Глава четвертая ПОЛИТИЧЕСКИЕ УЗНИКИ XIX ВЕКА
Глава четвертая
ПОЛИТИЧЕСКИЕ УЗНИКИ XIX ВЕКА
Члены тайного общества братьев Критских в камерах соловецкого острога
Первыми узниками соловецкой тюрьмы, замурованными туда за революционную деятельность, были члены и организаторы разгромленного реакцией подпольного антиправительственного общества братьев Критских.
В двух специальных статьях, посвященных этой организации, в соответствующих разделах обобщающих исследований по истории революционного движения в России в последекабристские годы, наконец, в сводных трудах по истории Москвы и первого русского университета полно и обстоятельно раскрыта идеология кружка продолжателей дела декабристов, взгляды и высказывания кружковцев по программным и тактическим вопросам[92]. В то же время нередко в нашей литературе в число соловецких арестантов попадают не те участники «злоумышленного общества», которые там действительно находились. Объяснение этому дает следственное дело.
Кружок братьев Критских стал складываться во второй половине 1826 года под свежим впечатлением расправы царизма с лучшими людьми России. Ядро организации составляли 6 человек в возрасте от 17 до 21 года: три брата Критских — Петр, Михаил и Василий, Николай Лушников, Николай Попов и Даниил Тюрин. Из них старший, Петр Критский, закончил Московский университет и служил чиновником в одном из Московских департаментов сената, два его брата и Попов учились в университете, Лушников готовился к поступлению в университет. Д. Тюрин служил помощником архитектора в кремлевской экспедиции. Все учредители Общества вышли из семей разночинцев и сами крепкими нитями связаны были с демократической средой.
Следствие выявило «прикосновенность» еще 13 человек, которые сами «не принадлежали к обществу и сокровенных преступных намерений оного не знали», но «видясь с умышленниками, слыхали от них вольные суждения, а другие и сами говорили непозволительное»[93]. Возможно, не все связи кружковцев удалось раскрыть следственной комиссии. Большинство лиц, так или иначе связанных с главными «преступниками», принадлежало к кругу мелких чиновников, коллежских регистраторов, канцеляристов (Алексей Матвеев, Алексей Салтанов, Николай Тюрин, Петр Пальмин, Петр Таманский и др.). Причастны к Обществу были студент университета Алексей Рогов, юнкер 6-го карабинерного полка Порфирий Курилов, книготорговец Иван Кольчугин. Таким образом, по своему классовому составу Общество братьев Критских отличалось от декабристских союзов. Оно объединяло не гвардейско-дворянскую, а студенческую и чиновничью молодежь. Все юноши, сгруппировавшиеся вокруг братьев Критских, были грамотными, мыслящими людьми, мучительно искавшими путей дальнейшего развития своей страны, желавшими ей счастья и процветания.
Каждый член Общества братьев Критских в той или иной степени испытал на себе влияние освободительных идей декабристов. Само создание «крамольного» кружка убедительно свидетельствовало о том, что подавление восстания декабристов не привело к искоренению идей, посеянных ими. Не приходится удивляться тому, что в Москве ходили слухи, будто «злоумышленное предприятие братьев Критских с товарищами их сообщества» представляет собой «остатки последствий 14 декабря».
Подавление восстания на Сенатской площади и процесс над декабристами явились своеобразным толчком к формированию кружка Критских. Петр Критский признавал на допросе, что «погибель преступников 14 декабря родила в нем негодование. Сие открыл он братьям своим, которые были с ним одинаковых мыслей»[94]. Вот откуда брал свое начало кружок, вот где были его истоки.
К моменту правительственных репрессий (середина и вторая половина августа 1827 года) кружок братьев Критских не успел еще организационно оформиться, окончательно не выработал своей программы и тактики и не приступил к практической деятельности. Он представлял собой группу политических единомышленников, которые вступили на путь создания своей революционной организации, приняв за эталон программные и тактические планы декабристов. Поэтому в руки следственной комиссии не попало никаких вещественных, компрометирующих основателей Общества, материалов, если не считать обнаруженной в кармане у Лушникова записки, на которой пером была нарисована печать с девизам «Вольность и смерть тирану».
Деятельность кружка в основном сводилась к «крамольным» разговорам в узком товарищеском кругу и к попыткам «распространить» Общество путем «умножения его членов».
Кипучую энергию в этом направлении развивали Василий и Михаил Критские. Первый из них в январе 1827 года познакомился с Лушниковым. Говорили они тогда о всеобщем употреблении в России иностранных языков и сожалели, что русские чуждаются своего отечественного. Разговор этот был повторен между ними через несколько дней в присутствии Михаила Критского — наиболее решительного из трех братьев. Последний «выхвалял конституции Англии и Гишпании, представлял несчастным тот народ, который состоит под правлением монархическим, и называл великими преступников 14 декабря, говоря, что они желали блага своему отечеству»[95].
Рассуждения младших Критских понравились Лушникову. После нескольких встреч Михаил и Василий открыли собеседнику «тайное желание свое видеть Россию под конституционным правлением с уверениями пожертвовать для того самой жизнью». Н. Лушников объявил себя единомышленником Критских. Спустя некоторое время «зачинщики сообщества» познакомили Лушникова со своими соратниками Н. Поповым и Д. Тюриным. В таком составе шестерка политических единомышленников неоднократно обсуждала цели, планы и задачи своего кружка, вербовала новых членов.
