Глава седьмая
Глава седьмая
Граф Канкрин говорил мне однажды, что в обществе гражданском и в совокупности государственного устройства все люди песчинки, из коих образуется и возвышается гора: разница только в том, что одна песчинка выше, другая ниже. Вот и я, незаметная и очень нижняя песчинка, заявляю существование свое в эпохе 1812-го года.
П. А. Вяземский. Воспоминание о 1812 годе[377]
«Война и мир». — Статья в «Русском архиве». — «Бисквитный» вопрос. — «Я один из братьев уцелел…»
После ухода старших друзей и почти всех ровесников Петр Андреевич остался одним из последних литераторов — участников событий 1812 года. Благодаря своей замечательной, почти фотографически точной памяти Вяземский был для историков и писателей ценнейшим экспертом. К тому же Петр Андреевич никогда не был склонен к сентиментальным преувеличениям и в своих воспоминаниях опирался не на чувства, а на факты. Но в обществе наступило время, когда историческая правда никому не стала нужна. Волна нигилизма смущала и великие умы.
Роман «Война и мир», который кажется нам незыблемым свидетельством о 1812 годе, при своем появлении[378] вызвал у Вяземского целый ряд возражений, которые он обоснованно изложил в журнале «Русский архив» (1869. № 1)[379]. Почему именно в этом журнале?
Ну, во-первых, редактор «Русского архива» Петр Иванович Бартенев был историческим консультантом и научным редактором Льва Николаевича Толстого в работе над романом «Война и мир». (Мало того: по договору, заключенному с Львом Николаевичем, Бартенев брал на себя все отношения с типографией, где печаталась книга, и предоставлял складское помещение для отпечатанных томов.)
Во-вторых, «Русский архив», основанный в 1863 году, был самым авторитетным историческим журналом. Вот как его оценивал в письме Бартеневу Ф. И. Тютчев: «Ни одна из наших современных газет не способствует столько уразумению и правильной оценке настоящего, сколько ваше издание, по преимуществу посвященное прошедшему».
Память 1812 года была для Бартенева священна. Он считал, что все высшие достижения русской культуры XIX века вызваны к жизни Двенадцатым годом. «Пушкин, Тютчев, Хомяков, Глинка, — говорил Бартенев, — это искры Божьи, выбитые из груди России грозою 1812 года»[380].
Кстати, отец редактора «Русского архива», Иван Осипович Бартенев, участвовал в Бородинском сражении, дослужился до подполковника Арзамасского конно-егерского полка и умер, когда сыну было всего пять лет[381].
«Так мало осталось в живых, — писал Вяземский в „Русском архиве“, — не только из действовавших лиц в этой народной эпической драме, громко и незабвенно озаглавленной: „1812 год“, но так мало осталось в живых и зрителей ее, что на долю каждого из них выпадает долг подавать голос свой для восстановления истины, когда она нарушена. Новые поколения забывчивы, а читатели легковерны, особенно же когда увлекаются талантом автора. Вот почему я, один из немногих, переживших это время, считаю долгом своим изложить, хотя бы по воспоминаниям моим, то, что было, и как оно было…»[382]
Как один из первых читателей романа, Бартенев сообщал Вяземскому: «В „Войне и мире“ действительные лица только старый князь Волконский (сосланный Павлом в Архангельск) — дед автора, княжна Мария — мать автора, молодой граф Ростов — его отец и старик Ростов — его дед; Денисов — Денис Давыдов и Долохов; все остальное вымысел, по словам графа Толстого…»[383]
Вяземский высоко ценил дарование Толстого и не ставил под сомнение свободу художника изображать в романе своих предков так, как они ему видятся. Его волновало другое: предвзятое отношение автора к некоторым историческим личностям. Вяземский считал, что Толстой оказался связан «передовыми» веяниями эпохи, которые и принудили гениального художника изменить чувству меры, вкуса и самой правде жизни.
«Книга „Война и мир“, за исключением романической части… есть, по крайнему разумению моему, протест против 1812 года, есть апелляция на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям, и на авторитет русских историков этой эпохи. Школа отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверения в народных верованиях — все это не ново. Эта школа имеет своих преподавателей и, к сожалению, довольно много слушателей. Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм. Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего…»[384]
Вяземский увидел недопустимый произвол в том, что писатель заставляет исторические персонажи действовать в соответствии со своим художественным и идейным замыслом, не считаясь с тем, как эти люди поступали в реальности. Особенно не повезло в «Войне и мире» императору Александру.
Помню, еще в школьные годы «сцена с бисквитами» вызвала у меня смутное недоверие, если не отвращение. Нам задали на дом проанализировать эту сцену. Я любил литературу и Толстого, но тут споткнулся. Даже выписывать цитаты было мучением. Сейчас я догадываюсь, что высокое чувство, рожденное в мальчишке предыдущим повествованием, на этой странице было внезапно оскорблено.
