Глава 4 Страна, которая колонизуется

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Страна, которая колонизуется

Русские романтики и потом советские поэты воспевали тепло и красоту России. Историки, напротив, были склонны к тревогам в отношении российского климата, природного и социального. «В семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников… Мы как бы чужие для себя самих», — писал Чаадаев, открывая русскую интеллектуальную историю (см. главу 3). Для русских природа была не матерью, а мачехой, писал Сергей Соловьев (1988:7/8–9). Во время смуты XVII века, по словам Василия Ключевского, «московские люди как будто чувствовали себя пришельцами в своем государстве, случайными, временными обывателями в чужом доме» (1956: 3/52). Удивительно, но тот же оксюморон Ключевский применяет и к Петру I, человеку XVIII века: «Петр был гостем у себя дома» (1956: 4/31). Еще интереснее, что этот троп всплывает вновь, когда Ключевский описывает типического дворянина начала XIX века: «…с книжкой Вольтера в руках где-нибудь… в тульской деревне», этот дворянин был «чужой между своими» (1956: 5/ 183). Наконец, в очерке о пушкинском «Евгении Онегине» Ключевский теми же словами говорит о литературном персонаже: «Он был чужой для общества, в котором ему пришлось вращаться» (1990: 9/87). Колонизация всегда связана с попыткой освоить чужое, а ее неудачи и срывы приводили к размножению объективирующих дискурсов о своем. Если ощущение невозможности стать своим среди чужих часто сопровождало неудачи внешней колонизации, то ощущение себя чужим среди своих оказалось постоянной формой недовольства и протеста, связанных с ситуацией внутренней колонизации. Этот троп — быть чужим среди своих; тосковать по родине, оставаясь дома, — популярен и среди деятелей афроамериканского движения, и среди постколониальных авторов. «Почему Бог сделал меня странником и изгоем в моем собственном доме?» — спрашивал в 1903 году афроамериканский интеллектуал У.Э.Б. Дюбойс. «Отчуждение от дома — парадигматическое колониальное и постколониальное состояние», — утверждает Хоми Баба; для него основная проблематика колониального сознания — не в отношениях Себя и Другого, но в Чуждости Себя, Инакости Я, Otherness of the Self (Bhabha 1994: 13, 62; см. также: Kristeva 1991). В этой главе мы увидим, как в XIX веке пионеры российской историографии искали и находили похожие термины, чтобы рассказать об имперском опыте России[10].

Соловьев и фронтир

Посетив Россию в 1843 году, Август фон Гакстгаузен писал, что в России происходит не колониальная экспансия, а скорее, «внутренняя колонизация», которая стала «важнейшим предметом всей внутренней политики и экономики этой империи» (Maxthausenl856:2/76). В отличие от других открытий, сделанных прусским чиновником в России (см. главы 7 и 10), это осталось почти без внимания. Однако Гакстгаузен наверняка опирался в своих суждениях на дискуссии с российскими коллегами, которые охотно использовали идею колонизации в надежде регулировать миграции российских крестьян на периферию империи, прежде всего на юг России и в Сибирь, а впоследствии — в Среднюю Азию. В 1861 году в Русском географическом обществе прошло одно из таких прений о колонизации, понимаемой как организованное переселение людских масс. Журналист и писатель Николай Лесков, который сам в молодости управлял внутренними переселениями (см. главу 11), отвечал на речь географа Михаила Венюкова, который в своих экспедициях много раз пересек Азию, а потом руководил аграрной реформой в российской Польше. Лесков утверждал, что на деле многие переселения направляются не в отдаленные владения империи, а в ее «серединные места», и в этом, говорил Лесков, состоит основное различие между британским и российским способами колонизации (1988:60).

