IX Возвращение – Москва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX

Возвращение – Москва

Под 17 июня в дневнике Никитенко записано: «Возвратились из-за границы студенты профессорского института. У меня были уже: Печерин, Куторга младший, Чевилев… Они отвыкли от России и тяготятся мыслью, что должны навсегда прозябать в этом царстве (крепостного) рабства. Особенно мрачен Печерин. Он долго жил в Риме, в Неаполе, видел большую часть Европы, и теперь опять заброшен судьбой в Азию». А сам Печерин много лет спустя писал (в том отрывке из своих воспоминаний, который я уже не раз цитировал): «Через два года я возвратился в Петербург, с какою неизлечимою тоскою в сердце, с какими отчаянными планами для будущего, – не здесь место об этом говорить»{641}. На первый раз не хватило мужества: он малодушно вернулся.

Был учрежден, под председательством Уварова-министра, комитет для «справедливого и безотлагательного» размещения воспитанников профессорского института по русским университетам. Печерин сразу почувствовал себя вещью, которою власть вправе распорядиться по своему усмотрению. Предварительно он должен был еще, как и другие стипендиаты, прочитать пробную лекцию на тему, назначенную комитетом (в состав последнего входил и Грефе). Лекции эти были читаны в малой зале Академии Наук в промежуток от 18 июля до 5 сентября. Печерин читал по-латыни на тему: надгробное слово Перикла из второй книги Фукидида{642}. Он защищал подлинность этой речи, между прочим, «внутренними доказательствами, почерпнутыми из господствующего в целом сочинении духа» и «сравнением речей Фукидида с нынешними парламентскими речами»[370]. 7 августа 1835 г. состоялось назначение Печерина. Никитенко пытался отстоять его (и Крюкова) для Петербурга, того же хотел и попечитель, но другие университеты также нуждались в профессорах. Печерин был назначен в московский университет, преподавателем греческой словесности и древностей.

Он был еще только кандидат; ему предстояло, значит, прежде всего сдать в Москве экзамен на ученую степень. Как воспитанник профессорского института, он имел право экзаменоваться прямо на доктора. Он, по-видимому, елико возможно, оттягивал эту неприятную процедуру: 22 октября Шевырев пишет Неверову: Печерину назначили экзамен, но он просил отсрочить[371]. Экзаменовали его (очевидно, только в ноябре) по– латыни из энциклопедии филологических наук, из греческих древностей, римских древностей, истории греческой литературы и истории римской литературы, и по-русски из археологии искусства. В декабре он просил разрешения представить диссертацию по предмету, которым, как мы видели, уже давно занимался: о греческой антологии (Obseгvationes сгitiсае in universam Anthologiam Graecam)[372], а 31 декабря того же 1835 года был утвержден в звании исправляющего должность экстраординарного профессора для преподавания греческой словесности[373]. Кафедру латинской словесности одновременно с ним занял Крюков. Докторской степени Печерин не получил; в его формулярном списке 1836 г. и позднейших университетских документах[374] он и сам называет себя, и официально именуется «испр. должн. э.-о. профессора кандидатом Печериным». Это показывает, что, выдержав экзамен на звание доктора, он диссертации так и не представил до самого отъезда из Москвы.

В «Отчете» Московского университета за 1835 год сказано: «Исправляющий должность экстра-ординарного профессора В. Печерин (преподает греческую словесность и древности), Рязанской губ. из дворян, 28 лет, исправляет должность с 7-го авг. 1835 г.; жалованья 2000 руб.» (ассигн.). К чтению лекций Печерин приступил только в январе; он читал три часа в неделю студентам 2-го и 3-го курсов, именно – «объяснял происхождение и дух поэм Гомера и читал с комментариями «Одиссею» («Отчет» за 1836 г.). Жалованье в этом году показано 3500 руб. и 400 руб. квартирных денег.

Преподавание Печерина в Московском университете продолжалось всего один семестр (с января по июнь), но и за это короткое время и несмотря на пожиравшую его тоску, он оставил по себе добрую память. Буслаев, бывший сам в числе его слушателей, рассказывает в своих «Воспоминаниях» (это, между прочим, единственное описание наружности Печерина, какое мы имеем): «Профессор греческого языка (ни имени его, ни отчества не припомню) был совсем молодой человек, самый юный из всех прибывших вместе с ним товарищей, небольшого роста, быстрый и ловкий в движениях, очень красив собою, во всем был изящен и симпатичен, и в приветливом взгляде, и в мягком, задушевном голосе, когда, объясняя нам Гомера и Софокла, он мастерски переводил их стихи прекрасным литературным слогом. Но, к несчастью, мы пользовались его высокими дарованиями и сведениями очень не долго, менее года». Ю. Самарин, говоря о Погодине{643}, замечает, что его лекции не отличались «художественной оконченностью и совершенной новизною лекций Печерина», а по словам самого Погодина Печерин до такой степени сумел заинтересовать студентов своим предметом, что все они принялись за греческий язык и в один год сделали необыкновенные успехи. То же подтверждают Д. Валуев и В. Григорьев. И. С. Аксаков{644}, знавший Печерина по рассказам близких лиц, «по тем воспоминаниям, – добрым воспоминаниям, которые оставила в сослуживцах и учениках его профессорская деятельность», так характеризует его в московский период: «В короткое время своего профессорства он успел внушить и слушателям, и товарищам чувства самой живой симпатии. Строгий ученый, он соединял с замечательной эрудицией по части классической древней литературы живое поэтическое дарование и нежную, хотя постоянно тревожную душу, болезненно чутко отзывавшуюся на все общественные задачи своего времени, на всякую боль тогдашней русской действительность… Направление мыслей его было атеистическое, общее почти всем его товарищам»[375].

