1.1. Ученое сословие и общество
1.1. Ученое сословие и общество
В 1803 г. Карамзин в своей статье указывал на одну из главных заслуг университета: «Ему мы обязаны тем, что ученое состояние (несмотря на малые свои доныне выгоды и весьма ограниченный круг действия) не погасло в России»[70]. Слова о «малых выгодах» ученого состояния нуждаются в пояснении. За первые 50 лет существования университета его профессора не имели официально закрепленного статуса, их чин определялся выслугой лет и, по существовавшей практике, был довольно высоким. С введением устава 1804 г. за каждым ученым званием закреплялся определенный класс в Табели о рангах, для ординарных профессоров это был 7 класс (надворный советник), дававший право на потомственное дворянство. Однако между профессорами и остальными «природными» дворянами существовала резкая граница. За единичными исключениями, все ученые, имевшие в первом десятилетии XIX в. профессорское звание, были выходцами из неблагородных сословий: духовенства, купечества и пр. Дворянское общество не принимало их в свою среду, жестко противопоставляло себе. Приведем только несколько высказываний. В 1793 г. автор брошюрки «Мысли беспристрастного гражданина о буйных французских переменах» опасался воздействия революционных идей на «народ, состоящий из попов, стряпчих, профессоров, бродяг…»[71] Парадоксально, но с такой крайней оценкой смыкается будущий декабрист Н. Тургенев: в июле 1807 г. он записывает в дневнике свежие впечатления от посещения Благородного собрания: «Было очень много купцов… Но это ничего, что были купцы: много было и хуже их дворян: например, университетские студенты, профессорские дети, сами профессора, канцелярские служители: всех сих скотов я не променял бы ни на одного порядочного купца»[72].
Именно в Благородном собрании яснее всего видно было отличие новоиспеченных дворян — выходцев из разночинцев от их собратьев — дворян по рождению. Разночинец, воспитанный в принципиально других условиях, тяжелый, неловкий, не владеющий своим телом, культурой жеста и позы, всем тем, что называлось светскими манерами, ни в каком случае не мог осознаваться представителями дворянской культуры как «свой»[73] и естественно получал наименование скота, т. е. существа, не знающего языка светского общества, допускающего в своем поведении отклонения, не свойственные «культурному» человеку. Привычки, образ жизни, манера разговора и поведения дворянина никогда не могли быть усвоены ученым-разночинцем, потому что вырабатывались с раннего детства, под руководством учителей и гувернеров, и совершенствовались в течение всей жизни. Напротив, «тогда между учеными велось какое-то юродство в странности обхождения, в небрежности платья и в образе жизни; казалось, они этим щеголяли друг перед другом и хотели отличаться от неученых»[74].
Между профессором и любым его студентом из дворян существовала, таким образом, непреодолимая пропасть, которую оба ощущали. С типично аристократическим снобизмом насмехается тишком над своими университетскими учителями С. П. Жихарев, цитируя фразу доброго благонамеренного «Никифора Евтропиевича» (Черепанова), в котором все — и имя-отчество, и внешность, и неуклюжая речь выдают бывшего семинариста: «Оное Гарнереново воздухоплавание не столь общеполезно есть, сколько финнов Петра Великого о лаптях учение есть»[75]. Вся студенческая жизнь Жихарева проходит между обществом профессоров в университете и актерами в театре, и в восприятии читателя он словно намеренно сближает оценки этих социальных групп, которых роднит и презрительное отношение к ним со стороны аристократии, и принципиальная невозможность для природного дворянина выбрать обе эти профессии. Стать актером и пойти в ученые равно означает для дворянина понижение его социального статуса, падение в глазах общества. Этим определяется и отношение молодого дворянина к учебе — он просто не может серьезно посвятить себя научной деятельности, чтобы не прослыть педантом, или того хуже, составить о себе в глазах света невыгодное мнение как о человеке, не способном к прохождению дворянской карьеры, несению традиционных служебных обязанностей, желающем от них уклониться, т. е. лентяе, увальне, странном человеке. Десятилетием позже это формулировали еще резче:
Теперь пускай из нас один,
Из молодых людей, найдется — враг исканий,
Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,
В науки он вперит ум, алчущий познаний;
Или в душе его сам Бог возбудит жар
К искусствам творческим, высоким и прекрасным, —
Они тотчас: разбой! пожар!
И прослывет у них мечтателем опасным!![76]
Однако именно такой углубленный интерес к наукам (особенно к истории) становится одной из знаковых черт декабристского поколения. Без сомнения, она уже проявилась в студенческие годы будущих декабристов, в частности в Московском университете в рассматриваемый период.
С другой стороны, учитывая все вышесказанное, тем интереснее для нас те редкие исключения, когда профессором становился именно дворянин. Он может избрать для себя разные варианты поведения. В одном случае такой профессор будет играть роль разночинца, при этом создавать нарочито неправильное представление о своем происхождении и воспитании, своими выходками в общении со студентами стремиться вывернуть ситуацию наизнанку, поменять стереотипы поведения студентов разных сословий. За такой раздвоенностью обычно скрывается личная драма человека, сломанная судьба. На другом полюсе антитезы «профессор — дворянин» будет находиться декабристский идеал человека, способного исполнять любую должность, не теряя при этом врожденных благородных качеств (подобно декабристу И. И. Пущину в роли надворного судьи). Поясним наши рассуждения одним характерным примером.