Середина и конец XIX века были периодом масштабной экспансии европейских империй (Arendt 1970). Российской империи, которая участвовала и в разделе Америки, и в Большой игре в Азии, надо было учиться говорить о том, что происходило на ее огромных внутренних пространствах. Историкам, освоившим язык мировых империй, нужно было приспособить иностранную идею колонизации к просторам провинциальной России. Концептуальный прорыв в этом деле совершил московский историк Сергей Соловьев. Ведя свою генеалогию как историка прямо от Шлёцера и координируя свои действия с министром просвещения Уваровым, он вступил в яростную полемику с Хомяковым и славянофилами, которых назвал «антиисторическим направлением». Применяя дискурс колонизации к допетровской России, Соловьев отрицал само различие между колонизующими и колонизуемыми: «То была обширная, девственная страна, ожидавшая населения, ожидавшая истории: отсюда древняя русская история есть история страны, которая колонизуется» (1988: 2/631).

Соловьев сформулировал эту поразительную фразу в своем обзоре древнейшей Российской истории. Если нет смысла разграничивать субъект и объект российской колонизации, зачем это делать? Соловьев живо описывал заботы страны, которая колонизуется:

Населить как можно скорее, перезвать отовсюду людей на пустые места, приманить всякого рода льготами; уйти на новые, лучшие места, на выгоднейшие условия, в более мирный, спокойный край; с другой стороны, удержать население, возвратить, заставить других не принимать его — вот важные вопросы колонизующейся страны (1988: 2/631).

Для колониального сознания нет большей дистанции, чем между колонией и метрополией. Как может страна колонизовать сама себя? Соловьев понимал эту проблему и специально подчеркивал ее:

Но рассматриваемая нами страна не была колония, удаленная океанами от метрополии: в ней самой находилось средоточие государственной жизни; государственные потребности увеличивались, государственные отправления осложнялись все более и более, а между тем страна не лишилась характера страны колонизующейся (1988: 2/631).

Для русского языка эта возвратная форма глагола, «колонизоваться», необычна, как и для других европейских языков. На русском она звучит безлично, но сильно и парадоксально. Несмотря на этот лингвистический факт или благодаря ему, Соловьев и его ученики постоянно употребляли именно эту формулу, «колонизуется». В своей многотомной истории Соловьев разъяснял, что колонизация России последовательно шла с юго-запада на северо-восток, от берегов Дуная к берегам Днепра и далее. На севере древнерусские племена продвигались к Новгороду и Белому морю, на востоке захватили Верхнюю Волгу и земли вокруг Москвы. Там они основали Российское государство, но колонизация продолжалась дальше на восток и далее в Сибирь. Важно, что Соловьев не применял идею «страны, которая колонизуется», к новой истории России. В последних томах его «Истории», посвященных «новой», а не «древней» российской истории, термин «колонизация» не встречается.

Марк Бассин (1993) сравнил соловьевскую идею «колонизующейся страны» с концепцией американского фронтира Фредерика Дж. Тернера. Сходства и различия этих идей существенны для российской и американской историографии. Как и американский фронтир, внешняя граница российской колонизации была нечеткой, расплывчатой и постоянно перемещалась. Как и в Америке, эта граница была ключевым фактором для имперской культуры. На обоих фронтирах особую роль играли преследуемые религиозные меньшинства (Turner 1920; Эткинд 1998; Breyfogle 2005). Но между концепциями Тернера и Соловьева есть существенные различия.

