V.4 Из России на чешский «Олимп» – Н.Ф. Мельникова-Папоушкова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V.4 Из России на чешский «Олимп» – Н.Ф. Мельникова-Папоушкова

Надежда Филаретовна Мельникова-Кедрова (Ривнач) (10. XI.1892[471]-1978) относится к тому поколению русских славистов, чье становление проходило накануне и в годы Первой мировой войны. По свидетельству Мельниковой ее мать – Н.А. Ломидзе принадлежала по линии отца (Арутюна Ломидзе) к одной из ветвей знатного грузинского рода Петра Багратиона. После окончания серпуховской гимназии Мельникова училась на московских Высших женских курсах, диплом об окончании курсов выдан 20 декабря 1914 г. на имя Н. Кедровой (фамилия по первому мужу)[472]. По свидетельству Мельниковой славянские, в том числе чешский, языки она изучала у профессоров А.Н. Веселовского и B. Н. Щепкина. Бурные годы войны и революция вынудили значительную часть русской интеллигенции отправиться в эмиграцию. Н.Ф. Мельникова в 1918 г. также оказалась за рубежом (в Праге), выйдя после развода замуж за Ярослава Папоушека (после освобождения его из Бутырок) – известного деятеля Чехо-словацкого Национального Совета в России, бывшего личного секретаря Т.Г. Масарика. Изучение материалов, связанных с творчеством Н.Ф. Мельниковой на родине, приводит нас к выводу, что в ее славистической ориентации существенную роль сыграл известный русский славист, профессор Московского университета В.Н. Щепкин. С этим ученым Н. Мельникова поддерживала научные связи и состояла в переписке, получая духовную и профессиональную поддержку.

В тематическом плане в дореволюционный период деятельности Н. Мельниковой можно выделить два круга исследовательских проблем: Бакунин и славянство[473], чешская литература, прежде всего творчество видного чешского романтика и символиста Юлиуса Зейера (1841–1901), неоднократно бывавшего в России и служившего в качестве репетитора в русских аристократических семьях.

Особенно увлек славистку Юлиус Зейер. Она подготовила о нем очерк в 1917 г. К сожалению, он так и остался в рукописи. Главное, что Мельникова пыталась осмыслить место Зейера в чешской литературе рубежа XIX–XX вв. и его роль в становлении чешской культуры в период национальной консолидации накануне образования независимого государства. В выявленном мной письме редактора петроградского чешского издания «Чехословак», видного деятеля чешского национального движения в России Богдана Павлу Н. Мельниковой упоминается о ее работе по этой теме. В этом письме-открытке, датируемом ноябрем 1916 г., читаем: «Милостивая государыня, имею честь вам вкратце сообщить, что с удовольствием прочитаю требуемый доклад о современной чешской литературе, конечно, согласно возможностям военного времени…»[474]Стоит подчеркнуть, что в изучении чешской литературы Н. Мельникова, бесспорно, была первопроходцем. Подготовленный ею яркий очерк о Ю. Зейере[475] был первым в отечественном литературоведении того времени. Появившийся год спустя (в 1918 г.) сжатый очерк-биография Зейера в предисловии к изданию двух небольших работ писателя, который был подготовлен другой российской исследовательницей В.П. Глебовой, не выдерживает никакого сравнения с мельниковским[476]. В основе своей творческие работы Н. Мельниковой сохраняют научное значение до сего времени и несомненно являются вкладом в российское славяноведение.

Н.Ф. Мельникова, после завершения высшего учебного заведения в 1914 г., обратилась к проблеме рецепции чешской культуры (в частности, чешской литературы) и чешского национального характера рубежа XIX–XX вв. в дореволюционной России. Архивные материалы, особенно переписка Н. Мельниковой того времени с другими представителями русской интеллигенции, помогают углубить наши представления об общественном климате, судьбах русской культуры и атмосфере дооктябрьского времени, об отношении к идее славянского единства в переломном 1917 г.

Обнаруженные письма известного русского слависта профессора В.Н. Щепкина Мельниковой свидетельствуют о его влиянии на становление славистки. Профессор В.Н. Щепкин предстает в переписке и добрым советником, и открытым наставником, и своего рода философом жизни. Научную стезю славистики В.Н. Щепкин обоснованно считал весьма нелегкой, особенно для представительницы женского пола: «… Вы славист! А славист должен быть мулом, да еще мулом с душой!»[477], – восклицал он.

