Глава восьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

Минутны странники, мы ходим по гробам;

Все дни утратами считаем;

На крыльях радости летим к своим друзьям, —

И что ж? их урны обнимаем.

К. Н. Батюшков. К другу. 1815

Другой Батюшков. — Вездесущая ложь. — «Когда прошло время ужаса…» — Карета превращается в тыкву. — Жуковский и доктор Фор. — История с Алешей Шипиловым

Михаил Дмитриев, которого война застала подростком, вспоминал: «Надобно и то сказать, что после 1815 года вся Россия ожила новою жизнию! Всем было легко и свободно, и все веселилось»[285]. Но это было не совсем так.

Константин Батюшков вернулся с войны растерянным и грустным. На долгом возвратном пути он будто потерял всю радость от взятого Парижа и долгожданной победы. Даже сознание исполненного долга не утешало его. Кажется, что совершенно не впечатлил его и праздник в честь Александра I в Петербурге, где исполнялось песнопение Бортнянского на стихи Батюшкова. Государыня прислала Батюшкову бриллиантовый перстень, который он ни разу публично не надел, а вскоре отослал в Хантоново сестре Вареньке.

Затянувшееся ликование в петербургских гостиных казалось ему почти кощунственным: столько жертв, столько горя, столько руин — чему тут можно радоваться? Милитаризм отсидевшихся в тылу стихотворцев вызывал у него раздражение. Война давно стала для него абсолютным злом, и всякое украшение этого зла бантиками было ему отвратительно.

Героем Батюшков себя не чувствовал. С недоумением читал он в столичных газетах и журналах бравурные реляции и патриотические статьи. Когда он еще из армии писал: «Не могу простить нашим журналистам их вранья, от которого я болен сделался…» (в письме Гнедичу из Веймара 30 октября 1813 года), то имел в виду прежде всего не искажение фактов, а тон русской периодики (петербургской по преимуществу), который легко сочетал в себе мальчишеское бахвальство, старческое многословие и откровенное верноподданничество. Полвека спустя об этой особенности русской журналистики (в связи с совсем другими событиями) Вяземский скажет наотмашь: «Как мы ни радуйся, а все похожи мы на дворню, которая в лакейской поет и поздравляет барина с имянинами…»

В дневниковых заметках 1817 года «Чужое: мое сокровище!» Батюшков пишет: «Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14, видел и читал газеты и современные истории. СКОЛЬКО ЛЖИ!»[286] Последние два слова он выделил прописными буквами.

То, что пресса и официальные сообщения пропитаны чрезмерным пафосом и непомерными преувеличениями, чувствовали не только вернувшиеся генералы и офицеры, но и простые обыватели. Мария Волкова, как все светские девушки, весьма, казалось бы, далекая от общественно-политической реальности, 9 сентября 1813 года пишет подруге: «С некоторых пор приняли метод пускать пыль в глаза и обманывать честной люд реляциями, но дело-то в том, что никто не верит печатным известиям, которые совершенно противоречат частным письмам…»[287]

5 апреля 1815 года Мария высказывает в письме мысли и чувства, которые, думается, не раз посещали в ту пору и Батюшкова: «Верно, нам следует искупить много грехов, что мы не сумели воспользоваться испытанием, посланным нам Провидением два года тому назад. Иногда мне кажется, что мы нисколько не исправились, а стали еще хуже. Когда прошло время ужаса, все зажили по-прежнему. Сердца наши очерствели…»[288]

Через несколько дней Мария пишет: «Подчас я чувствую такое отвращение ко всем и ко всему, что мне хочется убежать за тридевять земель. Мы занимаемся такими пустяками и так мало заботимся о достижении цели, для которой мы созданы, что ужас охватывает, когда подумаешь о том, что нас ожидает по смерти…»[289]

Батюшков не мог жить по-прежнему, даже если бы и захотел. В слишком глубокую пропасть он заглянул. Европейская цивилизация, которую он так ценил, и европейская культура, которую он так хорошо знал и любил, — все это потеряло для него и блеск и привлекательность. Как в сказке про Золушку: пробил час, и роскошная карета превратилась в тыкву.