С 1811 г. кафедру гражданского и уголовного судопроизводства Российской империи занимал профессор Н. Н. Сандунов. Один из его учеников, Д. Н. Свербеев, так о нем вспоминает: «Он был человек необыкновенной остроты ума, резкий, энергичный, не подчиняющийся никаким приличиям (впрочем, до известной черты осторожного благоразумия), бесцеремонный и иногда бранчливый со студентами, которые, однако, все его любили и уважали… Не знаю, где и в каком заведении воспитывался сам Сандунов и какого он был происхождения, — не думаю, чтобы он был дворянин, — но он был и не из духовного звания. Выходящие из семинарии, а особливо люди с дарованием, носят на себе отпечаток науки; в нем была видна одна начитанность; едва ли знал он по-латыни, но много читал по-немецки; брат его был актером и любимцем московской публики»[77].
Самое интересное, однако, что вопреки мнению мемуариста Николай Николаевич Сандунов, так же как и его брат, известный московский актер Сила Николаевич Сандунов, был потомственным дворянином, выходцем из грузинского рода Зандукели. Николай учился в дворянской гимназии при Московском университете, затем стал студентом университета, окончил его в 1787 г. с золотой медалью, преподавал в той же дворянской гимназии. За несколько лет ему удалось сделать успешную карьеру. Сначала куратор университета М. М. Херасков взял понравившегося ему молодого человека, любителя театра, начинающего литератора, к себе в секретари, затем Сандунов, не без помощи Хераскова, становится секретарем генерал-губернатора присоединенных польских губерний Тутолмина. Во второй половине 90-х гг. его карьера достигает апогея: Сандунов переезжает в Петербург, где поступает в канцелярию по составлению свода законов, сближается с молодым и честолюбивым М. М. Сперанским; ему покровительствует фаворит Павла I князь А. Б. Куракин. Но неожиданно какая-то неизвестная нам причина ломает его продвижение по службе: с 1798 г. Сандунова переводят в Москву, в 6-й департамент Сената, где он 13 лет подряд занимает одну и ту же должность обер-секретаря. Его биограф пишет: «Может быть, долговременное общение Сандунова с уголовными делами участвовало в мрачном настроении его души. Оригинально резкий и неуступчивый характер Сандунова, сколько мы могли понимать, мог образоваться только при сильной раздражительности темперамента, при страшных неудачах жизни»[78].
Среди московского общества Сандунов пользуется доверием как искусный юрист-практик, знаток законов, неподкупный, в отличие от многих своих собратьев, и независимый от начальства. К его советам прибегают знатные московские фамилии. Прежней остается его страсть к театру, где с огромным успехом выступает его брат Сила Сандунов, ставший актером вопреки своему положению дворянина и отстаивающий достоинство своей профессии в многочисленных конфликтах с театральной дирекцией. Николай Сандунов пишет и переводит пьесы для театра университетского благородного пансиона и сам же участвует в их постановке. Кроме того, оба брата Сандуновы — известные московские острословы. Образец их разговора, дающий представление об отношении братьев к своим профессиям, приводит Жихарев: «Кстати о Сандунове. Намедни повстречавшись на вечеринке у Павла Андреевича Вейделя с старшим братом своим, известным переводчиком Шиллеровых „Разбойников“ и сенатским обер-секретарем, таким же остряком, как и он сам, они о чем-то заспорили, а как братья ни за что не упустят случая попотчевать друг друга сарказмами, то старший в пылу спора и сказал младшему: „Тут, сударь, и толковать нечего: вашу братию всякий может видеть за рубль“ — „Правда, — отвечал актер, — зато вашей братьи без красненькой и не увидишь“»[79].
В 1805 г. сенатором в 6-й департамент, где работал Сандунов, был назначен бывший куратор Московского университета П. И. Голенищев-Кутузов. Обер-секретарь сумел расположить к себе нового сенатора, скорее всего, своими литературными пристрастиями: в ноябре 1805 г. из письма И. И. Дмитриева к Жуковскому мы узнаем о намечавшемся сотрудничестве Сандунова в журнале «Друг просвещения», одним из издателей которого был Кутузов[80]. И когда в 1810 г. тот, наконец, добивается возвращения на пост попечителя университета, он приглашает Сандунова занять должность университетского синдика и одновременно профессора практического законоискусства. Таким образом, Сандунов снова оказывается в университете, с которым был более или менее тесно связан в предшествующие годы. Но если раньше он имел дело со средой дворянской гимназии, благородного пансиона, то теперь его аудиторией становится пестрая толпа студентов университета, разного происхождения, образования, способностей.