С высоты собственного опыта он осознавал тернистые пути профессиональных занятий славистикой и делился этим опытом со своей ученицей, не скрывая от нее предстоящих трудностей. Приведем в этой связи отрывок из письма В.Н. Щепкина: «Хотим ли мы умереть спокойно, уверенные, что мы передали нашу дорогую Россию такой же молодежи, которая не повторит наших ошибок и сама будет счастливее. А Вы готовитесь повторить все мои ошибки: заменить живую жизнь книгой – такой, которая одновременно и сушит душу и дразнит ее мечтой. Вся Ваша деятельность указывает, что из Вас не получится ремесленника. Но Вы и не общественный деятель, что показали Вам последние дни. Вы просто хорошая душа и способная к бесконечному улучшению.»[478]. Переписка отражает идейно-политическое брожение в среде русской интеллигенции в 1916–1917 гг., стремление выработать собственную позицию в размежевании общества того времени на «осудителей» войны, проповедовавших лозунг «Долой войну!», и так называемых националистов, выступавших за ее продолжение. В.Н. Щепкин писал НФ. Мельниковой в ответ на ее сомнения: «…на реплику «долой войну» можно ответить: да долой войну, но так, чтобы не погибла Россия, русская молодежь, русская душа. А разве можно заключить мир, не подпав под пяту германских гадов? Они не хотят дать нам жить и не дадут, если мы их не победим. Итак, «долой войну» значит «долой германцев». Вы можете сохранить Вашу клятву преданности славянству, но зачем же понимать ее так узко? Не бросайте славянство, но ищите опоры в жизни, т. е. труде, и [ищите] друзей…»[479]

В те годы Н.Ф. Мельникова активно включилась в деятельность обществ, выступавших за идею «всеславянского единства» на основе реализации права австрийских славян на национальное самоопределение и создание независимых государств с ориентацией на Россию. Как показывает анализ переписки Н.Ф. Мельниковой с другими славистами, далеко не все разделяли тогда программу «всеславянского единства». В частности, об этом писал О. Панасюк из Ростова-на-Дону Н. Мельниковой в 1917 г.: «Хорошо, что у Вас действует просветительско-славянофильствующее общество. Конечно, москвичам, как и славянам, живущим в России, не прежде всего жгучим является вопрос о славянизации нашего самосознания. Идет подделка под то, чем болели наши большие умы старого изжитого и прожитого времени. Прочтите «Три мира Азийско-Европейского материка» Ламанского, посмотрите, чем люди жили, какими глубокими познаниями обладали и какие широкие горизонты перед ними открывались. Веселовский. напоминает про грядущее будущее, что его надо строить по своему замыслу или же под диктовку соседей (немцев или англичан). Чехи хотят самостоятельности, а на чужбине (у нас, в частности, в Ростове) они грызутся между собой, до войны состояли членами немецкого общества усиления фибра и посещали вечерние чаи австрийского консула, куда заходили с контрабасами и скрипками. Когда-то Гавличек (известный чешский либеральный писатель сер. XIX в. – Е.Ф.) говорил, что на контрабасе играет русский дядя Ваня и от его игры немцам тошно делается. Подбираю удобный момент и поговорю с Францевым (известный русский славист. – Е.Ф.), послушаю сначала его лекцию»[480]. Из письма далее следует, что сам Панасюк придерживался консервативных общественно-политических взглядов, выступая критиком либерализма.

Н.Ф. Мельникова в то время (будучи женой Ростислава Ривнача, управляющего книжным магазином «М.О. Вольф» на Кузнецком мосту в Москве) активно распространяла славистические издания и была связана со многими ведущими и начинающими славистами, охотно выполняя многочисленные просьбы провинциальных исследователей о посылке новейших славистических изданий.

Со всеми возникающими вопросами в области собственной специализации Мельникова, не без весомой рекомендации профессора Щепкина, зачастую обращалась непосредственно к тому или другому слависту. Бесспорно присущие ей практицизм, целеустремленность и отсутствие излишних предубеждений в общении со «светилами», тяга к познанию славянских языков (не только чешского, но и сербского и др.) при помощи их «носителей» способствовали в годы Первой мировой войны интенсивному формированию Н.Ф. Мельниковой-слависта из совсем недавно закончившей обучение студентки. Ее связывала дружба и переписка с И. Розановым, к которому она также обращалась за советом и помощью. В этой связи приведем весьма ценный для характеристики времени накануне Октябрьской революции отрывок из письма Розанова Мельниковой (в ответ на ее различные практические вопросы): «…и вообще в наши времена „учение – свет, а неучение – тьма“ звучит для многих анахронизмом. Образование все целиком заподозрено „товарищами“ в буржуазности, а потому долой его! Бедный, темный русский народ! Но я не теряю веры, что тьма рассеется, и восклицаю словами Бальмонта „Будем как солнце“. Если нельзя быть солнцем, останемся самими собой и не пойдем на провокацию красивых лозунгов»[481].