«Как мы переменились с оного счастливого времени, — сетует Батюшков Жуковскому 3 ноября 1814 года, — когда у Девичьего монастыря ты жил с музами в сладкой беседе! Не знаю, был ли тогда счастлив, но я думаю, что это время моей жизни было счастливейшее: ни забот, ни попечений, ни предвидения! Всегда с удовольствием живейшим вспоминаю и тебя, и Вяземского, и вечера наши, и споры, и шалости, и проказы…»[290]

На время военного похода поэт хотя бы отчасти забывал о своей бедности и неустроенности, а дома его вновь обступили долги, заботы о том, чем жить. Имение было заложено, и невозможно было его бесконечно перезакладывать. Поэтому Батюшков вынужден был вновь попроситься в библиотеку к Оленину, хотя неоднократно давал себе зарок нигде более не служить и отдаться исключительно литературным трудам.

Оленин молчал, а Батюшков страдал от неизвестности. Заботливый Гнедич обратился за помощью к Старушке (арзамасское прозвище Сергея Семеновича Уварова), чтобы тот устроил Батюшкова по своему ведомству. На это Батюшков возмущенно взрывается: «Человеку, который три войны подставлял лоб под пули, сидеть над нумерами из-за двух тысяч и пить по капле все неприятности канцелярской службы?.. Из-за двух тысяч!!! Но скажу решительно: если обстоятельства занесут меня в Петербург, то место, если может быть такое, немного свойственное, приличное моим занятиям и охоте к словесности, было бы приятно. Но это все буки. А я просил записать меня куда-нибудь, чтобы я мог избежать дворянских выборов и хлопот, сопряженных с ними: вот о чем я просил, и ты меня не понял или не хотел понять. Впрочем — воля Божия! — ничего не хочу, и мне все надоело. Жить дома и садить капусту я умею, но у меня нет ни дома, ни капусты: я живу у сестер в гостях, и домашние дела меня замучили…»[291]

Теперь из всех древних поэтов ему ближе всего Данте и он собирается переводить «Ад» прозой. Каждый день читает Библию и думает о том, что будь он моложе и здоровее, то непременно взялся бы за ее перевод на современный литературный язык. В письме Гнедичу восклицает: «Когда переведут Священное писание на язык человеческий? Дай Боже! Желаю этого!»[292]

Ему всего двадцать восемь лет, а он чувствует себя стариком. Два года войны Батюшков приравнивает к двум векам (тем самым он будто переносит себя в 2014 год!). В том же письме Жуковскому он пишет: «Два века мы прожили с того благополучного времени. Я сам крутился в вихре военном и, как слабое насекомое, как бабочка, утратил мои крылья…»[293]

Батюшков вдруг обнаруживает, что и после огромных жертв, после гибели Москвы, после надругательств над верой — самым святым, что есть у народа — Наполеон по-прежнему остается кумиром у большой части дворянской молодежи. Тиран, принесший столько горя Отечеству, вовсе не повержен в русских умах.

Батюшков будто чувствовал, что за очередным поворотом истории уже притаился не видимый пока никому Смердяков: «В Двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».

Какой-то горький парадокс был в том, что одно русское поколение за другим попадало в психологический плен к Наполеону, в зависимость от мифа о нем. Наполеон был их тайным мучителем. Когда Батюшков заболел, он часто говорил о французском императоре, с каждым годом все более превознося и чуть ли не обожествляя его.

Василий Андреевич Жуковский одно из лучших своих стихотворений, «Ночной смотр», посвятил памяти Наполеона:

В двенадцать часов по ночам

Из гроба встает полководец;

На нем сверх мундира сюртук;

Он с маленькой шляпой и шпагой;

На старом коне боевом

Он медленно едет по фрунту;

И маршалы едут за ним,

И едут за ним адъютанты;

И армия честь отдает.