Однажды Михаил Критский стал убеждать своих друзей в необходимости совершить покушение на царя. Умыслом на такое «злодеяние» заинтересовалась комиссия. Следствие установило, что при возобновлении разговора в другое время предложено было совершить цареубийство по жребию с тем, чтобы избранный «для сокрытия сообщников» покончил с собой, но исполнение этого намерения думали отложить на 10 лет.
Третье обсуждение этого же вопроса началось с того, что Михаил Критский при своем брате Василии, Попове и Тюрине, обращаясь к Лушникову, сказал: «Как ты думаешь, до корня или с корнем?», то есть лишать жизни всю императорскую фамилию или оставить наследника («змееныша»). Лушников высказался за сохранение жизни «царя-младенца». Михаил Критский не соглашался. Он развернул календарь и, указывая на царские портреты, заявил: «Смотри на этих тиранов и напитывай душу свою кровавой местью». Затем Михаил Критский, вынув два ружья, охотничий нож и турецкий ятаган, добавил: «Вот у нас есть для них и гостинцы»[96].
Такой же ненавистью к деспотизму и к царю были полны Н. Попов, Н. Лушников и другие. По записям следственной комиссии, Попов показал: «Мысль моя насчет жизни государя в одно время была ужасна, что показывает письмо мое к Критским…» В упомянутом письме Попов уверял, что он усиливает пламень ненависти к царю, который горит во всех них. «Ужасная» мысль Попова была выражена на бумаге так: царей и членов императорской семьи он обозначил начальными буквами их имен («А» — Александр I, «Н» — Николай I и т. д. ). На каждую из этих букв от помещенной вверху над ними буквы «Н», обозначающей народ, падали стрелы. Это должно было символизировать народную месть царям.
Ненависть к самодержцам находила свое выражение и в чтении кружковцами «дерзновенных стихов» А. И. Полежаева:
Когда бы вместо фонаря,
Что светит тускло в непогоду.
Повесить деспота царя,
То заблистал бы луч свободы.
Разночинской молодежи, объединившейся вокруг Критских, присущ был горячий патриотизм. Братья Критские, по словам Лушникова, были исполнены «возвышенной любовью к Отечеству». А о себе Лушников говорил: «Я любил свое Отечество, любил его славу и благоденствие; и на нем-то остановились первые думы, первые наблюдения ума»[97]. Как истинные патриоты, участники Общества братьев Критских осуждали все то, что сковывало силы народа и задерживало развитие их Родины: самодержавие, засилье иностранцев, крепостное право и все его порождения в социальной, экономической и политической областях.
Основатели Общества заводили антиправительственные разговоры с Н. Тюриным, А. Салтановым, А. Матвеевым, А. Роговым, П. Таманским и другими, которых «готовили быть своими единомышленниками». П. Критский и Н. Лушников встречались и беседовали с солдатами кремлевского гарнизона; они же распропагандировали рядового Астраханского гренадерского полка Франка Кушнерюка.
На одном из своих совещаний кружковцы договорились написать прокламацию к московским гражданам «в том смысле, что пора уже восстановить власть конституции» и в день коронации 22 августа 1827 года положить ее на пьедестале памятника Минину и Пожарскому на Красной площади.
Московский военный губернатор, ссылаясь на Лушникова, доносил царю, что «злоумышленники» хотели разбросать по всему городу «возмутительные записки», а у монумента Минина и Пожарского вывесить сведения, сколько было невинно повешенных и сосланных в Сибирь. Таким путем они собирались 22 августа «сделать революцию», то есть поднять восстание, но в ночь на 15 августа начались аресты.
Из собранных следствием материалов видно, что кружок братьев Критских ставил своей целью борьбу за отмену крепостного права и завоевание для России конституции путем народного восстания. Это уже не слепое копирование тактики декабристов, а внесение в их планы военной революции поправки на народ. В намерениях группы братьев Критских «проявилась самостоятельная работа мысли над осознанием опыта декабристов, над применением каких-то новых способов более широкой агитации»[98].
Николай I покарал своих врагов без суда, самолично, с присущей ему беспощадной суровостью.
На докладе следственной комиссии рядом с именами главных обвиняемых царь написал: «Николая Лушникова и Петра Критского отправить в Швартгольмскую крепость, Михаила и Василия Критских — в Соловецкий монастырь, Николая Попова и Данилу Тюрина — в Шлиссельбургскую крепость»[99]. Срок заключения в крепости и в монастырский острог не оговаривался.
Близкие к кружку люди были высланы на службу в Оренбург, Вятку, Пермь, Вологду и отданы под надзор полиции. Солдата Ф. Кушнерюка, по приговору военного суда, прогнали сквозь строй в тысячу человек четыре раза и отправили в Бобруйскую крепость на каторжные работы.
В конце декабря 1827 года организаторов тайного общества стали развозить попарно по тюрьмам. Никому из них не разрешили повидаться и проститься с родственниками и друзьями. Поэтому никто точно не знал, что сделали Критские с товарищами и что правительство сделало с ними.
Убитая горем мать Критских слезно просила начальника II округа корпуса жандармов Волкова сообщить ей о судьбе сыновей. Только 9 апреля 1830 года Бенкендорф разрешил Волкову уведомить Критскую о том, что «сыновья ее Михаиле и Василий находятся в Соловецком монастыре, а Петр содержится в Нейшлотской крепости», и разрешил ей переписку с ними через III отделение. В мае 1830 года через руки жандармов два письма Критской — на имя Василия и Михаила — направили в Соловецкий монастырь. Неизвестно, кому они были вручены. Одного из арестантов, а именно Василия Критского, на Соловки не привозили и в монастырской тюрьме он не сидел. Шеф жандармов сам не знал, где содержится Василий Критский, ввел в заблуждение подчиненных, несчастную мать и некоторых историков.