Интересно его поведение на лекциях, о котором рассказывает Д. Н. Свербеев. Однажды для чтения сенатской записки им был вызван казеннокоштный студент «лет около 25, с небритой бородой, в голубоватом фризовом сюртуке… Взяв толстую тетрадь в руки, он сейчас замялся, кое-как пробормотал длинный приказной период; никто его не понял; профессор спросил, понимает ли сам чтец. Громкое „нет“ было ответом. Последовал хохот, которому поддался и сам наставник, любивший насмешку, часто самую ядовитую. Приказано читать следующему, т. е. мне; я прочел целую страницу отлично, с чувством, с толком, с расстановкой. „Как твоя фамилия?“ — спросил профессор, несмотря на то, что знал меня очень хорошо. Я назвал себя. „Сколько тебе лет?“ — „Шестнадцать“. — „Ты из каких?“ — „Дворянин“. — „Твой отец?“ Я сказал, что мой отец умер, что он был статский советник. „Есть у тебя какое-нибудь состояние?“ Я отвечал, что есть. „Какое?“ Я объяснил. Заметьте, что все это очень хорошо было известно профессору. „Ну а ты, батенька, — обратился он к первому чтецу, — из каких?“ — „Из духовного звания“. — „Который тебе год?“ — „24-й“. — „А твоя фамилия?“ — Семинарист назвал какую-то из двунадесятых праздников от богоявленского до рождественского включительно. „Состояние есть?“ — „Никакого“. — „Ну уж, батенька, ты шалопай — есть нечего, бороду бреешь, а читать не умеешь!“»[81]
Комизм ситуации, который Сандунов стремился продемонстрировать перед аудиторией, заключался в том, что состоятельный студент-дворянин умел читать сенатскую скоропись гораздо лучше, чем казеннокоштный студент, бывший семинарист, без всякого состояния, для которого от этого умения зависело в будущем продвижение по службе, возможность заработать на жизнь. Служебная карьера дворянина в очень малой степени вытекала из его образованности, несмотря на все усилия правительства (указ 6 августа 1809 г. — о нем см. ниже). Она определялась его сословно-корпоративными, семейными связями, покровителями и во многом волей случая, что на себе почувствовал Сандунов. В рассматриваемом же примере он провоцирует ситуацию, в которой представители сословий меняются местами: роль «ученого студента» получает дворянин Свербеев, а «беспечного шалопая» — бородатый попович.
Как уже подчеркивалось, для людей недворянского звания ученая карьера была одним из немногих способов приобрести твердое положение в жизни, изменить свой социальный статус, получить дворянство. Продвижение по этому пути зависело только от их личных способностей, привычки к усердным занятиям, трудолюбия. И овладение наукой, и ее применение имело для этих людей чисто практический смысл, что сближало их с положением ремесленников-профессионалов: художников, архитекторов, актеров, скульпторов, музыкантов. Поэтому отличительным качеством профессора университета до его преобразования было утилитарное отношение к преподаваемым дисциплинам. При этом вопрос о развитии науки как таковой не ставился. (Интересно, что Мейнерс в переписке с Муравьевым предлагал, наоборот, перенести все внимание на развитие чистой науки, как это делалось в некоторых немецких университетах.) Иногда и плохое преподавание можно было простить профессору за его умение применить предмет на практике. Например, законовед Горюшкин, прежде чем вступить на университетскую кафедру, почти 30 лет проработал в сыскном приказе и коллегии юстиции, помнил застенки и дыбу, начинал службу в канцелярии московского воеводы, а заканчивал в уголовной палате при главнокомандующем Москвы князе А. А. Прозоровском, с которым спорил по делу Новикова[82]. Профессор Харитон Андреевич Чеботарев, преподававший российскую словесность и историю, с 1783 г. по поручению Екатерины II разбирал летописи, делая выписки о древней истории, «наипаче касающейся до России»[83]. Математик Панкевич, часто темный и непонятный в изложении предмета, следил за новыми результатами, появлявшимися в Европе, причем старался сам повторять их вывод. Гуляя по Москве, он иногда останавливался у строящихся домов, давал советы строителям; его ценили как механика.
Поскольку большая часть профессоров (не считая медиков) нигде кроме университета не служила, жалование ученого являлось для них основным средством к существованию, а наука была ремеслом, с помощью которого они зарабатывали на жизнь. И наоборот, сквозь призму своего ремесла воспринимались ими элементы повседневной жизни, формировались привычки, совершенно отличные от привычек дворянского общества. Так, любимым занятием того же Панкевича было наблюдение за разгрузкой барж у пристани на Москве-реке. Адъюнкт чистой математики Перелогов в свои ежедневные прогулки обязательно включал посещение паровой водоподъемной машины села Алексеевского[84]. Вообще, повседневное поведение профессоров содержит массу характерных деталей, врезавшихся в память мемуаристов, прочно стяжавших ученым репутацию московских чудаков, «оригиналов»[85]. Происхождение некоторых особенностей их поведения находится, видимо, на ранних этапах становления их мировоззрения, в период воспитания и образования. Интересно узнать, как и откуда выходили люди, ставшие впоследствии профессорами Московского университета. Рассматривая с этой точки зрения биографии «старых» профессоров, начавших преподавание в XVIII в., можно сделать несколько общих замечаний.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.