Становится он перед нею;

И с музыкой мимо его

Проходят полки за полками…

Константин Леонтьев, родившийся через двадцать лет после войны, вспоминал: «Я слышал от матери моей… столько рассказов о 12-м годе, так много с ранних лет читал о нашествии французов; я так любил и чтил самого Наполеона и вместе с тем так гордился его поражением в России…»[294]

Но это все будет потом, а пока Батюшков с болью пишет Вяземскому: «Мы ходим по развалинам и между гробов… А Наполеон живет, и этот ИЗВЕРГ, ПОДЛЕЦ дышит воздухом. Удивляюсь иногда неисповедимому Провидению. Дай Бог, чтоб ему свернули шею скорее или разгромили это подлое гнездо, которое называется Парижем. Ни одно благородное сердце не может любить теперь этого города и этого народа… Бог наделил его всем: и умом, и остротою, и храбростию, и после отступился от него…»[295]

То, что обаяние всего французского не сильно померкло и после войны, удручает Батюшкова. Нет, поэт уже не пылает местью и готов смириться с тем, что некоторые взятые в плен французы не спешат к себе домой, а устраиваются в России дворниками и швейцарами, гувернерами и парикмахерами, врачами и садовниками. (К концу 1814 года в российское подданство официально перешли 17 офицеров и 2221 рядовой наполеоновской армии.)

Но повидавшему столько крови и страданий Батюшкову было бы трудно понять благодушие Жуковского, узнай он, что Василий Андреевич посвятил стихи бывшему врачу наполеоновской армии.

Сын Эскулапа, Фебов внук,

По платью враг, по сердцу друг…

Мсье Фор попал в плен под Малоярославцем и оказался в имении Чернь, принадлежавшем Плещеевым, близким друзьям Жуковского. В 1813 году французский доктор успешно лечил Машу Протасову, за что поэт был ему, конечно, признателен. Фор придавал особое значение режиму дня своих пациентов, и это было понятно Жуковскому, который всегда стремился к четкой организации своей жизни и работы, с юности составлял планы на каждый день и старался им следовать.

У Олениных поселился перешедший в русское подданство пленный француз Матье Пикар. Он воевал в 1-м корпусе маршала Даву, участвовал в Бородинском сражении, в котором погиб сын Олениных Николай. Сохранилась расписка Алексея Николаевича: «1814 года февраля 1-го дня военнопленный француз Матвей Пикар (по объявлению его уроженец города Лиона, служивший рядовым в 33-м линейном французском полку) мною принят для отправления его немедленно в Шлюссельбургский уезд на мызу Приютино, где он жительствовать будет, с дозволения правительства». Пикар женился на русской девушке и мирно окончил свои дни в стране, которую пришел завоевывать мечом.

Из тех французов, кто навсегда остался после войны в России, наиболее известна судьба Жана Батиста Савена, бывшего лейтенанта 2-го гусарского полка 3-го армейского корпуса маршала Нея, участника Египетских походов и Аустерлица, ставшего у нас Николаем Андреевичем Савиным. Более шестидесяти лет он преподавал в Саратовской гимназии, умер в 1894 году в возрасте 126 лет в окружении детей, внуков и правнуков…

В первой трети XIX века «французская проблема» оставалась для русского дворянства самым острым культурным вызовом. В марте 1816 года дискуссия о воспитании и образовании детей возникла между Константином Батюшковым и родственной ему семьей Шипиловых. Все началось с того, что сестра Елизавета Николаевна и ее муж Павел Алексеевич попросили Батюшкова помочь им найти гувернера-иностранца для девятилетнего сына Алеши.

Константин Николаевич очень любил племянника, и эта привязанность была взаимной. «С каким бы удовольствием я обнял моего Олешу, истинно моего, ибо я его всегда любил, и готов бы был избаловать»[296], — пишет Батюшков в одном из писем.

Десятилетний Алеша Шипилов первое в жизни письмо посылает любимому дяде: «Милой дядинька! Вы меня оставили — я еще не умел пера взять в руки, а теперь могу уже написать, что я люблю и помню вас. Когда приедете, то скажу вам басеньку наизусть. Приезжайте, дядюшка, маминька и папинька вас ждут, и я побегу вам навстречу…»[297]