В литературе встречаются утверждения, что кто-то исправил ошибку царя и не стал помещать обоих братьев Критских в арестантское отделение Соловков вместе[100]. Есть и иное мнение. Василий якобы по ошибке, вопреки резолюции царя, был направлен в Соловки[101]. Оба эти высказывания грешат против истины. Если считать «ошибкой» приговор Николая I в отношении Василия Критского, то нужно сказать, что «исправил» ее он сам. Потому никто не имел ни малейших неприятностей.
В январе 1828 года, когда братья находились на полпути к Соловецкому монастырю, Николай разъединил их. Василия, по его повелению, вернули с дороги и увезли в Шлиссельбург, а оттуда направили в Соловки Попова. «Операция» по обмену узниками проходила по линии главного штаба, минуя III отделение и Бенкендорфа.
13 мая 1828 года соловецкий архимандрит Досифей сообщил в синод о том, что он заключил в арестантские «покои» под строгий присмотр «государственных преступников» Михаила Критского и Николая Попова. Они прибыли на острова из Архангельска 12 мая первым рейсом навигации 1828 года. Есть сведения о том, что М. Критского и Н. Попова привезли на Соловки «в железных заклепах».
О жизни Критского и Попова на Соловках мы располагаем крайне скудными сведениями. До 1833 года в полугодовых ведомостях арестантов против имен «изобличенных в соучастии в злоумышленном обществе» находим неизменную запись: «Оные Критский и Попов со времени прибытия их в Соловецкий монастырь провождают жизнь смиренно и содержатся на общем положении»[102]. Что означало это «общее положение» — хорошо известно: смрадные, тесные и холодные камеры, полуголодный рацион.
С 1834 года характеристика Н. Попова меняется. Соловецкий тюремщик записывает, что «Попов по временам оказывает грубости, во нраве вздорен», но в чем конкретно проявлялись эти грубости — не поясняет.
Весной 1835 года судьбой Михаила Критского и Николая Попова неожиданно заинтересовалось военное министерство. Оттуда последовал запрос синодальному обер-прокурору: «показываются ли в списках арестантов Соловецкого монастыря, присылаемых духовному начальству, высланные в монастырь по высочайшему повелению в 1827 году Михаил Критский и Николай Попов; если же переведены оттоль, то куда именно и когда»[103]. О судьбе юношей, запертых в страшный изолятор на крайсветном острове, забыли, и обер-прокурору пришлось самому наводить справки, чтобы ответить на вопрос военных властей.
В 1835 году, по представлению Озерецковского, М. Критского и Н. Попова перевели из соловецкой тюрьмы рядовыми в военную службу. «Потерявшее рассудок правительство» принимало русскую армию «за исправительное заведение или за каторгу», — резюмирует А. И. Герцен[104].
В октябре 1835 года Михаила Критского и Николая Попова определили рядовыми в Мингрелию, в действующую армию. Михаил Критский вскоре был убит в сражении с лезгинцами, а как сложилась дальнейшая судьба Николая Попова — неизвестно.
Декабрист Александр Семенович Горожанский
В числе заключенных в Соловецкий монастырь по политическим делам находился декабрист Александр Семенович Горожанский. Тяжкие испытания выпали на его долю. Только в одиночных камерах Соловков Горожанский провел свыше 15 лет — с 21 мая 1831 года по 29 июля 1846 года — и никогда за все это время не сожалел о своем участии в событиях, за которые так жестоко был наказан. До конца своей жизни Горожанский ненавидел царя, деспотизм и произвол.
Следственная комиссия по делу декабристов собрала о поручике Кавалергардского полка Александре Семеновиче Горожанскем такие сведения:
«Он вступил в Северное Общество полтора года назад; принял в члены двух и еще вместе с корнетом Муравьевым трех человек. По его словам, цель Общества, ему известная, состояла в введении конституции монархической. Но Свистунов уличал его, что в июне 1824 года открыл ему намерение Южного Общества о введение республиканского правления и что после того повторил ему, Горожанскому, слышанное от Вадковского, что для истребления священных особ императорской фамилии можно бы воспользоваться большим балом в Белой зале и там разгласить, что установляется республика. Сверх того корнет Муравьев показал, что Горожанский, будучи горячим членом, подстрекал его к ревности в пользу Общества и при чтении конституции брата его, Муравьева, изъявлял, что она не нравится ему по умеренности своей, и ссылался на конституцию Пестеля, говоря, что оная должна быть гораздо либеральнее; но Горожанский ни в чем не сознался и на очных ставках с Свистуновым и Муравьевым. Сам он показал, что по смерти покойного государя слышал о намерении воспользоваться сим случаем, и что положено было стараться возбудить в полках упорство к присяге. 14 декабря, уже после присяги, он поручил унтер-офицеру Михайлову говорить людям, что манифест фальшивый и что цесаревич не отказывается от престола. Сам то же говорил часовому, стоявшему у квартиры генерала Депрерадовича, и некоторым людям. На совещаниях Общества не был, но во время возмущения подходил к каре, брал за руку Одоевского и на вопрос сего последнего: „что их полк?“, отвечал: „идет сюда“. После сего ушел в Сенат и пробыл там, пока все кончилось. Из сведений, доставленных от командующего гвардейским корпусом, видно, что во время присяги Горожанский не был при своей команде, а по возвращении говорил некоторым нижним чинам, что напрасно присягали и что они обмануты, а также, что он посылал унтер-офицера уговаривать нижних чинов, чтоб они не выезжали»[105].