Рукописные материалы Н.Ф. Мельниковой, относящиеся к творчеству Ю. Зейера, содержат черновой карандашный вариант перевода его «Опаловой чаши» (Op?lov? miska), машинописный очерк о его творчестве и, кроме того, рукописный текст рецензии на этот очерк-доклад. Автора рецензии нам, к сожалению, установить не удалось. Им, возможно, являлся редактор того литературного периодического издания, где первоначально предполагала Мельникова опубликовать свой очерк, однако не успела этого сделать. Не забудем, что шел 1917 г. Не имеет смысла приводить целиком текст этой рецензии. Однако ряд ее положений представляют несомненный интерес для специалистов, поскольку этот материал отражает в какой-то мере восприятие чешской культуры рубежа XIX–XX вв.[482] и, в частности творчества Ю. Зейера в России, где он провел довольно продолжительное время в качестве воспитателя и репетитора, побывав в Москве, Киеве, в Крыму и т. д. В этой же рецензии содержится также яркая и, на наш взгляд, тонко подмеченная емкая характеристика рецензентом особенностей национального характера чехов: «… можно не сообщать публике всего, но нельзя позволить публике догадываться, что ей сообщено не все, ей не втолкуешь, что не все нужно. Но, я бы не скрывал сухости, схематичности плана и композиции у Зейера, отсутствия живых лиц (характеров). Я бы сказал осторожно „чехам, даже мечтателям (пессимистам, оптимистам, романтикам, экзотикам) свойственны черты умов XVIII века: отчетливая рассудочность, сатиризм, афористичность (выделено нами. – Е.Ф.)»[483].

В заключение подчеркнем, что интерес к творчеству Ю. Зейера, как в Чехии, так и за рубежом (особенно на Западе), не ослабевает, о чем говорят сравнительно недавние публикации о нем литературоведческого и культурологического плана[484]. В нашей стране наследие Ю. Зейера все еще ждет углубленного изучения. Современные исследователи отмечают универсальный пантеизм Зейера, сравнивая его литературно-философскую систему со спинозовской, а также с древнеиндийской философией. Зейер видит утешение перед вечностью в идее Всевышнего, в образе материализованной Земли, с которой в итоге соединяется человек. Несмотря на кажущуюся оторванность от реалий повседневного бытия зейеровских героев, они посредством экспрессивных «миражей» в духовном и социальном отношении многопланово связаны с современной действительностью.

Начинающему русскому слависту Н.Ф. Мельниковой еще в 1917 г. удалось увидеть своеобразие и богатство внутреннего духовного мира Зейера, его главных героев. И что особенно важно – ей удалось связать их искания с реалиями решающего этапа борьбы чешского и словацкого народов за национальную эмансипацию и государственную независимость.

В 1918 г. местопребыванием Чешско-словацкого Национального Совета (Отделение для России) становится Москва. Сюда переехал и Я. Папоушек, квартировался в чешско-русской семье состоящих в гражданском браке супругов Ростислава Ривнача и Надежды Филаретовны Мельниковой-Кедровой (по первому мужу). Ее второй муж Р. Ривнач (?ivn??) являлся управляющим известного книжного магазина «М.О. Вольф», активно распространявшего тогда славистические издания, и входил в правление Союза чешско-словацких обществ в России. Обоих можно отнести к активным пропагандистам славянских культур и участникам т. н. всеславянского движения в России. В письме Мельниковой один из ее корреспондентов – славист Панасюк из Ростова-на-Дону летом 1916 г. писал в частности с одобрением о стремлении супругов Ривнач к тому, «чтобы чешские работы и художественные произведения выходили на русском языке в хорошем переводе, что Вам и Вашему мужу составит имя. Если не ошибаюсь, он (Ваш муж) (Р. Ривнач. – Е.Ф.) играет большую роль в чешско-словацком обществе. Если удобно, прошу Вас передать ему мой искренний привет и пару теплых слов по адресу высоко-культурного чешского племени, у которого нам – россам надо много и очень много учиться (выделено нами. – Е.Ф.)».[485]

В фонде Мельниковой-Кедровой-Ривнач в ОПИ ГИМ находится пара писем Ростислава Ривнача жене из Бутырок, датируемых летом 1918 г. Через несколько дней после ареста Ривнача подобная участь постигла и Ярослава Папоушека. Дальнейшая судьба Р. Ривнача (в отличие от Н. Мельниковой-Кедровой-Ривнач, с конца 1918 г. ставшей Папоушек, и Я. Папоушека) нам малоизвестна[486]. Пребывание Ярослава Папоушека в Бутырской тюрьме продолжалось с июля по декабрь 1918 г., когда при содействии наркома Л.Б. Красина (лично знавшего Папоушека) он был освобожден. И все это время шла его переписка с Н. Мельниковой-Кедровой.

В годы Первой мировой войны Н.Ф. Мельникова включилась весьма активно в деятельность обществ, выступавших за идею «всеславянского единства» на основе реализации права австрийских славян на национальное самоопределение и создания независимых государств с ориентацией на Россию.

В личной жизни в судьбе славистки во второй половине 1918 г. произошли большие перемены. В период с июля по декабрь разворачивается настоящий «тюремный роман». Она посещает в Бутырках и носит передачи одновременно и мужу Ривначу, и квартиранту Папоушеку, признавшемуся в письмах из заточения в любви к ней. Последовала взаимность, расторжение (в Бутырках!) ее брака с первым мужем и новые семейные узы с Я. Папоушеком. В самом конце 1918 г. оба очутились в Праге, где началась новая личная и творческая страница в их биографии.