Тернер исследовал современные ему события в районе фронтира, тогда как Соловьев ограничивал самоколонизацию России древнейшим периодом ее истории, Средневековьем. Это не такое серьезное различие, как может показаться: в этой концепции колонизации нет ничего, что мешает применить ее к новой истории России. Как мы скоро увидим, если на такой шаг не решился Соловьев, то его сделал Ключевский. Внимание Тернера, однако, было сосредоточено на собственной культуре западного фронтира, и он детально исследовал механизмы ее влияния на культуру восточных штатов. Соловьев не оставил подобного описания внешней, движущейся границы российской колонизации, но другие историки подробно исследовали отдельные ее части[11]. Пионеры пограничных земель — охотник, торговец и сектант — были примерно те же, хоть в России сюда нужно добавить казака; но вторая и третья линии колонизации сильно отличаются. В Америке, согласно Тернеру, на прилегающих к фронтиру землях последовательно хозяйствовали, по принципу «четырех стадий», охотники, скотоводы, фермеры и индустриалисты. Потом фронтир двигался дальше на запад, и туда же переносилась очередь из этих четырех стадий. В России было иначе. На протяжении веков граница колонизации все двигалась на восток, оставляя позади огромные пространства столь же девственными, как и прежде. В дальнейшем эти пространства приходилось колонизовать снова и снова. У американского фронтира и российской колонизации — разные топологии: первый непрерывен, как линии фронта и траншеи современных Тернеру войн; вторая оставляла разрывы, карманы и складки. Возможно, русский опыт ближе другому тезису об американской экспансии — идее Уолтера Уэбба о «Великой американской пустыне» между восточным и западным побережьями Северной Америки, которая оставалась неосвоенной долго после того, как линия фронтира пересекла ее всю. Как показал Уэбб, для культивации прерий требовались иные навыки и орудия, чем для заселения лесов, более понятных европейцам. Поэтому колонизация Америки напоминала не плавное движение линии с востока на запад, но прыжки, возвраты, бурные движения по краям и долгие паузы в середине (Webb 1931).

От Финляндии до Маньчжурии земли Северной Евразии, покоренные российским сувереном, сложно было наносить на карту; еще труднее было исследовать народы, их населявшие (Widdis 2004, Tolz 2005). По военным и торговым соображениям, земли и народы на границах, где экспансия останавливалась ввиду равного противника, всегда оказывались более известными, чем земли внутри страны. Хотя на разных участках огромной границы внешней колонизации России возникало множество зон, где колонизаторы сотрудничали, соперничали и гибридизовались с колонизуемыми, эти смешанные культуры были локальными, сильно различались между собой и далеко отстояли друг от друга во времени и пространстве. Создать единое этносоциологическое описание всех этих культур в рамках одного труда, как это сделал Тернер с американским фронтиром, кажется невозможным; никто и не ставил перед собой такой задачи. С помощью пороха, алкоголя и бактерий русские уничтожили, вытеснили или ассимилировали многие народы — соседей, конкурентов, союзников, врагов. Но этот процесс растянулся на столетия. Волны авантюр и насилия, тяжкого труда и массового скрещивания катились от центра России к движущимся границам колонизации; оттуда возвращались колониальные товары и знания. В культурном отношении российский фронтир был скорее скудным, зато в географическом — очень обширным. Как бы ни изменяло его время, он всегда растягивался на огромные пространства. В его пределах регулярные переходы от охоты к скотоводству и от сельского хозяйства к промышленному развитию были скорее исключением, чем правилом. Часто единственным выгодным бизнесом на многие века оставалось звероловство; иногда на земле, не знавшей плуга, сразу вырастали города.

Развиваясь центробежно, бурная жизнь на движущихся границах колонизации способствовала развитию экономических центров России, от Новгорода до Москвы и Санкт-Петербурга. Но даже и российские столицы были основаны на территориях, чужих для их основателей. Новгород и Киев были столь же иноземными для правивших там варягов, как Санкт-Петербург — для основавших его московитов. От границ и до столиц, пространство внутренней колонизации простиралось по всей России.

Щапов и «зоологическая экономия»

Значительное влияние на идею российской колонизации оказал историк Афанасий Щапов, главные работы которого были написаны не в бытность его университетским профессором, а в то время, когда он был государственным чиновником и политическим ссыльным. Он первым представил колонизацию не как бурную и победоносную авантюру, а как кровавый, подлинно политический процесс. В нем были жертвы и победители, и задачей историка было разглядеть тех и других. Будучи в конце 1850-х профессором истории Императорского Казанского университета, Щапов разбирал архив Соловецкого монастыря, перевезенный в Казань во время подготовки к Крымской войне. В этом же северном архиве, уцелевшем в Казани, ведущий историк следующего поколения, Василий Ключевский, собрал материал для своей первой монографии о «монастырской колонизации» российского Севера. Первая написанная им рецензия была на работу Щапова, о котором Ключевский был «самого высокого мнения» (Нечкина 1974: 434).