29 декабря А.С. Горожанский был арестован и доставлен в Петропавловскую крепость. Декабристу было тогда 24 года. Царь решил не предавать Горожанского суду, а наказать его в административном порядке «исправительной мерою: продержав еще 4 года в крепости, перевесть в Кизильский гарнизонный батальон тем же чином и ежемесячно доносить о поведении». Это было строгое наказание.
После четырехлетнего заключения в С.-Петербургской крепости А. С. Горожанского направили на службу в 7-й линейный Оренбургский батальон (бывший Кизильский гарнизонный батальон) «под бдительное наблюдение его начальства». Однако находиться на свободе, хотя и под надзором, декабристу долго не пришлось. 16 декабря 1830 года дежурный генерал главного штаба уведомил Бенкендорфа, что, по полученным от командира отдельного Оренбургского корпуса генерал-адъютанта графа Сухтелена донесениям, ссыльный офицер не смирился, буйствует, недоволен существующими порядками и властями, обнаруживает «особенное против всего ожесточение». Декабрист не скрывал своих антиправительственных взглядов. Он объявил батальонному адъютанту подпоручику Янчевскому, что не признает над собой власти царя и при этом «произносил разные дерзкие слова на особу его величества». Это же он «дерзнул повторить батальонному своему командиру и коменданту Кизильской крепости, который, узнав от Горожанского, что он совершенно здоров и удостоверясь по сему, что он имеет дерзкие намерения, приказал посадить его под строгий надзор»[106].
Видя, что крепость и ссылка не перевоспитали Горожанского, царь совершает новую бессудную расправу над революционером. Он распорядился отправить поручика Горожанского в Соловецкий монастырь, который в правительственных кругах «славился строгостью заведенного в нем порядка», и содержать его там под караулом.
Николай I сознательно обрекал непокорного декабриста на верную гибель. Срок заточения его в Соловках не был оговорен.
15 декабря 1830 года управляющий главным штабом генерал-адъютант граф Чернышев уведомил синодального обер-прокурора князя Мещерского о том, что повелением Николая I Горожанский «за дерзкий поступок и произнесение неприличных слов на счет особы его величества» высылается в Соловки под строгий надзор. Одновременно обер-прокурора синода ставили в известность, что Горожанского пришлет в монастырь архангельский военный губернатор.
На следующий день Мещерский сообщил о содержании письма Чернышева синоду, и тот, заслушав предложение обер-прокурора, постановил: «О сем высочайшем повелении Соловецкого монастыря к архимандриту Досифею послать указ с тем, чтобы по доставлении поручика Горожанского в Соловецкий монастырь был он содержан во оном под строгим надзором и чтоб употребляемы были как лично им, архимандритом, так и через посредство искусных монашествующих кроткие и приличные меры к приведению его в раскаяние в содеянном им преступлении и о образе жизни его доносимо было святейшему синоду по полугодно»[107]. По просьбе Мещерского тогда же, в декабре 1830 года, министр финансов предписал Архангельской казенной палате отпускать на содержание Горожанского по 120 рублей (36 рублей серебром — Г. Ф.) в год со дня поступления его в монастырь по требованию настоятеля.
11 февраля 1831 года Горожанского привезли в Архангельск и посадили в отдельную камеру губернской тюрьмы под строгий караул. Поскольку в зимнее время не было связи с островами Соловецкого архипелага, в монастырь декабриста отправили лишь с открытием навигации.
17 мая 1831 года под охраной офицера Бенедиксова и жандарма Першина революционера увезли на беломорские острова. На дорогу ему дали 2 рубля 50 копеек кормовых.
21 мая 1831 года архимандрит Досифей «почтительнейше доносил» в синод и в Архангельск, что в этот день доставлен в монастырь «государственный преступник» Горожанский, который «принят исправно и содержится теперь с прочими арестантами за военным караулом».
31 декабря 1831 года «усердствующий соловецкий богомолец» направил в синод первый полугодовой рапорт «об образе жизни» декабриста, в котором писал, что Горожанский «ведет жизнь смирную, но в преступлениях своих ни в чем не признается. Примечательно в нем помешательство ума»[108]. Из последующих донесений видно, что расстройство умственных способностей у Горожанского усиливалось, хотя оно, по словам игумена, «таилось в нем скрытно и только по временам оказывалось из некоторых сумасбродных речей его». Караульный офицер подпоручик Инков обратил внимание на то, что Горожанский «неоднократно производил крик и разговоры сам с собою даже в ночное время», хотя из частных разговоров с ним ничего не мог заметить.
Нарушение психики началось у Горожанского, очевидно, еще до прибытия его в Соловки. Первым заметил это брат декабриста Петр Горожанский в часы свиданий с Александром Семеновичем в каземате Петропавловской крепости в апреле 1829 года. Во время службы в 7-м линейном Оренбургском батальоне Горожанский, будучи дежурным по караулам, легко ранил стоявшего на часах рядового Стугина, который не окликал его. От угрожавшего тогда Горожанскому военного суда его спасло заключение лекаря, который обнаружил у репрессированного офицера расстройство нервной системы и умственных способностей — следствие истощения физических и духовных сил.
10 августа 1832 года мать декабриста 60-летняя Мария Горожанская первый раз обратилась к царю с письмом, в котором просила подвергнуть ее сына медицинскому осмотру и, если выяснится, что он потерял рассудок, отдать ей его на поруки «под самым строгим надзором местного начальства»[109]. Мать гарантировала уход и «благонадежное состояние» сына. На этом прошении М. Горожанской царь наложил резолюцию: «Освидетельствовать и что откроется донести». Но выполнение «высочайшей воли» затянулось. Архимандрит Досифей и архангельский военный губернатор Галл считали необходимым привезти Горожанского для освидетельствования в Архангельск. Бенкендорф решительно воспротивился этому. Он предложил «для такового освидетельствования лучше командировать в Соловецкий монастырь благонадежного лекаря».
