Глава пятая И. П. Галахов[113]
Глава пятая
И. П. Галахов[113]
I
Иван Павлович Галахов был сверстник и приятель Герцена, Огарева, Грановского и многих других «людей 40-х годов», его имя часто попадается в их переписке, еще чаще встречаются имена его двух сестер – Кенни и особенно Фроловой, замечательной женщины, оказавшей сильное влияние на развитие Станкевича и Грановского. Но сведений о нем сохранилось мало. Несколько страниц в «Былом и Думах», где Герцен грустным приветом почтил память Галахова, содержат все, что мы знаем о последнем{142}. Эти сведения слишком отрывочны, да и весь силуэт, набросанный Герценом, при всей своей привлекательности слишком бледен, чтобы остановить на себе наше внимание. Зачем же, спросят, вызывать из забвения это безвестное имя и давно угасшую тень?
Мы знали бы об И. П. Галахове немного, если бы не уцелела пачка писем на французском языке к женщине, которую он любил. В этих письмах сказалась такая полнота жизни, так ярко отразился в них дух времени, что они дают возможность глубоко заглянуть не только в душу писавшего их, но и вообще в душу «человека сороковых годов».
Ключ к истории идей всегда лежит в истории чувства. Как изменения земной поверхности являются лишь следствием процессов, совершающихся в недрах земли, так, говоря вообще, и всякое умственное течение имеет своим источником темную и сложную чувственную сферу человеческого духа. Во всякую данную эпоху каждая общественная группа обладает своим особенным психическим складом; по законам, которых еще и не пытались исследовать психологи, в каждой такой группе вырабатываются типические чувства и наклонности, типические полу-инстинктивные способы реагирования на различные стороны жизни, – и как ни велико влияние идей на психику, вообще надо признать, что сознательное мировоззрение данной группы обусловливается прежде всего этими чувственными навыками (при этом мы, конечно, оставляем в стороне первоначальное влияние экономических, социальных и других внешних условий). Есть эпохи, в истории которых это особенно заметно; кто изучал историю итальянского Возрождения, тот знает, что понять это движение можно только, рассматривая его как революцию в области чувствований, и что такой простой факт, как возникновение в эту эпоху неизвестного до тех пор уменья чувствовать красоту ландшафта, гораздо больше дает для понимания «ренессанса», нежели кропотливые исследования о влиянии античной литературы. Сказанным, конечно, вовсе не отрицается самостоятельная важность исследований, направленных на выяснение развития идей, как таковых.
С указанной точки зрения великое движение тридцатых и сороковых годов еще почти совсем не изучено. Это был прежде всего великий переворот в области чувства. Каковы же были формы чувственной жизни, унаследованные тем поколением от прежних? как ломало оно эти формы и как создавало новые, какие чувствования преобладали у него? и т. д., и т. д., – тут возникает ряд таких вопросов, методологически первостепенной важности. И вот в этом смысле письма Галахова являются драгоценным памятником эпохи. В них нет наблюдающего глаза; в них дышит. Семится, ликует и плачет сама жизнь, и в этой жизни так ярко отражается исторический процесс того времени, что они получают характер как бы демонстрации больного перед аудиторией.
Перед нами обыкновенная история, какие случаются каждый день; характерно не то, что случилось, а то, как оно было пережито. Фабула нашей повести заключается в том, что Галахов полюбил жену своего друга Огарева; по-видимому, она отвечала Галахову взаимностью, – и перед Галаховым встал страшный вопрос: что делать? – тем более страшный, что он искренно любил и уважал Огарева. Это был вопрос о правах свободного чувства и о смысле брака. Поколением раньше Галахова и поколением позже его молодой человек в его положении решил бы вопрос конкретно, не спускаясь для этого на дно вещей. Но то поколение, к которому принадлежал Галахов, было призвано пересмотреть все устои нравственного быта и оттого ко всему подступало с принципиальной стороны. Галахов принялся резонировать или, – как тогда говорили – gr?beln[114]{143}.
Это было в 1841 году, а в 1842-м Герцен писал («По поводу одной драмы»): «Отличительная черта нашей эпохи есть «gr?beln». Мы не хотим шага сделать, не выразумев его, мы беспрестанно останавливаемся, как Гамлет, и думаем, думаем… некогда действовать; мы переживаем беспрерывно прошедшее и настоящее, все случившееся с нами и с другими, – ищем оправданий, объяснений, доискиваемся мысли, истины. Все окружающее нас подверглось пытующему взгляду критики. Это – болезнь промежуточных эпох. Встарь было не так: все отношения, близкие и дальние, семейные и общественные, были определены – справедливо ли, нет ли, – но определены. Оттого много думать было нечего: стоило сообразоваться с положительным законом, и совесть удовлетворялась»{144}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.