К тому времени Щапова уже не было в Казани. В 1861-м он был арестован за подстрекательство к бунту, но потом помилован царем и, более того, назначен на чиновничью должность в Министерстве внутренних дел. Позже Щапов был сослан в Сибирь, где продолжал писать ревизионистские статьи, публикуя их в столичных журналах. Соглашаясь с Соловьевым, что российская история была историей колонизации, Щапов описывал этот процесс как «вековое напряжение физических сил народа… в тысячелетнем распространении колонизации и агрикультуры среди лесов и болот, в борьбе с финскими и туркомонгольскими племенами…» (1906: 2/182). Родившийся под Иркутском сын русского дьякона и бурятки (в Сибири таких людей называли «креолами»), Щапов подчеркивал роль смешения рас сильнее, чем другие российские историки. Ему помогало всеобщее в середине XIX века увлечение колониальной этнографией, которое Щапов перенял, в характерно спекулятивном ключе, от французских авторов. Зато Щапов вполне оригинален как первопроходец экологической истории. Он подробно описывал два направления русской колонизации: пушную, в ходе которой охотники постепенно истощали популяции пушных животных, продвигаясь все дальше в глубь Сибири и на Аляску, и рыбную, которая снабжала Центральную Россию пресноводной и морской рыбой и икрой.

Создавая свою концепцию «зоологической экономии», Щапов считал пушнину ключом к российской колонизации (1906: 2/280–293, 309–337). От Рюрика и до Ивана Грозного богатство России измерялось мехами. Бобры манили славян вверх по финским рекам, серая белка обеспечила богатства Новгорода, соболь звал московитов в бесконечную Сибирь, морская выдра довела их до Аляски и Калифорнии (см. главу 5). Колонизация для Щапова не несла отрицательного смысла; этот любимый им термин встречается почти на каждой странице его многословных и страстных текстов. За промышленниками шли, часто не по своей воле, ссыльные, казаки, крестьяне. «Сельскохозяйственная колонизация», писал Щапов, следовала за «пушной» и постепенно вытесняла ее. В экологическом отношении колонизация означала обезлесение. Вырубая леса для своих подсобных хозяйств, промышленники не знали, что они уничтожали именно то, что интересовало их в далеких и холодных землях, — пушных зверей. Движущей силой российской колонизации, по Щапову, были не меч и ружье, но топор и следовавший за ним плуг. Но им всем предшествовали лук и капкан. Щапов понимал российскую колонизацию как ряд параллельных историй — переселение людей, уничтожение животных, культивация растений и многогранный процесс открытия, заселения, возделывания и истощения земель. Такой концепции, многомерной, экологической и человечной, до Щапова не создал никто.

Ключевский и современность

Десятилетия спустя Василий Ключевский повторил девиз своего учителя Соловьева, пересмотрев его в одном важном отношении: «История России есть история страны, которая колонизуется… То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней» (1956: 1/31). Если для Соловьева колонизация России началась в древности и закончилась в Средние века, то у Ключевского она продолжалась и далее, захватывая современность. Перерабатывая свой труд в 1907 году, он добавил длинный фрагмент о переселениях в Сибирь, Среднюю Азию и на Дальний Восток. Пользуясь новыми железными дорогами, эти массовые переселения в начале XX века организовывала империя. Ключевский считал их новейшей формой все того же «векового движения» российской колонизации. Других значительных правок в новое издание «Курса Российской истории» Ключевский не внес: переселения оказались единственным фактом современности, достойным упоминания в учебнике истории. Таким образом, Ключевский применял идею колонизации ко всему длинному времени российской истории, от первых ее шагов до начала XX века. Будучи самым влиятельным российским историком, Ключевский утверждал, что «колонизация страны была основным фактом нашей истории» и что привычные периоды российской истории — на деле «главные моменты колонизации» (1956: 1 /31–32). Повторяя и видоизменяя формулу Соловьева о России как стране, «которая колонизуется», Ключевский стремился расширить понятие колонизации, довести его до современности и усилить его критический характер. То было личным достижением Ключевского, хотя здесь можно усмотреть и влияние Щапова или их общего учителя, Ешевского.