Тем временем, пока шла переписка, главный соловецкий тюремщик Досифей стал «врачевать» больного революционера по-своему. Он решил, что узник игнорирует его проповеди потому, что «от уединенной жизни пришел о себе в высокоумие» и для смирения строптивого политического замуровал Горожанского в земляную тюрьму, которая сохранилась до XIX века только в одном Соловецком монастыре.
Не лишним будет напомнить, что указом от 1742 года повелевалось немедленно засыпать находившиеся в Соловецком монастыре земляные тюрьмы. Но эти страшные остатки средневековья сохранялись в монастыре после отчетов о их ликвидации, сочиненных «святыми» ханжами и лицемерами.
Приведем лишь один пример. 25 декабря 1788 года из каземата бежал «секретный колодник», разжалованный поручик «волоцкой нации» Михаила Попескуль. В тот же день он был пойман и «по приказанию господина отца архимандрита Иеронима из оной его прежней караульной кельи в вечеру переведен в тюрьму под Успенское крыльцо (земляная „Салтыкова“ тюрьма. — Г.Ф.), где был колодник же Михайло Ратицов, а тот Ратицов (кстати сказать, земляк Попескуля. — Г.Ф.) переведен в караульную келью его, Попескуля»[110].
Разумеется, в синод не сообщалось о том, что Ратицов сидел в земляной тюрьме. Скрыли монахи и заточение в эту тюрьму Попескуля. Ради этого пришлось даже умолчать о побеге разжалованного офицера.
По архивным материалам можно установить, что последним узником земляной тюрьмы на Соловках был декабрист А. С. Горожанский.
В деле А.С. Горожанского по III отделению хранится рапорт жандармского капитана Алексеева от 24 марта 1833 года, рисующий жуткую картину глумлений и издевательств над заключенным декабристом. Документ этот не использовался в литературе о декабристах. Приводим его с незначительными купюрами: «Государственный преступник Горожанский был отправлен в Соловецкий монастырь. Мать его, богатая женщина, посылала к нему через тамошнего архимандрита платье, белье и другие необходимые вещи, а также деньги на его содержание; наконец, получив позволение, поехала сама проведать (сына) и нашла его запертого в подземельи (подчеркнуто нами. — Г. СР.) в одной только изношенной, грязной рубашке, питающегося одной гнилою рыбою, которую ему бросали в сделанное сверху отверстие. Горожанский совершенно повредился в уме, не узнал матери и та не могла добиться от него ни одного слова, только чрезвычайно обрадовался, когда она ему надела новую рубашку и поцеловал оную. …Госпожа Горожанская подарила архимандриту две тысячи рублей и тотчас оне перевели его из подземелья в комнату (подчеркнуто нами — Г.Ф.) и стали лучше кормить, но монахи по секрету ей объявили, что по ея отъезде архимандрит опять его посадит в прежнее место и будет содержать по-прежнему. Очень вероятно, что ежели она что и посылает туда, то все удерживается архимандритом в свою пользу, а не доходит до ее несчастного, лишенного рассудка, сына…»[111].
На полях напротив рапорта Алексеева неизвестной рукой сделаны карандашом такие записи: «Когда получится отзыв о произведенном Горожанскому медицинском свидетельстве, тогда сию бумагу доложить». И вторая другой рукой: «Переговорим». Однако из дела не видно, чтобы по упомянутой докладной с кем-нибудь велся разговор. За издевательство над Горожанским монахов следовало привлекать к ответственности. Правительство не хотело этого. Рапорт Алексеева положили под сукно.
«Комнатой», в которую перевели Горожанского после визита матери, жандарм называет чулан тюремного здания, размером до 3 аршин в длину и 2 аршина в ширину, напоминающий собой собачью конуру. В этих «кабинах» заключенные не могли двигаться: лежали или стояли. «Вообрази себе, каково сидеть в таких клетках всю свою жизнь!» — писал в 1838 году один из основателей Союза Благоденствия А.Н. Муравьев в перлюстрированном III отделением письме[112]. Здесь же, в коридорах тюрьмы, у самых дверей арестантских казематов, размещались караульные солдаты. Они раздражали А. Горожанского, издевались над ним.
Доведенный режимом Соловков до крайнего психического расстройства, Горожанский 9 мая 1833 года заколол ножом часового Герасима Скворцова. Причину убийства объяснил тем, что солдаты не дают ему покоя, постоянно «кричат, шумят, а он, часовой, должен их унимать и для чего не унимает». Только после этого «чрезвычайного происшествия» на Соловки выехал для освидетельствования Горожанского «в положении ума его» член Архангельской врачебной управы акушер Григорий Резанцев.
В представленном заключении Г. Резанцев писал, что он нашел бывшего кавалергарда молчаливым, пасмурным, занятым «мрачными своими мыслями, при совершенном невнимании ко всему, его окружавшему»[113]. Узник оживлялся, когда разговор касался настоящего его положения. В этом случае апатия покидала Горожанского, и он громко произносил жалобы на несправедливость подвергнувших его заключению, на беспрестанные обиды и притеснения от всех как в Оренбургской губернии, так и в монастыре от солдат и архимандрита. Горожанский не оправдывал свой поступок и не искал смягчающих вину обстоятельств. Он заявил акушеру, что «обидами и притеснениями» доведен до отчаянного состояния, терпению пришел конец и, чтобы избавиться от мучений и «разом решить свою участь, готов сделать все». На основании наблюдений над поведением Горожанского и бесед с ним Резанцев сделал такой вывод: «Я заключаю, что поручик Горожанский имеет частное помешательство ума».