На «бутырском эпизоде» Ярослава Папоушека стоит хотя бы кратко остановиться. В историографии нет никаких подробностей, кроме упоминания в чешских энциклопедических словарях о сроках заточения Папоушека в России в связи с началом вооруженного столкновения чехо-словацких легионеров с большевиками. После его ареста весь личный архив (включая дневниковые записи, которые он вел до того, как попал в русский плен), а также солидный блок материалов, касавшийся его деятельности в Правлении Союза чехо-словацких обществ в России и в Чехословацком Национальном Совете (отделение в России) остались в доме Н.Ф. Мельниковой. После их внезапного отъезда в Прагу уже в декабре 1918 г. личные архивы Папоушека и его новоиспеченной жены Мельниковой, видимо, были изъяты и остались в России, в ОПИ ГИМ, куда они были переданы. Письма Н.Ф. Мельниковой от мужа Ривнача и будущего мужа Папоушека из Бутырок (написаны на русском языке) мной опубликованы[487]. Остальные материалы в большинстве своем – на чешском и словацком языках.

В своем первом письме Ростислав Ривнач (он был арестован 26 июня 1918 г.) сообщал супруге, что ему предъявлено обвинение в материальной поддержке белочешского движения: «Подозревают, что я давал деньги чешско-словацкому войску, и что в моем деле имеется телеграмма в Киев – выдать офицерам жалование. Пришлось сказать, что у нас живет Папоушек. Телеграмма подложная. Может быть, это телеграмма о выдаче жалования служащим?» Ривнач обращался к жене с просьбой посодействовать, чтобы был допрошен председателем ВЧК Петерсом и подчеркивал, что никаких денег войску не давал и членом Чехо-словацкого совета не состоял. И далее писал: «Очень мне жаль Папоушека, если он пострадает из-за доноса на меня, но Бог даст, если арестуют, освободят, ведь насколько я знаю, и против него улик нет… Телеграмма подложная, или не имеет ничего общего с чешско-словацким восстанием, а подлый донос – на личной почве».

В другом письме от 13 июля 1918 г. Ривнач сообщал: «Я понемногу привыкаю к тяжелой тюремной жизни и время теперь как-то все-таки скорее проходит, чем в первые дни. Работать здесь что-нибудь почти невозможно – 24 человека в одной камере – из них приблизительно половина все «контрреволюционеры»: 3 грузина – очень милые юноши, один доверенный большой московской фирмы – латыш, 6 с.д. меньшевиков из Архангельска, 1 доктор, 1 музыкант из поповского отряда, 1 поляк – комендант красногвардейского польского батальона и несколько жителей из Павловского посада, заподозренных в поджоге Павловского Совета, – в свое время об этом много писали в газетах… Живем одними щами да кашей. Здесь в лавке почти ничего достать нельзя. Твой тебя искренне и крепко любящий Слава».

В письме от 15 июля Ривнач писал: «Я сомневаюсь, что причина моего ареста – донос тех, кто не желают признать права собственности, и как отместка за то, что я принял меры, принять которые я был обязан по должности…» И лишь 25 июля 1918 г. он сообщал о том, что наконец-то был допрошен: «Вчера был наконец допрошен следователем в конторе тюрьмы. Следователь встретил меня словами – вы белогвардеец, а белогвардейцев мы расстреливаем… Когда я возразил, что я не белогвардеец, то он заявил, что если я не сознаюсь, то протокол составлять не будет, а меня даст расстрелять. В дальнейшем разговоре выяснилось, что меня подозревают, что я давал деньги чешско-словацкому войску…»

Вскоре в Бутырках оказался и Ярослав Папоушек, постоялец в доме Ривнач. Его арестовали 25 июля 1918 г. Первое письмо Папоушека Мельниковой-Кедровой-Ривнач датируется 27 июля 1918 г., а последнее относится к 1 декабря. Точную дату внезапного отъезда из России в Прагу (вместе с Мельниковой-Кедровой) после освобождения Папоушека нам установить не удалось. Подробности последних дней его пребывания в Бутырках ждут еще исследования.

В межвоенный период Я. Папоушек стал видным историографом чешского движения Сопротивления в годы Первой мировой войны и «придворным» биографом Т.Г Масарика, первого президента Чехословацкой республики. Одновременно Папоушек являлся профессором истории Карлова университета в Праге и крупным дипломатом пражского МИД, специалистом по русскому вопросу.