Говоря о древних славянах, Соловьев дал определение национального характера, которое потом часто применяли к русским:

От такой расходчивости, расплывчатости, привычки уходить при первом неудобстве происходила полуоседлость, отсутствие привязанности к одному месту, что ослабляло нравственную сосредоточенность, приучало к исканию легкого труда, к безрасчетливости, какой-то межеумочной жизни, к жизни день за день (1988: 2/631; см. также: Bassin 1993: 500; Sunderland 2004: 171).

Ссылаясь на этот портрет, Ключевский доказывал, что эти нелестные характеристики «русского характера» возникли именно как следствие колонизации — ситуации «гостя в собственной стране», и часто нежеланного гостя. В этом виден критический потенциал идеи российской колонизации, который осознавали, хотя и не вполне развили, ее отцы-основатели. Именно как «своеобразное отношение населения к стране», утверждал Ключевский, колонизация действовала «в нашей истории целые века» и действует «поныне». В колонизации Ключевский видел «основное условие», которое вызывало «своим изменением… смену форм общежития» в российской истории.

У самоприменимых суждений особенная логика. Если X делает Y с Z, как, например, в утверждении «Британия колонизовала Индию», это подразумевает, что X и Z уже существовали до того, как произошло действие Y. Но такая прямолинейная логика не работает в случае российской колонизации, потому что, как утверждали Соловьев и Ключевский, в ходе колонизации Россия создала саму себя. В их формуле «Россия колонизовала саму себя», X сделало Y с X. До Y не было X, и нет Z, которое изначально отличалось бы от X. Все они возникли одновременно. Как писал Ключевский, «область колонизации» в России «расширялась вместе с государственной ее территорией». Поскольку колонизованные области не сохраняли особый статус, а поглощались государством, в России нет причины различать колонии и метрополию. По мере того как расширялось государство, Россия колонизовала не только вновь освоенные территории, но и саму себя. Более того, центральные территории неоднократно подвергались процессу колонизации.

История России не есть история страны, которая колонизует, и она не есть история страны, которую колонизуют. «История России есть история страны, которая колонизуется». Спокойный, академический повтор в начале этой формулы никак не готовит к ее парадоксальной, деконструктивной концовке.

Однако формула устоялась и, более того, стала каноном. На деле и повтор в начале формулы («История России есть история страны») не тавтология. Соловьев и Ключевский предупреждают читателя, что в данном случае они говорят о России как о стране, а не как о народе, государстве или империи. В русском, как и во многих других языках, слово «страна» стоит между географической «землей» и политической «нацией». Именно это слово и было нужно историкам. Они не могли передать свою мысль без риторического повтора, потому что альтернативное определение (например, «История России состояла в колонизации самой себя») предполагало бы, что Россия существовала до этой самоколонизации. Но их замысел состоял в описании того циклического, рефлексивного или возвратного процесса, который создал и продолжает создавать Россию, осуществляющую этот самый процесс. Отполированная многократным употреблением, эта формула не могла выглядеть по-другому. Потому ее и повторяли, как мем.