Диагноз, поставленный Резанцевым, не позволил правительству совершить над Горожанским новый задуманный Николаем акт произвола. Военное министерство уже имело предписание царя судить Горожанского военным судом за совокупность всех совершенных им преступлений в том случае, если, по освидетельствованию врача, он окажется симулирующим умопомешательство.
16 июня 1833 года по докладу Бенкендорфа царь распорядился «оставить его (Горожанского. — Г.Ф.) в настоящем монастыре, а в отвращение могущих быть во время припадков сей болезни подобных прежним происшествий и для обуздания его от дерзких предприятий употребить в нужных случаях изобретенную для таковых больных куртку, препятствующую свободному владению руками»[114]. Об этом 31 июля III отделение уведомило архангельского военного губернатора Галла. В августе 1833 года Бенкендорф сообщил Марии Горожанской волю царя и на этом основании отклонил ее неоднократные просьбы о возвращении «потерянного и злополучного сына в расстроенном его ныне состоянии» или о помещении его в «заведение для душевнобольных». Такой ответ, разумеется, не мог ее удовлетворить. Она пыталась убедить Бенкендорфа, что «дальнейшее содержание несчастного узника в монастырской тюрьме есть тягчайшее его страдание и неизбежная гибель». Мария Горожанская слезно и настойчиво повторяла свои просьбы «извлечь сына из настоящего убийственного заключения» и определить его в больницу для умалишенных в центре страны.
Убийство Горожанским часового вынудило правительство ближе познакомиться с соловецкой тюрьмой. Ревизия острога Озерецковским в 1835 году привела, как известно, к изменению порядка ссылки на Соловки и к смягчению участи отдельных арестантов.
Царские «милости» не распространялись на поручика Горожанского. В его положении после ревизии Озерецковского улучшения не наступило. Дальнейшая судьба Горожанского определялась синодом и правительством на основании тех характеристик, которые давал своей жертве рясофорный тюремщик. Досифей несколько раз отправлял в синод одну и ту же, словно переписанную под копирку, характеристику Горожанского. В ней говорилось, что Горожанский «никаких увещательных слов слышать не может, отчего даже приходит в бешенство и считает себя вправе и властным всегда и всякого убить и если б дать ему ныне свободу, то он с убивственною злобою на каждого бросался б. А дабы он не мог сделать кому-либо вреда, то содержится в чулане без выпуску»[115]. Такая аттестация, повторяемая из года в год, лишала Горожанского возможности увидеть когда-либо свободу.
Издевательства монахов над Горожанским продолжались. Мы не знаем, одевалась ли на декабриста «смирительная куртка», рекомендованная царем, но есть основание думать, что из камеры общего острога Горожанского после ревизии 1835 года перевели, как это и предсказывал жандарм Алексеев, в каземат Головленковой башни. На такое предположение наводят нас два обстоятельства. Во-первых, на одном из камней камеры названной башни местные краеведы обнаружили надпись «14 декабря 1825 года». Думается, что, кроме Горожанского, едва ли кто из заключенных тех лет мог сделать такую надпись, тем более, что в ведомостях о колодниках, направляемых в синод два раза в год, не упоминалось об узниках Головленковой башни. Во-вторых, с 1836 года мы не находим упоминания имени Горожанского в бумагах, исходящих из «канцелярии» Соловецкого монастыря. Это в духе монастырских традиций. Тюремщики в рясах всегда умалчивали о колодниках, заточенных настоятелем в секретные тюрьмы.
29 июля 1846 года на Соловках А.С. Горожанский «волею божией умер». Так писал в синод на следующий день после смерти декабриста настоятель монастыря.
В общей сложности А.С. Горожанский просидел в одиночных камерах С.-Петербургской крепости и Соловецкого монастыря 19 лет. Он понес столь же тяжкое наказание, как основные руководители декабристских организаций и главные участники восстаний на Сенатской площади и Черниговского полка, осужденные по первому разряду[116]. В Петропавловской крепости, в Оренбургской ссылке, в Соловецком монастыре Александр Семенович Горожанский, несмотря на периодические приступы тяжелой душевной болезни, вел себя мужественно, никогда не просил пощады у карателей, верил в правоту того дела, за которое боролся на свободе и страдал в застенках николаевских тюрем.
Ссылка в Соловки по подозрению в революционной пропаганде
С начала 30-х годов XIX века в составе тюремных жителей Соловков появилась новая категория «преступников». То были попавшие в заключение по обвинению в пропаганде против крепостного права путем распространения прокламаций в народе. Появление таких узников свидетельствовало о широком размахе антифеодального демократического движения в стране.
Первым арестантом соловецкой тюрьмы, обвинение которого связывалось с борьбой за социальное и политическое освобождение народа, был священник Троицкого девичьего монастыря в городе Муроме Владимирской губернии Андрей Степанович Лавровский. Он был объявлен одним из организаторов революционного протеста масс против крепостничества во Владимирской губернии, протеста, который получил отзвук в других районах страны и приобрел всероссийский характер.