Можно представить, что чувствовал, читая про бисквиты, бородинский ветеран князь Вяземский, который не только близко наблюдал императора, но в 1817–1819 годах был одним из его ближайших сотрудников по подготовке конституции. «А в каком виде представлен император Александр, — с горечью писал Петр Андреевич после прочтения „Войны и мира“, — в те дни, когда он появился среди народа своего и вызывал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народ — глазам своим не веришь, читая это, — с „бисквитом, который он доедал“. „Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (заметьте, какая точность во всех подробностях) поднял его. Толпа бросилась к кучеру отбивать у него бисквит. Государь подметил это и (вероятно, желая позабавиться?) велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать их с балкона…“
Если отнести эту сцену к истории, то можно сказать утвердительно, что это басня; если отнести ее к вымыслам, то можно сказать, что тут еще более исторической неверности и несообразности. Этот рассказ изобличает совершенное незнание личности Александра. Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях, так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким, так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что, вероятно, он скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться пред народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит. Мало того: он еще забавляется киданьем с балкона Кремлевского дворца бисквитов в народ — точь-в-точь как в праздничный день старосветский помещик кидает на драку пряники деревенским мальчишкам! Это опять карикатура, во всяком случае совершенно неуместная и несогласная с истиной…»[385]
Очевидно, что для Толстого получить такое опровержение от Вяземского было не только досадно, но и удивительно, ведь у Петра Андреевича была давняя репутация либерала, республиканца и западника (это ведь он приставил к «патриотизму» словечко «квасной»). Кроме того, все знали, что Петр Андреевич был в немилости у Александра, что именно император прервал на взлете служебную карьеру князя.
В новые времена, когда общественной мыслью правила мстительность (и особенно в отношении всего, что связано с самодержавием), это был редкий поступок: простить своего царственного обидчика и открыто вступиться за его память. Вяземский поступил по-пушкински:
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
После статьи в «Русском архиве» на Вяземского посыпались обвинения в ретроградстве, барстве, менторстве и непонимании новаторской современной литературы. Анонимный критик «Санкт-Петербургских ведомостей» (1869. № 18) писал: «Нельзя не заметить, читая наставления князя Вяземского автору „Войны и мира“, что вообще притязания патриотов минувших дней довольно странны. Например, князь охотно дозволяет себе описывать в слабых стихах Бородинское сражение и, между тем, графу Толстому запрещает изображать его в хорошей прозе…»
Эти люди так и не поняли, что литературная сторона романа меньше всего волновала Вяземского. Его беспокоили образы современников в романе, то ложное освещение их, которое будет принято потомками за истинное, если автор оставит эти страницы неизменными.
При издании романа была возможность исправить журнальный вариант, ведь корректуры «Войны и мира» держал по-прежнему Бартенев. Петр Иванович имел полное право на внесение согласованных с автором поправок (по предварительному договору он обязан был не только держать корректуру, но и нести «надзор, чтобы не было слишком явных исторических неверностей»[386]), но как было достичь согласия с Толстым?
Бартенев считал, что прислушаться к живому свидетелю не менее важно, чем к письменному источнику (на который в ходе возникшей дискуссии ссылался Толстой). Лев Николаевич и выслушать толком своего консультанта не хотел.
Все недоразумения могла бы снять встреча Толстого и Вяземского, но она не состоялась. Лев Николаевич лишь написал возражение на поправки Петра Андреевича, а от личного свидания уклонился. Отдадим должное Бартеневу: оказавшись между двух огней, он вел себя чрезвычайно деликатно и старался успокоить обе стороны конфликта.
Из переписки П. И. Бартенева и П. А. Вяземского:
«27 февраля 1869. Москва.
Приехавший сюда гр. Лев Толстой действительно отыскал в книге „Воспоминания очевидца о Москве 1812 г.“ (М., 1862) рассказ о том, как император Александр Павлович раздавал на балконе Кремлевского дворца фрукты теснившемуся народу[387]. На основании этой находки своей он написал возражение на Ваши строки об его книге, 5-й том которой вчера наконец свалился долой с корректурных рук моих…
Вашему сиятельству душевно преданный П. Бартенев».
1 марта 1869 года Вяземский писал Бартеневу: «Пришлите мне возражение Толстого по бисквитному вопросу или укажите, где его отыскать… Укажите также и на полное заглавие сочинений Глинки, на которые Толстой ссылается…»
Без промедления, буквально на другой день, Бартенев отвечал:
«2 марта 1869. Москва.
Гр. Толстой настаивает давно, чтоб я напечатал возражение против Вашей статьи. Я не отказывался, но ставил условием, чтобы указан был источник показания о бисквитах (из-за этого была целая переписка). Приехав сюда, он читал мне новое возражение, в котором утверждается, что бисквиты и фрукты одно и то же. Я опять не отказывался напечатать, но не иначе, как с моим примечанием и с тем, чтобы я предварительно показал статью Вам. Решено было, что он мне ее отдаст, переписав. Теперь слышу, что он уже уехал назад в деревню. Этот человек, вследствие своего пламенного воображения, совсем разучился отличать то, что он читал, от того, что ему представилось. Тем не менее, 5-й том, ныне к Вашему сиятельству посылаемый, содержит в себе вещи истинно художественные.
Что у меня осталось брошюр о Бородине высылаю завтра.
Душевно Вашему сиятельству преданный Бартенев».
К огорчению Бартенева и Вяземского, Лев Николаевич остался при своей версии исторических событий. Но сегодня было бы справедливо, если бы статья с возражениями Вяземского публиковалась в приложении к «Войне и миру» или хотя бы упоминалась в комментариях к роману.
…Средь битвы я один из братьев уцелел:
Кругом умолкнул бой, и на поле уснувшем
Я занят набожно прибраньем братских тел.
Хоть мертвые, но мне они живые братья:
Их жизнь во мне, их дней я пасмурный закат,
И ждут они, чтоб в их загробные объятья
Припал их старый друг, их запоздавший брат.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.