Школа колонизации

Последователи Ключевского различали разные способы колонизации России: «свободную колонизацию», которую вели частные люди — беглые крепостные, солдаты-дезертиры, гонимые сектанты; «военную колонизацию», ставшую результатом военных кампаний, от взятия Новгорода и Казани до операций на Кавказе, в Средней Азии, на Амуре; «монастырскую колонизацию», сосредоточенную вокруг крупных православных обителей, которые владели тысячами крепостных, вели торговлю и создавали фактории; и «казацкую колонизацию», которая осуществлялась сословием, созданным империей специально для задач внешней колонизации и пограничной службы (но по мере продвижения границ на восток, превращавшегося в касту, неспособную к внутренней колонизации). Историки рассказывали о том, как пути России на восток были проложены промышленниками, благословлены монахами, укреплены казаками и культивированы поселенцами. Цель школы Ключевского была в том, чтобы создать систематизированный и взвешенный обзор этих событий, выявляя цивилизационную миссию России на просторах Евразии. Верные делу русского национализма, ученики Ключевского склонны были недооценивать массовое насилие, которое несли с собой такие формы колонизации. Хотя именно местное сопротивление и колониальное насилие сделали необходимым все эти частоколы, стены и башни острогов, кремлей и монастырей, развитие которых было детально описано школой Ключевского, чувствительность к такому насилию и сострадание к его жертвам пришли с новым поколением историков, переживших российскую революцию. Став ее участниками, многие из них были арестованы или эмигрировали, но самые удачливые продолжали писать.

Ученик Ключевского, Павел Милюков, десятилетиями соединял историю с политикой. В молодости он успел принять участие в военных действиях на Кавказе (1877), а став преподавателем Московского университета, был уволен и осужден за политическую деятельность в столице (1895). С победой революции в феврале 1917-го он стал министром революционного правительства, а после большевистского переворота принял участие в Гражданской войне. Потом он многие годы играл роль политического лидера антисоветской эмиграции. В своем многотомном курсе российской истории Милюков лучше своих предшественников показал масштаб насилия, которого требовал процесс колонизации. Соединяя историческую традицию, полученную им от его предшественников, от Шлёцера до Ключевского, со столь же сильной этнографической традицией, развивавшейся от Гердера до Щапова, Милюков представил детальное исследование народов, которые были ассимилированы или уничтожены русскими в процессе их колонизации. Соединяя источники из государственных архивов с записками путешественников и солдат, а также с местными легендами, фольклором, названиями рек и селений, он восстанавливал имена исчезнувших народов, наносил их на географическую карту и пытался вернуть в историю. Для Милюкова это были и долг исторической памяти, и форма сопротивления режиму, творившему новое насилие в России. Понятие колонизации играло центральную роль в работах Милюкова. В статье, написанной им для Российской энциклопедии как раз в год его ареста говорится: «Колонизация России русским племенем совершалась на всем протяжении русской истории и составляет одну из самых характерных черт ее» (1895: 740).

Учеником Ключевского был и Михаил Покровский, который взял на себя непростую задачу подвергнуть ревизии наследие имперской историографии, приспособляя его к новым условиям, созданным большевиками, к которым принадлежал и он сам. Среди других своих идей он ценил «ересь», уподоблявшую развитие российской политэкономии «колониальной системе», как ее изображал Маркс в первом томе «Капитала». Скорее критик и полемист, нежели теоретик или архивный историк, Покровский видел в любом историческом сочинении кривое зеркало идеологии, подлежащей толкованию с марксистских позиций. Посвятив много язвительных страниц критике русских либеральных историков, Покровский подчеркивал влияние на них гонимого Щапова, считая учеником этого «материалиста» и самого Ключевского. Империя Романовых, писал Покровский, всегда оставалась «колониальной державой наиболее примитивного типа», а потому требовала экстенсивного развития на восток; так он объяснял войны на восточных рубежах империи. Сибирь, Кавказ, Средняя Азия — «громадный восточный пузырь, тяжелым грузом висевший на русском народном хозяйстве» (недавняя книга о Сибири [Hill, Gaddy, 2003] буквально повторяет этот образ). До тех пор пока у империи была возможность экстенсивного развития, она могла избегать социальных реформ и технического прогресса, поэтому именно «в колонизаторской деятельности Романовых» состоит причина российской отсталости (Покровский 1933: 248). Идеи Покровского о сущностном различии между двумя видами капитала, торговым и промышленным, давно устарели, но в его обличениях российской колонизации узнали бы свои идеи многие постколониальные историки, родившиеся столетием позже. Больше интересовавшийся историей международных отношений, чем социальными изменениями в России, Покровский писал и о попытках западных держав колонизовать Россию через систему банковского кредита. Занимаясь процессами внешней колонизации, он не воспользовался возможностями, которые мог бы ему дать марксистский анализ внутренней колонизации имперских пространств; а ведь на эти возможности прямо указывал Ленин (см. главу 1). Вступив в азартную полемику с Троцким и, кажется, снискав в ней симпатии молодых историков-коммунистов (см. главу 4), Покровский не знал, что после смерти подвергнется нелепой, но разрушительной критике Сталина. У меня нет сомнений, что основанием для кампании 1938 года, в которой школа Покровского объявлялась «базой шпионов, вредителей и террористов», были вполне реальные различия между агрессивным сталинским империализмом и освободительными, деколонизаторскими идеалами ранних лет революции. От них, именно как от идеалов, не должно было остаться и следа.