В начале 1830 года в Муромском, Ковровском и Судогодском уездах Владимирской губернии появились «возмутительные разного рода бумаги, возбуждающие народ к вольности». Письма, возмущавшие крестьян против помещиков, жандармы находили целыми пачками в разных местах: на улицах городов и деревень, на проселочных дорогах, ведущих к Тамбовской губернии, в селах, расположенных по большому сибирскому тракту, и т. д. Всего было собрано несколько сот неизвестно кем подкинутых подметных листков.
Нет надобности пересказывать содержание листков, такая работа уже проделана историками[117]. Заметим лишь, что одни воззвания намечали политическую программу и содержали прямой призыв к восстанию («лучше всем умереть с оружием в руках, защищая свою свободу, нежели безвинно вечно жить рабом и невольником»), другие не поднимали важных вопросов русской жизни, сохраняли веру в царя и в угоду дворянству и купечеству ущемляли права народа.
Но при всем различии одна общая идея красной нитью проходит через все воззвания: вдохновенный протест против крепостничества, отрицание законности и справедливости крепостного права.
В раннем «пасквильном сочинении», поднятом в марте 1830 года в Муроме, читаем: «Никакой земной царь не смеет сказать человеку „ты мой“ и во всем свете нигде сего нет, а у нас и дворяне по научению врага человеческого — дьявола — овладели уже двести лет людьми, как скотиною, и продают нас, как свиней»[118]. Нашедшему эту прокламацию рекомендовалось передавать ее содержание соседям, а также снимать копии с воззвания и рассылать списки знакомым во все города и села.
Очевидно, грамотные крестьяне, мастеровые люди, дворовые, сельское духовенство следовали такому совету: размножали, видоизменяли и подкидывали листки. Только этим можно объяснить огромные размеры, какие приняло разбрасывание «пасквилей» и их многотемность. Прокламации явились плодом коллективного народного творчества.
Мысли о крепостном праве, высказанные в цитированном письме, повторяются в различных вариантах в последующих бумагах. Так, в листке, найденном 5 апреля 1830 года, говорилось: «Россияне! Царь В.И. Шуйский издал указ о запрещении вольного перехода крестьян в 1607 году. Помещики от сего овладели людьми, как скотиною, и стали даже продавать. Боже милостивый! Прошло уже 222 года, как мы невольники, и ни одна еще голова не смела сказать правду».
Некоторые «возмутительные» сочинения призывали крестьян писать письма в армию, своим сыновьям солдатам, поднимать их на борьбу за уничтожение крепостного права. Это особенно беспокоило царя и правительство.
Переполошилась провинциальная и столичная администрация. 15 апреля 1830 года Владимирский гражданский губернатор Курута строчит Бенкендорфу первый донос о распространении во вверенной ему губернии «бунтарских» воззваний. В конце апреля шеф жандармов передает содержание письма Куруты Николаю I. Царь приказывает употребить «все возможные средства к непременному открытию сочинителя или подметчиков сих листочков».
Особое усердие в розыске «преступников» проявил начальник 5-го округа корпуса жандармов полковник Маслов. Прежде чем начать формальное следствие, Маслов собрал сведения о всех подозрительных лицах, проживающих в местах, где были разбросаны листовки. По требованию столицы наведены были справки о некоторых однофамильцах декабристов. Затем начались массовые аресты, допросы, очные ставки.
Следствие обратило внимание на то обстоятельство, что много писем «недозволенного содержания» было найдено в окрестностях села Иванова, принадлежащего помещику Нарышкину. Поэтому к дознанию привлекли большую группу дворовой интеллигенции Нарышкина: живописцев, архитекторов, капельмейстеров, учителей, гувернанток. Выяснилось, что многие дворовые люди знали содержание подметных писем. Был случай, когда вольноотпущенный музыкант Герасим Хитров при архитекторе Десетирове и художнике Никонове читал крестьянам найденную им листовку и заключил чтение словами: «Молодец, кто писал, верно, на господ пошел перебор»[119].
Следственное дело разрослось до пяти объемистых томов и составило в общей сложности 1257 листов, но обнаружить «виновных в составлении и подкинутии тех пасквилей» так и не удалось.
Самое большое подозрение пало на священников Гавриила Лекторского, Андрея Лавровского и дьякона Канакина. Эти лица духовного сословия известны были властям как либералы и вольнодумцы, люди мятежного темперамента.
Талантливый и по-столичному образованный протоиерей Г. Лекторский некогда увлекался сочинениями «французских дерзких писателей» — Вольтера, Дидро, Руссо, Гельвеция, сам сочинял конституцию. За 15 лет до появления во Владимирской губернии «воровских бумаг», в 1815 году, Г. Лекторский обратился с амвона кафедрального собора в Муроме с проповедью к горожанам, принес публичное покаяние в грехах. Это событие произвело в то время впечатление разорвавшейся бомбы. Лекторского объявили сумасшедшим и заключили в Суздальский монастырь. С тех пор он безвыпускно содержался в заточении, перестал существовать для света. По одному этому Г. Лекторский не мог участвовать в составлении воззваний.
Подозрение в отношении А. Лавровского, человека ученого и умного, тоже имевшего репутацию вольнодумца, было усилено анонимным доносом, который прямо, без всяких обиняков, упрекал священника в сочинении «зловредных» бумажек.
А. Лавровский и Г. Лекторский были друзьями детства, когда-то вместе учились, до ареста Лекторского поддерживали между собой тесную связь и переписывались «секретным образом». А. Лавровский признался на допросах, что он всегда с большим уважением относился к Лекторскому, до конца «дышал пламенным чувством к своему злополучному другу». Взвесив все это, полковник Маслов высказал предположение, что Лавровский «мог быть сочинителем сих возмутительных листков».