В Праге Н. Мельникова-Папоушкова (чешский вариант ее имени) отошла от прежнего круга славистических проблем. После стажировки в Лувре в 1920 г. она почти целиком переориентировалась на проблемы изобразительного искусства (в т. ч. славянского). Пожалуй, наиболее удачной и яркой ее работой как историка была вышедшая на чешском языке монография о Праге до революции 1848–1849 гг.[488] Многие ее заметки и статьи публиковались на страницах издаваемого в Праге Папоушеком журнала «Центральная Европа», где регулярно печатался и он сам. Кроме того, Н.Ф. Мельникова стала чуть ли не главной переводчицей на русский язык трудов президента Масарика (таких как «Мировая революция»). Отметим, однако, что ее перевод, мягко говоря, был далек от совершенства.

Видимо, основную работу делал тогда ее супруг. Ее же знание чешского языка оставляло желать лучшего, длительное пребывание во Франции не способствовало углубленному его изучению. На это потребовались годы… Переводила она и работы министра иностранных дел ЧСР Э. Бенеша. Много было ею также сделано в деле популяризации в Чехословакии русской литературы, а впоследствии славянского и чешского народного искусства. Однако, это является темой самостоятельного исследования, примыкающего к проблемам и судьбам русской эмиграции в Европе. Ведь чета Папоушеков стала одним из центров притяжения русской эмиграции в Праге. Свою роль в этом также сыграл издаваемый Я. Папоушеком журнал «Центральная Европа», выходивший на русском языке. Стоит отметить, что в межвоенный период Н.Ф. Мельникова-Папоушкова много сделала для оживления восприятия чехо-словацких реалий в советской стране. Этот аспект освещался ею на страницах печати русской эмиграции в Праге. Приведем здесь хотя бы одну из ее статей из «Воли России»:

«Чехословакия, особенно для русских, представляется приблизительно тем же, чем полвека тому назад для большинства европейцев была, например, Испания. Лежит она где-то в центре Европы, но точные географические данные о ней смутны и неопределенны; о населении и обычаях тоже мало что известно. Французы полагают, что населена она цыганами, русские же очень часто убеждены, что жители Чехословакии – восставшие, австрийцы. Помню, как во время войны было трудно, а порою и прямо невозможно убедить некоторых людей, что сдававшиеся массами и потом организовавшие свои легионы чехи, вовсе не изменники отечеству и не клятвопреступники. Близкие к этому взгляды и сейчас широко распространены в России. Так, жену одного моего знакомого чеха, находящегося на службе в России, спросили: «А что вы будете делать, если Австрия снова вас к себе вернет, ведь перевороты теперь так часты?» А вот и другой случай: во время моего сравнительно недавнего пребывания в Москве, в разговоре сравнивали европейские и московские цены (любимое занятие москвичей) один из собеседников, припадочный патриот (теперь в России не просто патриоты, а азартные, и ходят они в этом новом для них костюме, как голые негры в воротничках) заявил, что все в Москве дешевле, чем в Чехословакии, и что этой дороговизной чехословаки расплачиваются за предательство и дикое желание быть во что бы то ни стало самостоятельным государством.

Но что говорить о московских обывателях, если и русские писатели случайно попавшие в Прагу пишут о ней всякие небылицы, вроде Безыменского с его поэмой «Щрки», а А. Толстой, судя по повести «Гадюка», полагает, что чехи говорят между собой по-немецки.

Любопытно, что и среди эмигрантов, которые в Чехословакии жили и живут в довольно большом количестве, и среди русских, которые постоянно пребывают заграницей по различнейшим паспортам, не нашлось людей, пожелавших рассеять это своеобразный туман, окутывающий Чехословакию в глазах их современников. Даже ученые и те как будто мало интересуются такими интересными вопросами, как например, чешско-русские отношения и влияния хотя бы начала 19-го столетия. Более свободный доступ в старые архивы и открытие новых документов, казалось бы, должны были усилить изучение различных сторон чешской и словацкой истории, литературы и быта, открывая перед исследователями новые широкие возможности. Но, если не считать таких болтливых ненужностей, как наспех состряпанные чешские портреты, написанные Б. Соколовым, то едва ли можно будет насчитать более четырех или пяти книг о Чехословакии. За последний, 1928-й год к ним присоединились еще несколько переводов, в том числе лирические стихотворения, чеха Врхлицкого в переводе К. Бальмонта и небольшая антология чешской поэзии, составленная Е. Недзельским и снабженная его же вступительной статьей.