Дожив до начала деколонизации и пережив трагический опыт революции, коллективизации и террора, ученики Ключевского по-новому понимали политический смысл своей работы. Самый видный из них, Матвей Любавский, до 1917 года был ректором Императорского Московского университета. Он остался в России и был арестован в 1930 году по так называемому «делу историков», так что свою последнюю книгу, «Обзор истории русской колонизации», Любавский написал в политической ссылке в Башкирии. В ней он еще раз повторил мысль, что «русская история есть в сущности история непрерывно колонизующей страны». Вместо возвратной формы, которую использовали его предшественники, он применил более простую конструкцию: «непрерывно колонизующей» вместо «колонизующей саму себя». Изменение небольшое, но существенное: оно вполне соответствует концепции Любавского, выявлявшей значение внешней колонизации в формировании Российского государства (Любавский 1986). Доведя свое исследование до конца XIX века, Любавский включил в него и главу о колонизации балтийских земель. Он, наверно, видел иронию истории в том, что книга о колонизации заканчивалась главой о территории, на которой была возведена столица империи. Грустная ирония была и в том, что ведущий московский историк создал свою главную книгу в Башкирии — одной из тех колонизованных областей, о которых писал. Книга осталась в рукописи, но уцелела и была опубликована полстолетия спустя.

Более молодой ученый Евгений Тарле, тоже арестованный по «делу историков», был вскоре выпущен на свободу и стал крупнейшим советским историком. Он написал свой главный труд (Тарле 1965) о европейском колониализме, высшем проявлении империализма, которому непоследовательно противодействовала Российская империя и последовательно — Советский Союз. Сочувственная к Третьему миру бывших колоний и критическая к Первому миру империализма, эта книга советского историка оставляла не заполненной ту же гигантскую лакуну, что и книги Саида, а потом и постколониальные исследования, — Второй мир. Океанская разница между Покровским, Любавским и Тарле — их трудами в той же мере, что и их судьбами, — иллюстрирует диапазон интерпретаций центрального для них понятия, колонизации, и общего наследия, школы Ключевского (Эткинд 2002).

В поздний имперский период школа колонизации доминировала в российской историографии. Из лекций ее идеи и понятия перешли в учебники, оттуда в энциклопедии. Российские историки написали подробные труды о том, как Россия захватила Сибирь, Крым, Финляндию, Польшу или Украину. Однако эти территории они редко называли российскими колониями, предпочитая в целом говорить о России как «стране, которая колонизуется». Примечательным исключением в этом отношении является еще один политический ссыльный, Николай Ядринцев, чья книга «Сибирь как колония» (2003, первое издание — 1882) стала замечательным примером критической, антиимперской истории. Первое в украинской литературе упоминание того, что Украина являлась российской колонией, принадлежит к 1911 году (Velychenko 2012). Но труды Щапова и Ядринцева не вошли в основное русло российской историографии. Говоря, что Россия колонизовала саму себя, Соловьев и Ключевский не отрицали завоевания Сибири, Кавказа или Польши, но и не протестовали против них. На академическом языке, однако, их формулы критиковали специфический характер Российской империи: «По мере расширения территории вместе с ростом внешней силы народа все более стеснялась его внутренняя свобода», — писал Ключевский (1956: 3/8). «Государство пухло, а народ хирел» (1956: 3/12), — писал он, обобщая эту ситуацию законом обратного соотношения между имперским пространством и внутренней свободой. Все это вкладывалось в короткую и повторяющуюся формулу «страны, которая колонизуется».

