Глава седьмая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

…Своей судьбы единый властелин,

Летит теперь, отмщеньем вдохновенный,

Под знамена карающих дружин!

Счастлив, кто меч, отчизне посвященный,

Подъял за прах родных, за дом царей,

За смерть в боях утраченных друзей…

П. А. Вяземский — В. А. Жуковскому о Батюшкове. 1813 г.

Чудесное спасение. — Водка — лекарство от страха. — В Камбурге и Веймаре с раненым Раевским. — «Дон Карлос». — Встреча с Гёте в театре. — Увлечение немецким языком. — Мечта о домашнем халате. — Прибытие в Веймар великих княгинь Марии Павловны и Екатерины Павловны. — Кофе с молоком. — Париж. — Спасение Вандомской колонны

30 октября, во время пребывания в Веймаре, Батюшков дал подробный отчет о своей боевой жизни в письме Гнедичу. Описав битву под Лейпцигом, он вспоминает не первый (и не последний!) случай своего чудесного спасения: «В эту поездку со мной был странный случай. Я ехал с казаком, как обыкновенно. Миновав нашу армию и примкнув к Бениксоновой, я пустился далее — к принцу. Вот подъезжаю к деревне (Бениксонова армия уже кончилась); проезжаю деревню, лес и вижу несколько батальонов пехоты; ружья сомкнуты в козлы, кругом огни. Мне показалось, что это пруссаки; я — к ним. „Где проехать в шведскую армию?“ — „Не знаю, — отвечал мне офицер во французском мундире, — здесь вы не проедете“. „Но какое это войско?“ — спросил я, показав на окружающих меня солдат, которые вкруг меня толпились и пожирали глазами незнакомца. „Мы — саксонцы“. — „Саксонцы! Боже мой! Саксонцы, — подумал я, бледнея, как некто над святцами, — так я заехал сам в плен!“ И, не говоря ни слова, поворотил коня назад, размышляя: если поскачу, то они дадут по мне залп, и тогда прощай, Гнедич! „И птички для меня в последнее пропели“. Нет, лучше шагом, — авось они меня примут за баварца, за италиянца, хуже — за француза, если хотят, только не за русского. Сказано — сделано. „Что с вашим благородием сделалось — как плат побледнели, — сказал мне мой казак, — ужли это неприятель?“ „Молчи, урод!“ — отвечал я ему на ухо. Отъехал несколько шагов и встретил австрийского офицера. „Ради всех моравских, семигорских, богемских, венгерских и кроатских чудотворцев, скажите мне, что это за войско, какие саксонцы, где я, и куда вы едете?“… „Бассамтарата тара-pa! — вскричал мой венгр. — Это саксы, что вчера передались с пушками и с конями“.

Я отдохнул. Как гора с плеч! Воротился назад, пожелал новым товарищам доброе утро и хохотал с ними во все горло, рассказывая мою ошибку и запивая их водкою мой страх и отчаяние…»[274]

О раненом Раевском Батюшков пишет: «Подъезжая к Наумбургу, ему сделалось хуже, на другой день еще хуже — к ране присоединилась горячка. Боль усилилась, и он остановился в деревне, неподалеку маленького городка Камбурга, где лежал 7 дней. Я был в отчаянии и умирал со скуки в скучной деревне. Наконец мы перенесли генерала в Веймар, и ему стало легче, хотя рана и не думает заживать. Кости беспрестанно отделяются, но лекарь говорит, что он будет здоров. Дай Бог! Этот человек нужен для отечества…»

Батюшков так соскучился по книгам, театру, просто по безмятежным прогулкам в аллеях парка, что с удовольствием описывает те мирные радости, которые предлагал русским офицерам легендарный гётевский Веймар: «Немцы любят русских, только не мой хозяин, который меня отравляет ежедневно дурным супом и вареными яблоками. Этому помочь невозможно; ни у меня, ни у товарищей нет ни копейки денег, в ожидании жалованья. В отчизне Гёте, Виланда и других ученых я скитаюсь, как скиф. Бываю в театре изредка. Зала недурна, но бедно освещена, в ней играют комедии, драмы, оперы и трагедии, последние — очень недурно, к моему удивлению. „Дон Карлос“ мне очень понравился, и я примирился с Шиллером. Характер Дон Карлоса и королевы прекрасны. О комедии и опере ни слова. Драмы играются редко, по причине дороговизны кофея и съестных припасов; ибо ты помнишь, что всякая драма начинается завтраком в первом действии и кончается ужином.