И Канакин любил поговорить о свободе, о тяжкой доле бесправного народа. У философствующего дьяка нашли разнообразные выписки с «вольными» рассуждениями, политические статьи, сатирическую поэму в стихах под названием «Ведомость из ада».
А. Лавровского, Г. Лекторского и Канакина обыскали и допросили. Канакин сознался, что однажды дворовый человек передал ему найденную прокламацию, но он якобы сразу же сжег ее.
А. Лавровскому полковник Маслов предложил в Муроме 18 вопросов по трем пунктам: 1) участвовал ли он в сочинении с Лекторским конституции и нового духовного регламента, предусматривающего введение многоженства; 2) какого рода листочки были присланы ему Лекторским 15 лет назад и куда он их дел? 3) показывал ли ему, Лавровскому, дьякон Канакин письмо, полученное им для прочтения от одного дворового человека, или, по крайней мере, знал ли Лавровский содержание того письма. На первый вопрос Лавровский отвечал, что хотя Лекторский действительно был его приятелем до своего заключения в Суздальский монастырь, но он никогда никаких сочинений с ним не составлял. На второй вопрос Лавровский отвечал, что полученные им письма Лекторского ничего предосудительного не содержали и в свое время он их уничтожил. На последний вопрос Лавровский отвечал, что дьякон Канакин «и писем мне не показывал, и о содержании их не сказывал»[120].
Прошло после допроса полтора месяца. А. Лавровский совсем было успокоился, как вдруг над его головой разразилась новая буря. Утром 3 марта 1831 года к дому священника подкатила повозка с фельдъегерем. Без законных оснований Лавровский был арестован, отвезен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость. Такая же участь постигла и его единомышленников.
26 марта 1831 года комендант Петропавловской крепости Сукин сообщил Бенкендорфу, что он в этот день принял Лавровского и Канакина и посадил их в казематы Невской куртины в особые арестантские камеры. 11 июля туда же был помещен Лекторский. Для увещевательных допросов к арестантам приставили протоиерея Мысловского, того самого, которому поручались декабристы.
В крепости арестованных непрерывно допрашивали. Больше других досталось Лавровскому. В течение целого года ему периодически приходилось отвечать на те же, примерно, вопросы, которые ставились Масловым в Муроме. Однако допросы, как и красноречие Мысловского, не достигли цели. Узники решительно отрицали свою причастность к делу, в котором их обвиняли.
В конце концов сам Мысловский в записке, поданной Бенкендорфу 8 ноября 1831 года, высказал то мнение, что Лекторский не мог быть автором прокламаций, и подкрепил свои соображения убедительными доказательствами. Это не помешало ему предложить держать Лекторского по-прежнему в заключении. Лавровскому же агент политического розыска в поповской рясе дал такую характеристику, которая отяготила его участь и навлекла тяжкую кару: «Он сделался закрыт и безмолвен, как могила пустынная. Лавровский — это сухая фигура, напоминающая тощую египетскую корову, пожравшую сытых и жирных. Лавровский, в лукавом взоре коего всегда отражается что-то необыкновенное, кажется, навсегда утвердился в этой мысли, что, где нет прямого свидетельства, там можно лгать безбоязненно»[121].
Думается, что Лавровский, Лекторский и Канакин не принимали непосредственного участия в составлении листовок, призывавших к ликвидации крепостного рабства, и их энергичное отрицание своей прикосновенности к этому делу не может быть поставлено под сомнение. Однако косвенное отношение к антиправительственным прокламациям все они имели. Лавровский и Канакин общались с народом, многим были известны их «вольные рассуждения». Иногда тот и другой очень неосторожно высказывали пастве «крамольные» мысли. Экспансивный Канакин, например, говорил народу, что «чернь угнетена, правосудие обращено в кривосудие», а в беседе с людьми, с которыми имел только шапочное знакомство, заявлял: «У нас закон один, как ясный день, но его затмевают тучи и темные облака, ибо чернь угнетена и богатый виноватый прав, а бедный правый виноват». Подобные мысли высказывал в разговоре с прихожанами и А. Лавровский, слывший среди местного населения вольнолюбцем.
Из-за отсутствия прямых улик и неопровержимых доказательств виновности А. Лавровского и его товарищей, а также решительного отрицания арестованными своей причастности к делу, самодержавие расправилось с ними беззаконным внесудебным путем. В марте 1832 года появилось такое распоряжение царя: «Протоиерея Лекторского, как человека вредного для общества своим пылким умом, направленным к странным преобразованиям, возвратить в Суздальский монастырь под строгий надзор тамошнего начальства. Священника Лавровского заключить в какой-нибудь отдаленный монастырь с запрещением ему священнослужения до тех пор, пока он совершенно не исправится и не очистит себя покаянием и искусом монастырским. Дьякона Канакина также заключить в монастырь с запрещением священнослужения и с разрешением оного в таком только случае, если он опытами глубокого покаяния и истинного смирения успеет загладить все происшедшее»[122].
31 марта синод решил сослать Канакина в Валаамский монастырь. А. Лавровскому местом для «исправления» и «очищения» назначался Соловецкий монастырь.
Соловецкому настоятелю предписывалось, чтобы по доставлении Лавровского на остров содержан он был под строжайшим надзором и чтобы приложено было старание по приведению его в раскаяние. Три раза в год монастырь должен был уведомлять синод об образе мысли и поведении нового заключенного.
25 мая 1832 года соловецкий архимандрит Досифей уведомил синод, что 23 мая им был принят и отдан под военную стражу арестант А. Лавровский.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.