумали не немцы, это была самодеятельность местных полицаев в угоду лагерному начальству — те иногда издали наблюдали за этим спектаклем. С «мастерством» наших полицаев мне довелось встречаться ещё не раз, и все их изобретения отличались изуверской жестокостью.

Прошёл месяц или немногим больше моего пребывания в плену. Заметно давал о себе знать голод: порой наступало такое безразличие, что не хотелось жить, опускались руки. Ни о чём не думалось, был бы хоть какой-нибудь конец. Надеяться на партизан теперь, в глубоком тылу у немцев, не приходилось. Здесь было тихо и спокойно. В этом лагере я впервые услышал о формирующейся, так называемой русской освободительной армии (РОА). К нам приехали её представители и стали вести агитацию. Тем, кто вступит в неё, обещали незамедлительно выдать хороший паёк, обмундировать, послать на формирование, а в дальнейшем обещали службу в тылу. Конечно, при этом говорили, что война большевиками проиграна, и здесь вы все погибнете медленной голодной смертью. Впрочем, в последнем нас не надо было убеждать: голод и смерть мы видели каждый день, каждый час. Вспоминаю по этому поводу разговор с Иваном Медведчуком. Он принял решение записаться в РОА, имея при этом свой план: как только их подведут поближе к линии фронта (мы-то не сомневались, что эту армию будут использовать на фронтах против наших), он перебежит к своим. Он так уверенно говорил об этом, что я поверил в благополучный исход и чуть сам не сделал непоправимый шаг. Я дат ему свой ленинградский адрес и попросил сразу же написать родным о моей судьбе. Почему-то я был уверен, что Ваня непременно перейдёт линию фронта и выполнит данное поручение. Много позже я не раз посылал ему письма в Баку, просил знакомых бакинцев разыскать его, но ответа так и не получил.

Следующим этапом был концлагерь в Джанкое, куда нас привезли в товарных вагонах. Расстояние от Симферополя небольшое, но нас везли двое или трое суток, и лишь только один раз на стоянке выдали по небольшому куску хлеба и разрешили старшему вагона сбегать за водой. Пребывание в Джанкое помню плохо, видимо, сказывалось длительное голодание и, как результат, истощение мозга. Но запомнилась процедура выявления среди нас евреев: нас выстраивали в шеренгу и заставляли спускать штаны. Немцы находили тех, у кого по понятным причинам делалось обрезание, их уводили и живыми сбрасывали в силосную башню. Такую процедуру в лагере проводили не раз. Ещё раньше, в лагере Старые Шули, умертвили раненого офицера-еврея, заставив врача ввести ему несколько ампул морфия.

Лагерь в Джанкое также не был стационарным, и нас вскоре вновь погрузили в эшелон и повезли дальше. Неужели в Германию? Одна мысль об этом приводила в ужас, а такие слухи ходили среди нас и были очень упорными. Двери и окна плотно задраивались, и во время движения мы не могли ориентироваться, куда нас везут, но имели возможность считать дни по проникающему свету. В пути находились трое или четверо суток.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.