Печерин любил молодежь и любил свою науку; часы лекций были светлыми промежутками в ужасном кошмаре, который его душил. Назначение в Москву переполнило чашу. Как ни ослабели за эти два года его связи с петербургским кружком друзей, там все-таки можно было дышать. В Москве у него и этой поддержки не было, а те немногие берлинские друзья, которые вместе с ним попали сюда, как Редкин и Крюков, сами, по-видимому, были близки к отчаянию. С первых же дней они почувствовали здесь в профессорской среде, такую невыносимую затхлость, что у них потемнело в глазах. Жалкое ученое крохоборство, тупость, мелочность, взаимная зависть, интриги из-за гонорара или благосклонности начальства, сытая пошлость и самодовольство, – вот обстановка, в которой они должны будут жить. Что было у них общего со всеми этими Терновскими, Герингами, Гастевыми{645} – их товарищами по университету, всецело погруженными в интересы семейного благополучия и чиновничьей карьеры, преподававшими так, что студенты больше забывали, чем узнавали, с Котельницким, приходившим в университет на лекцию с кульком провизии из Охотного ряда, с благочестивым Снегиревым, по сердечной склонности строчившим доносы (между прочим, и на Печерина), с тяжелым педантом Шевыревым или с грубым циником Погодиным, который в своем дубовом патриотизме огулом поносил западную жизнь и западную науку? Этот самый Погодин в своих воспоминаниях сообщает любопытный эпизод, показывающий, какие чувства наполняли Печерина и его товарищей. Провожая их от себя после чая за оврагом на Девичьем поле в 1836 году, он говорил им: «Те профессоры, которых вы теперь сменяете: Ивашковские{646} (предшественник Печерина по кафедре), Котельницкие и проч., были ведь смолоду так же ревностны, так же благоговели к науке, так же горели желанием распространять истину, а что сталось с ними теперь в их несчастной среде? Увидим, что будет с вами»[376]. Эта последняя мысль была слишком справедлива; мы увидим ниже, как она сверлила мозг Печерина.

Печерин не мог снести этой муки. Он, по-видимому, с самого начала решил бежать. По свидетельству Герцена, подтверждаемому приводимым дальше письмом, он свел свои расходы на самое необходимое, давал частные уроки, избегал людей: он копил деньги, чтобы уехать. За это время он напечатал в «Московском Наблюдателе» упомянутый выше отрывок о своем путешествии по Швейцарии, и статью «Археология» в только что начавшемся Энциклопедическом словаре Плюшара[377]. Он отводил археологии важное место в ряду наук о человеке. Открывать в вещественных остатках древности следы древних идей – вот благородная цель, к которой она стремится. «Мы по какому-то невольному, непобедимому влечению углубляемся в эти темные времена отдаленной древности: эти исследования имеют для нас особенную прелесть – почему? Потому, что на каждом шагу мы встречаем то, что всего более нас занимает, – человека. И сие благородное стремление не есть тщеславное себялюбие, нет! это – похвальная гордость ума, который жадно ищет самого себя в остатках угасших поколений и везде, где только возможно их проявление; который хочет воссоздать свои собственные летописи и доказать, что он постоянно пребыл верен себе самому и божеству, наложившему на него печать своего величия». Эти слова о божественной печати на челе человека мы скоро встретим у Печерина в другом месте. Он освободился от всех верований – кроме веры в красоту и высокое призвание человека.

Ему очевидно было невтерпеж. Начав лекции в январе, он уже 19 февраля, то есть задолго до начала каникул, которые в то время считались с 10 июня, обращается в совет университета с следующим прошением: «Непредвиденные обстоятельства, требующие моего присутствия в Берлине для свидания с одним весьма близким ко мне семейством, равно как и намерение напечатать у книгопродавца Дюмлера мою диссертацию: De Anthologia Graeca[378], – заставляют меня просить покорнейше совет Императорского университета об исходатайствовании мне от начальства позволения ехать в Берлин, в отпуск, на время летних вакаций». По постановлению комитета министров и с царского согласия отпуск ему был разрешен, о чем университет и известил его 7 мая; но это значило сидеть в Москве еще целый месяц. И вот уже 11 мая ректор сообщает попечителю новое прошение Печерина: так как его занятия по занимаемой им должности должны прекратиться 14 мая, с окончанием экзамена, то он, Печерин, просит уволить его в отпуск с сего времени, почему ректор спрашивает, можно ли уволить Печерина ранее официального срока вакаций (то есть 10 июня), и если можно, то удержать ли у него следующее ему по 10 июня жалованье со дня дачи отпуска. О судьбе, постигшей это второе прошение Печерина, мы ничего не знаем, но по-видимому преждевременного отпуска он не получил; по крайней мере, в его формулярном списке 1836 года значится, что он был уволен в отпуск с 10 июня[379], а Погодин определенно говорит: «Печерину случилось мне сказать последнее «прощай» в университетских воротах, в июне 1836 г., когда он, получив отпуск в правлении, выходил со двора на улицу».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.