Здесь лучше всего мне нравится дворец герцога и английский сад, в котором я часто гуляю, несмотря на дурную погоду. Здесь Гёте мечтал о Вертере, о нежной Шарлотте; здесь Виланд обдумывал план „Оберона“ и летал мыслию в области воображения; под сими вязами и кипарисами великие творцы Германии любили отдыхать от трудов своих; под сими вязами наши офицеры бегают теперь за девками. Всему есть время. Гёте я видел мельком в театре. Ты знаешь мою новую страсть к немецкой литературе. Я схожу с ума на Фоссовой Луизе; надобно читать ее в оригинале и здесь, в Германии…»[275]

Об увлечении немецкой литературой он пишет и сестре: «Знаешь ли мою новую страсть? — Немецкий язык. Я ныне, живучи в Германии, выучился говорить по-немецки и читаю все немецкие книги; не удивляйся тому. Веймар есть отчизна Гёте, сочинителя Вертера, славного Шиллера и Виланда; здесь прекрасная библиотека, театр и английский сад, в котором часто гуляю, ибо снегу здесь почти нет во всю зиму, а на Рейне еще менее. Жаль, что у меня мало денег…»

Бедность и на войне досаждает. Батюшкову не на что купить не то что книги, но и белье. Он пишет сестре, что «весь обносился бельем» и признается, что мечтает о домашнем халате: «Приготовь мне дюжину рубашек домашнего тонкого полотна с батистом, 12 пар платков, поболее простынь, чулок и проч., и если можно, щегольской халат на вате, в котором я буду отдыхать от трудов военных…»[276]

В письме Гнедичу Батюшков подробно рассказывает и о светской жизни русского Веймара: «Третьего дня приехала в Веймар великая княгиня Марья Павловна[277]. Я был ей представлен с малым числом русских офицеров, здесь находящихся. Она со всеми говорила и очаровала нас своею приветливостию, и к общему удивлению — на русском языке, на котором она изъясняется лучше, нежели наши великолепные петербургские дамы.

Вчера прибыла сюда великая княгиня Екатерина Павловна[278]. Мы были ей представлены. Мое имя, не знаю почему, известно Ее Высочеству, и я имел счастие говорить с нею о егерском полку, в котором она всех офицеров помнит. Князь Гагарин нас представлял. Я ему обрадовался как знакомому и провел с ним утро у Раевского. В свободное ему время постараюсь с ним увидеться и поговорить о тебе и о петербургских знакомых…»

Батюшкову хочется рассказывать и рассказывать, но не на одной лишь бумаге, а глаза в глаза. «Когда придет желанный мир и мы снова засядем с тобою у камина, раскурим наши трубки, нальем по чашке чаю (а он теперь нам в диковину) и станем рассказывать о том о сем и не без шума?.. Я… и не пропущу ни одного приключения, ни одного обеда, ни одного дурного ночлега — я все перескажу!

В ожидании сего счастливого времени, для отдыха, ездим мы в Эрфурт любоваться бомбардированием города пруссаками, храбрыми пруссаками, — пьем жидкий кофе с жидким молоком, обедаем в трактире по праздникам, перевязываем генерала ежедневно, ходим зевать один к другому, бранимся и спорим о фураже…»[279]

Это все, конечно, проза. А стихи пришли, когда все-таки выпал снег.

Какие радости в чужбине?

Они в родных краях;

Они цветут в моей пустыне,

И в дебрях, и в снегах.

Отдайте ж мне мою свободу!

Отдайте край отцов,

Отчизны вьюги, непогоду,

На родине мой кров,

Покрытый в зиму ярким снегом!

Ах! дайте мне коня;

Туда помчит он быстрым бегом

И день, и ночь меня!..

2 января 1814 года русские войска переправились через Рейн и вошли на территорию Франции.