О книге переводов Бальмонта говорить не приходится; это – сборник его собственных средних стихов, имеющих весьма отдаленное отношение к Врхлицкому. Антология Недзельского гораздо серьезнее и ближе к подлиннику, несмотря на отсутствие в переводах поэтических достоинств, они сделаны как-то по-школьному сухо и педантично, без истинного веяния лирического вдохновения. Но вступительная к антологии весьма ценна и вся вообще книжка может принести несомненную пользу читателю, впервые знакомящемуся с чешской поэзией. Тем приятнее при этой скудности отметить вышедшую книгу Марка Слонима, который в полубеллетристической форме дает картины Чехии и Словакии. Ежегодно проводя в Чехословакии по несколько месяцев, М. Слоним имел возможность наблюдать многое и многое изучить за последние пять или шесть лет. О том, что его впечатления не являются случайными наблюдениями туриста из окна вагона, свидетельствует, хотя бы первая глава «Прогулка по Праге», в которой видно большое знание и истории города, и современной его жизни. Автор хотел показать рост Праги, превращающейся из заштатной провинции в столичный европейский город (курсив мой. – Е.Ф). Единственное, в чем надо упрекнуть автора, это в том, что обрисовывая торопливый американизм Праги, он не показал всей его поверхностности и некоторого своеобразия. Описания новой Праги вызывают, скорее, в воображении читателя парижские бульвары или нью-йоркские авеню, чем Вацлавские намести. Зато вся часть, посвященная старому городу, проникнута тем духом поэзии и мистики, которыми там дышит каждый камень.

М. Слоним избрал для своей книги довольно редкий, и еще реже удающийся жанр-этюд. Вся «Золотая тропа» не представляет единого целого, а распадается на ряд очерков, переносящих нас то в Словакию, то на поле Аустерлица, то в удивительный город Левочу, наполненный легендами и преданиями, то в сталактитовые пещеры Мацохи. Стиль М. Слонима очень жив и образен, и даже длинные описания читаются, как беллетристика. Очень захватывают «Казематы Шпильберка», где, на основании богатых материалов, изложены то героические, то фантастические приключения заключенных там авантюристов или политических бунтарей. Пожалуй, добрая половина читателей (если не больше) и не подозревала, вероятно о существовании подобной романтики. Далее следует отметить очерк об уже упоминавшейся нами Левоче «Город белой дамы»… Книгу М. Слонима можно рекомендовать и тем, кто знает Чехословакию, и тем, кто в ней никогда не был. Для первых «По золотой тропе» будет приятным чтением, для вторых она раскроет романтичную сторону природы и истории страны, которая после трехвекового угнетения в течение 10 лет сумела войти в политическую и культурную жизнь европейских государств (курсив мой. – Е.Ф.)»[489].

В чешских архивных фондах удалось обнаружить переписку Мельниковой-Папоушковой с ведущими деятелями русской эмиграции. В литературном архиве Памятника национальной письменности в Праге были выявлены письма профессору Е.А. Ляцкому[490]. Для характеристики русской эмиграции в Праге они представляют особый интерес. Став не эмигранткой, а скорее новоиспеченной чешской гражданкой, стоявшей близко к высшим сферам власти, Мельникова-Папоушкова все чаще в корреспонденции и статьях проявляла поучительный и ироничный тон в отношении русской эмигрантской среды. Так, в письме Ляцкому в начале 1923 г. она писала:

«Дорогой Евгений Александрович, недавно в одной газете было написано, что Прага это величайший граммофон со сплетнями; я думаю, что она была граммофоном средней величины и лишь с приездом русских стала величайшим (курсив мой. – Е.Ф.). Это присказка, а сказка будет впереди. Кое-что из переданного Вам верно – я говорила многим лицам, т. к. это было у нас дома, что Вы отнеслись холодно и слишком умно к приезду Куприна. Т. к. я думаю, что человеку умирающему с голода очень кстати 1500 крон. О субсидии свыше нормы я не упоминала. Что касается «моих личных» хлопот, то это уже прошлое. Я говорила, что если бы комитет не дал Куприну пособия, то можно было бы хлопотать помимо его, разумея под этим давление Ярослава Францевича (Папоушека. – Е.Ф.) на верха.

Если уж речь зашла о комитете, то, во избежание дальнейших политических вариаций, позвольте мне повторить мое мнение о нем. Говорила и буду при случае повторять: комитет пригревает за очень малым исключением не мыслителей, а халтурщиков низшего сорта. Давая пособия Котомкину[491] и Пришину и подобным и допуская острую нужду у настоящих писателей, комитет оказывает плохую услугу и русской литературе и чешскому народу, чьи деньги расходуются. Неужели нельзя выйти из этого положения, неужели необходимо помогать русским литераторам в лице Котомкина, неужели наша судьба не возвышаться в искусстве над камерным театром? Я знаю, что это разные ведомства, но для меня, человека постороннего и любящего русское искусство все сливается в одно оскорбление.

Да, быть может, я винила Вас, дорогой Евгений Александрович, больше чем остальных, а было это потому, дорогой Евгений Александрович, что Вас я считала самым чутким и понимающим человеком.

Надеюсь, что никакие сообщения «достоверных лиц» не испортят наших отношений. Я Вас люблю, как человека, как дядю Женю и уверяю, как ученого, если Вам будут говорить обратное покажите им мое письмо: я не привыкла ни скрывать своих мнений, ни прятаться под личиной.