Свои взгляды на образование Батюшков изложил во взволнованном (и с точки зрения педагогики — по сей день актуальном) письме: «Ты, любезный брат, и сестра Лизавета Николаевна, требуете от меня советов и пособий насчет гувернера для Алешеньки. Долгом поставляю говорить с Вами откровенно… Первое, по справкам моим оказалось, что здесь иностранцев, достойных уважения, мало, особенно французов… Беспокойство ваше насчет сына кажется мне излишне: он по-французски болтает резво: этого довольно. Язык у него изломан, на первый случай более не надобно… Вижу по всему, что не человека из него хотите сделать, а редкого ребенка. Суетное желание! Пагубное! Послушайте моего совета. Учите его болтать по-французски сами (в разговоре более научится этому ремеслу, нежели в книгах), продержите лето в деревне, на воздухе, два часа в день за книгами, за русскою грамматикою, а с осени, если рассудите, или зимою отдайте мне, или я с братом вместе отправлюсь в Москву и здесь вручим его Алтонскому, директору Благородного пансиона при Университете… Я ручаюсь (зная его способности, и воспитание, и образ учения здешнего), что из него выйдет человек, годный на службу царскую, человек грамотный и светский. Вот мой совет. Если вы отбросите и суетность, и предубеждения деревенские, то увидите ясно, что говорю истину. Достать вам иностранца, посадить в кибитку и отправить мне нетрудно: но какая польза из того?..

По зиме Алеше будет около десяти или одиннадцати лет. Пора с ним расстаться… Лучше расстаться ранее, нежели взять в дом урода морального, каковы по большей части все выходцы из земли Вольтеровой, или невежду, ибо они — я, право, не лгу — едва ли и читать умеют: так переродилась вся Нация!.. По совести, я ни одного не знаю француза, которому бы поручил моего сына…»[298]

Шипиловы, и особенно Елизавета Николаевна, ни за что не хотели посылать Алешу учиться в Москву и настаивали на том, чтобы Батюшков нашел им столичного учителя и желательно — француза. Может возникнуть вопрос: почему Шипиловы не могли пригласить в учителя кого-либо из вологодских «французов», ведь в Вологодской губернии находились более тысячи пленных солдат и офицеров? Но дело в том, что к 1816 году почти все пленные отбыли с сурового Севера к себе на родину, а немногие оставшиеся были мастеровыми (именно пленным с рабочими специальностями русское правительство предложило ряд льгот в том случае, если они остаются жить в России), и хотя бы поэтому на роль гувернеров не годились.

Батюшков, понимая материнские чувства сестры, обращался к трезвому разумению Павла Алексеевича: «Что касается до учителя, милый друг, то я настою на том, что писал к тебе недавно (получил ли мое письмо?)… Нет учителей, и не сыщешь в скором времени. Надобно на это по крайней мере год, чтобы напасть счастливо. Притом же, клянусь моей честью (какая мне нужда вас обманывать?), что Алеша может учиться и дома: тише едешь, дале будешь. Болтать по-французски он умеет и может еще более научиться дома, писать по-русски, по-немецки, по-французски, немного географии, истории, арифметики первые правила: вот что нужно, необходимо. Если бы вы взяли на часы учителя латинского из Семинарии, в грубом хитоне, что нужды! то это увенчало бы совершенно его домашнее воспитание. Что касается до француза, то редкий может учить сим наукам. За тысячу будет пирожник, за две — отставной капрал, за три — школьный учитель из провинции, за пять, за шесть — аббат. А я за них за всех на выбор гроша не дам для Алеши, и знаю, что говорю… До зимы, Бога ради, ничего не делайте: верьте мне, что летний деревенский воздух, общество родителей, благие примеры и счастие полезнее французов, французского языка и модных слов. Последнее даром или легко дается, а первое редко, очень редко, даже и детям…»[299]

Павел Алексеевич соглашался: «Ум без сердца пагубен будет несчастному юноше. Он изроет могилу бедным его родителям»[300].

После долгих обсуждений порешили на том, чтобы отдать Алешу в пансион при Петербургском педагогическом институте, куда его и отвез «милой дядинька» Батюшков. Педагогический институт считался не менее элитным учебным заведением, чем Царскосельский лицей или Благородный пансион. В нем, к примеру, в те же годы учился Борис Юсупов — единственный сын богатейшего вельможи князя Николая Борисовича Юсупова.

Говоря о дальнейшей судьбе Алексея Шипилова, приходится признать, что материнские предчувствия не были напрасными. Не зря Елизавета Николаевна всеми силами пыталась удержать сына при себе. Светский Петербург захватил душу провинциального отрока. После окончания института и вступления на военную службу Алексей отличился в каких-то гусарских шалостях, попал в немилость к начальству и вскоре скончался при неясных обстоятельствах…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.