Из письма Батюшкова Гнедичу, написанного 16 января из деревни Fontaine в департаменте Верхний Рейн: «Итак, мой милый друг, мы перешли за Рейн, мы во Франции. Вот как это случилось: в виду Базеля и гор, его окружающих, в виду крепости Гюнинга мы построили мост, отслужили молебен со всем корпусом гренадер, закричали „ура!“ и перешли за Рейн. Я несколько раз оборачивался назад и дружественно прощался с Германией, которую мы оставляли, может быть, и надолго, с жадностью смотрел на предметы, меня окружающие, и несколько раз повторял с товарищами: наконец, мы во Франции! Эти слова: мы во Франции — возбуждают в моей голове тысячу мыслей, которых результат есть тот, что я горжусь моей родиной в земле ее безрассудных врагов. В этой стороне Альзаса жители говорят по-французски. Вообрази себе их удивление. Они думали, по невежеству, разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать, а русские, напротив того, соблюдают строгий порядок и обращаются с ними ласково и дружелюбно. За то и они угощают нас как можно лучше. Мои хозяин, жена его, дети потчивают вином, салатом, яблоками и часто говорят, трепля по плечу: „Vous etes des braves gens messieurs!“ [Вы хорошие люди, господа! (фр.)] Хозяйка, старуха лет шестидесяти, спрашивала меня в день моего прибытия: „Mais les Russes, monsieur, sont-ils Chretiens comme nous autres?“ [Но русские, месье, христиане ли они, как мы? (фр.)] Этот вопрос можно сделать им, но я промолчал. Впрочем, я не могу надивиться их живости, скорым и умным ответам, скажу более, их учтивости и добродушию. Надобно видеть, с каким любопытством они смотрят на наших гренадер, а особливо на казаков, как замечают их малейшие движения, их разговоры. Все так, любезный друг! но сердце не лежит у меня к этой стороне — революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошения России — меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV, великого Расина и Монтаня…»[280]

* * *

Первыми в наших войсках увидели на горизонте Париж в колонне командовавшего авангардом Главной армии генерала Раевского.

19 марта 1814 года русская армия вошла в Париж.

Из близких Батюшкову людей до столицы Франции дошел юный Петр Оленин. Возможно, они увиделись в Париже. 19 марта отмечалось потом в семье Олениных долгие годы. «Поздравляю тебя, мой друг Петр, — писал в десятилетнюю годовщину этого события Алексей Николаевич сыну, — со днем знаменитого входа русского воинства под начальством личным царя русского — в город Париж! — Торжество, в котором и ты участвовал, мой друг! — Как мало уже людей осталось, которые были свидетели или действующие лицы — исполинских усилий России! В блестящие для нее времена!!!»

Точно известно, что виделся Батюшков в Париже с Денисом Давыдовым. Позднее Батюшков вспоминал их горячие философские споры. О чем именно спорили — сказать трудно, но можно догадаться, что каждый остался при своем мнении. В одном из писем 1815 года, вспоминая встречи с Денисом Васильевичем в Париже, Батюшков отмечает, что глубокий ум «нашего милого рыцаря… затмевается иногда, когда он вздумает говорить о метафизике»[281].

Через день-два после взятия Парижа Батюшков оказался рядом с Вандомской колонной в тот момент, когда ревностные французские монархисты взялись за ее снос, считая, что русские не сделали этого лишь за недосугом. Для них было полной неожиданностью, что русские офицеры воспрепятствовали сносу, а Александр I распорядился выставить для охраны колонны караул. Одним из тех, кто пытался объяснить французам ценность памятников для истории народа, был русский поэт. Когда он восседал на лошади, от него было не оторвать глаз: мягкие черты лица, белокурые длинные волосы, спадающие на эполеты, изящество жестов.

Через тридцать лет у Вандомской колонны будет стоять другой русский поэт — двадцатилетний Аполлон Майков. Он обнаружил то же почтение к памятнику французской истории, которое проявил Батюшков. «Колонна Вандомская — самая высочайшая из парижских колонн. Прекрасная мысль: поставить наверху этой колонны маленького капрала…» — записал Майков в дневнике. Затем он сравнивает Вандомскую колонну с петербургской Александровской колонной: «Как по мысли, так и по выполнению эта статуя лучше Ангела в длинной, глупой рясе, поставленного на Александровской колонне…»[282]

Молодые люди во все времена судят о делах предков с безапелляционностью. Вот и юный Майков, написавший годы спустя «Светлый Ангел упованья / Пролетает над толпой…», глубокомысленно заключает, что на Александровскую колонну «надобно было поставить не Ангела, а статую Александра: пусть бы два соперника имели бы на двух концах Европы одинакие монументы, ибо славы отнять ни у того, ни у другого нельзя; пусть бы переглядывались между собою…»[283].

Эта идея, должно быть, понравилась бы Льву Николаевичу Толстому в период работы над «Войной и миром», но в 1814 году никому из русских людей не пришло бы в голову ставить на одну доску Наполеона и Александра.

* * *

17 мая 1814 года Батюшков пишет из Парижа Вяземскому: «При всяком отдыхе я думал о тебе и о России… Я с удовольствием воображаю минуту нашего соединения: мы выпишем Жуковского, Северина, возобновим старинный круг знакомых и на пепле Москвы, в объятиях дружбы, найдем еще сладостную минуту, будем рассказывать друг другу наши подвиги, наши горести и, притаясь где-нибудь в углу, мы будем чашу ликовую передавать из рук в руки…»[284]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.