Дорогой Евгений Александрович, я бы так хотела стереть все горькие и черные слова, что мы говорили за последнее время, тем более что мне кажется, что за последнее время Вы к нам с Ярославом Францевичем относитесь не так как раньше. Вспомните, что один раз в жизни Ярослав Францевич повысил голос и было это тогда, когда Сургучев пытался очернить Вас. Если Вы по-прежнему любите нас, то приходите в воскресенье пить чай, мы Вас так ждали последний раз. Разрешите мне не пожать Вам руку, а крепко поцеловать. Яр. Фр. не кланяется, т. к. его нет дома, но если бы он был, то тоже присоединился бы к моему поцелую.

Ваша Н. Мельникова-Папоушкова»[492].

Как видим, Ляцкому досталось от Мельниковой по первое число за материальную поддержку недостаточно лояльного в отношении чешских легионеров деятеля «старого режима». Помощь от Комитета предпочитали выделять представителям эсеровских кругов, задававших тон в пражском центре российской эмиграции.

В другом письме Ляцкому затрагивался принципиально важный вопрос – отношение к русской эмиграции в ЧСР и реакция на выход из печати книги Е.А. Ляцкого, 2-х томного романа «Тундра», в 1925 г. В письме упоминался Комитет – имелся в виду Комитет по улучшению быта русских писателей в ЧСР, в котором Мельникова-Папоушкова задавала тон и определяла, кому из русских писателей оказывать финансовую поддержку. Е.А. Ляцкий, также входивший в этот комитет, веского слова не имел. Русская эмиграция в Праге – большой граммофон, так сыронизировала писательница, и этим многое было сказано. В ее тоне последовательно сказывался подход свысока, как будто она была последней инстанцией.

Без преувеличения можно отметить, что Мельникова-Папоушкова стала своего рода гранд-дамой или куратором от пражского МИД русской эмиграции и всей Российской акции – помощи эмиграции со стороны Пражского Града и президента Т.Г. Масарика. На протяжении всего межвоенного периода Ярослав Папоушек курировал в МИД советское направление во внешней политике, а в конце 30-х гг. возглавлял в ЧСР архив МИД. Итак, Мельникова писала Е.А. Ляцкому в связи с его «Тундрой»:

«Многоуважаемый Евгений Александрович!

Спешу ответить на Ваше письмо, которое признаюсь, немало меня удивило. Литературные круги определенно ввели Вас в заблуждение, т. к. много суждений о Вашем романе «Тундра» я не высказывала, а все сказанное было произнесено у меня дома.

Я далеко не разделяю с Вами многолестного мнения, которое Вы высказали обо мне в своем письме, а потому я чувствую себя чрезвычайно сконфуженной при мысли о необходимости изложить прямо автору свой взгляд на его книгу. Но если, Евгений Александрович, Вам это действительно интересно, то вот оно: литературное содержание я всегда ставлю на второй план и наивысшую цену придаю литературной форме; кроме того написанное должно быть вкладом, иначе у него нет смысла для существования, т. к. оно должно быть ново не ради новоты, а ради открытия, обогащения искусства. В «Тундре», к сожалению, этого я не могла найти.

Простите меня за откровенность, но ни в жизни, ни тем более в литературе, я не умею хитрить. В знак моего глубокого уважения к Вам, Евгений Александрович, как к ученому, в знак памяти наших хороших отношений приведу один факт: я не писала ни в газетах, ни в журналах о «Тундре», т. к. не хотела Вас огорчать.

Остаюсь уважающая Вас Н. Мельникова-Папоушкова»[493]

Как видим, в письме Мельниковой-Папоушковой проявился поразительный тон, не терпящий возражений, и безаппеляционность ее суждений в отношении романа Ляцкого «Тундра». И дело было вовсе не в литературной форме, что на первое место ставила Мельникова и чего ей в романе Ляцкого (из 2-х частей) якобы не хватало. Собственно говоря, это был вовсе не роман, а изображение неприглядной прозы жизни российской эмиграции в ЧСР, которую вывел на свет божий писатель и историк литературы. И основная полемика в письме касалась как раз недопустимости этого для Пражского Града (и чью позицию исподволь излагала Мельникова-Папоушкова) – подобной трактовки русской эмиграции как «непролазной тундры» и «свальной грызни».

Действительно, по сравнению с нынешней героизацией российской эмиграции в целом Ляцкий изображал без прикрас все, как было в жизни оставшихся без отечества людей в ЧСР.

В своем труде он выражал убежденность в том, что «история русского беженства будет кем-нибудь написана. Ее напишут люди, которые обретут в себе способность бесстрастно созерцать цифры и факты. Она (история) будет написана, когда никто из современников не станет мешать ее торжествующей объективности»[494]. Автор был уверен, что «эмиграции отпустится много грехов за одно: за единую общую боль за Россию»[495]. Освобождение России, по мнению Ляцкого, если оно еще возможно, совершится силами самой России (курсив мой. – Е.Ф.), «беженцы ей не помогут»[496].