Соединив субъект и объект, идея самоколонизации дала русским историкам сложный и парадоксальный, но полезный язык. Дискурс самоколонизации составил всего лишь один из периодов в российской историографии, хотя господствовал он долго и оказался живуч. Работая в эпоху колониальных империй и занимаясь страной, которая соперничала с этими империями, ведущие российские историки считали язык колонизации нужным и подходящим для своих исследований России. Тем не менее они радикально переосмыслили западную идею колонизации. Во-первых, школа Соловьева — Ключевского поняла колонизацию как процесс внутренний и направленный на самого субъекта, а не только как внешний процесс, направленный на далекий и чуждый объект. Во-вторых, историки этой школы амбивалентно осуждали и одобряли процессы колонизации, что отличается от критической традиции британской и французской историографии и особенно от идеологизированного постколониального подхода. В XIX веке российские историки не обязательно придавали «колониальной» терминологии критический смысл. Даже ссыльный Щапов восхищался героизмом тех, кто колонизовал огромную страну, но осуждал массовые убийства, ими же осуществленные. Когда Милюков, самый смелый критик российской колонизации, стал министром иностранных дел, он превратился в «ястреба», для которого целью Первой мировой войны было завоевать для России Константинополь. И все же на столетнем пространстве русской историографии, от Погодина и Соловьева до Милюкова и Любавского, заметна постколониальная динамика: имперское самовосхваление колонизационных процессов становилось все менее актуальным, а обращение к памяти колонизованных, ассимилированных или уничтоженных народов, наоборот, вызывало все больший интерес у историков.

С разгромом Покровского советские историки отказались от идеи, что дискурс колонизации приложим к российской истории: он не соответствовал классовому подходу и идее союза социалистических республик. В России конца XIX века колонизация могла считаться прогрессивным явлением, но в Советском Союзе ее стали воспринимать как реакционный процесс, который именно поэтому имеет мало общего с отечественной историей. Биограф Ключевского считала его концепцию российской колонизации одной из самых слабых идей своего учителя (Нечкина 1974: 427). Но парадигма колонизации продолжала жить в работах почти забытой школы политической географии, во главе которой стоял Вениамин Семенов-Тян-Шанский (1915; Полян 2001). Советское освоение Арктики продолжалось под именем колонизации, к чему приложили руку некоторые историки школы Ключевского (Очерки 1922; Holquist 2010а). Закономерным образом колониальная терминология совсем исчезла из официального дискурса в начале 1930-х, когда советское правительство вело самую массовую колонизацию России самыми жестокими в ее истории методами — коллективизацией и ГУЛАГом.

Историки школы колонизации не специализировались на критике имперских устремлений России. Их историографическая традиция носила светский, либеральный и националистический характер. Как и российские монархи, эти историки участвовали в глобальном процессе «обмена знаниями между империями» (Stoler 2009: 39), соединявшем Российскую и другие империи отношениями выборочного и иногда взаимного подражания. Записные книжки Ключевского, признанного лидера российской исторической науки, поражают читателя политическим отчаянием, которое глубже спрятано в его курсе лекций: «В Европе царей Р[оссия] могла иметь силу, даже решающую; в Европе народов она — толстое бревно, прибиваемое к берегу потоком» (Ключевский 2001: 406). Со середины XIX до начала XX века историки трех поколений, чьи идеи и учебники составили основу российской историографии, мало в чем соглашались между собой. Но была одна формула, которую они согласно повторяли друг за другом: «Россия — это страна, которая колонизуется».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.