Ляцкий изображал реальную картину жизни российской эмиграции в ЧСР, высвечивал характерные типажи эмигрантов и изображал эмигрантскую среду в Праге в целом. Ему удалось также показать различные слои чешского общества – от дипломатов и государственных деятелей до квартирных хозяев и посетителей пивных забегаловок. Отражались также взаимные отношения русских и чехов (скорее на повседневном уровне), и раскрывалась философия эмигрантов, их трудное материальное и душевное состояние. Автору удалось даже описать заседания общества «Чешско-русской Едноты». Устами одного из героев книги (Вяльцева) Ляцкий излагал собственные взгляды, включая позитивную характеристику республики (ЧСР), ее народа, чешской истории и перспективы развития. Давалась его оценка чешского менталитета и т. н. Русской (точнее – Российской) акции помощи эмиграции, развернутой Пражским Градом во главе с президентом Масариком. Это была оценка достаточно объективная, но она зачастую терялась в изображении неприглядного повседневья эмигрантской жизни.

Е.А. Ляцкий с симпатией к Чехии показал, что чешский народ через столетия пронес чувство собственного достоинства и прошлой национальной независимости, сохранив тягу к своим славянским корням и миролюбие. Устами героев романа выражалась близость русских и чешских легенд и в них особенно отмечалась смесь сурового реализма и «ласковости», миролюбивых черт национального характера. И даже уникальное в своем роде чешское барокко отражало в себе чешский характер и главный девиз – заимствуя, не поступаться своим, усваивать и использовать чужое к требованиям собственной национальной традиции[497].

Н.Ф. Мельникова-Папоушкова сотрудничала не только с пражскими эмигрантскими периодическими изданиями, но писала много о культуре для «Русского архива», выходившего в Белграде (Сербия). Отметим ее статьи, опубликованные там: Из истории русского модернистского театра («Русский архив», № I), Старая и новая русская интеллигенция (II), Театр и революция (IV), О миросозерцании Блока (VII), Как на Западе представляют восточную действительность (X–XI), Советская критика и самокритика (XII), Еще один образ России (XVI–XVII), Загадки и отгадки (XX–XXI), Современность и русская сказка (XXX–XXXI).

В годы Второй мировой войны оба супруга были активными участниками чешского движения Сопротивления и находились в связи с подпольной группировкой «Петиционный комитет верными останемся». Сам Ярослав Папоушек руководил подпольной группой «Вера», в нее входила и НФ. Мельникова-Папоушкова[498]. Оба они не избежали арестов и допросов уже в 1941 г., а жизнь Папоушека оборвалась в нацистском концлагере, где он был замучен в 1945 г., не дожив немного до освобождения родины[499].

После февраля 1948 г. привилегированный период жизни НФ. Мельниковой-Папоушковой, период почестей и наград, закончился. Но при ее активном характере она не сидела, сложа руки, и вела преподавательскую деятельность в г. Оломоуце на педагогическом и философском факультетах университета, где читала в качестве ассистентки лекции по этнологии Чехии и Моравии и славянской культурологии. В ее личном фонде в Чехии содержится перечень лекций, которые она читала[500]. В университете она организовала также Институт народной культуры. Данный этап ее жизни должен исследоваться отдельно. Особое направление в ее творческой биографии – сотрудничество с чешскими искусствоведами, организация и комментарии многочисленных художественных выставок. Так и коротала она свою долгую жизнь (скончалась в 1978 г.) в сотрудничестве с искусствоведами и в содержании множества кошек (до умопомрачения любимых ею животных, что особенно чувствуется при работе с ее архивными фондами). Ее «искусству» приспосабливаться в жизни стоило бы многим поучиться. Об этом нам еще поведает ее сохранившийся личный архивный фонд в Чехии, который вот-вот станет всем доступным. Оживленные, интереснейшие контакты Мельниковой-Папоушковой с советской культурной (особенно писательской) средой до сих пор, к сожалению, остались не исследованными. Ее архивный фонд в г. Ческа Липа в Чешской Республике, материалы которого в 1990-е гг. мне удалось изучить (при содействии директора Архива д-ра Яны Блажковой, за что выражаю ей благодарность), содержит немало свидетельств об этом.

Уже через десятилетие после приезда в Чехословакию НФ. Мельникова была включена в энциклопедию, как чешская писательница и публицистка[501]. В энциклопедической заметке говорилось, что Мельникова (в ее отчестве была допущена ошибка – не Федоровна, а Филаретовна) – «чешская писательница и публицист, родом из России, вышла замуж за Ярослава Папоушека. Занимается переводами на русский язык сочинений политического характера (Э. Бенеш «Речи и статьи», 1925; Т.Г. Масарик «Мировая революция» (1926–1927)[502])». В библиографии значились, в основном, труды, касавшиеся истории русской литературы и воспоминания (например, «Россия вблизи и издалека» – «Rusko z bl?zka a z d?lky». Pr., 1929).

В целом же можно констатировать, что с приездом Н.Ф. Мельниковой-Папоушек в Праге еще одним литературным и искусствоведческим талантом стало больше.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.