Глава 1. МОНАРХИЯ, ОГРАНИЧЕННАЯ УДАВКОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1.

МОНАРХИЯ, ОГРАНИЧЕННАЯ УДАВКОЙ

Петр I нарек свое государство империей. Скорее он выдавал желаемое за действительное. При Елизавете Российская империя выиграла Семилетнюю войну и пока­зала себя как могучая европейская держава. С ней стали считаться. Ее стали бояться.

Имперское могущество России стояло на двух китах:

1.  Громадных материальных ресурсах необъятной им­перии.

2.  Колоссальной концентрации этих ресурсов в руках правительства и благородного сословия.

Империя могла собрать большие и хорошо подготов­ленные армии, быстро снабдить их всем необходимым и сосредоточить на нужном ей направлении.

При Екатерине Российская империя распространилась в четырех направлениях:

1. Вышла в Тихий океан и начала осваивать Аляску.

2.  Присоединила часть Казахстана и вышла к Средней Азии.

3.  Завоевала Юг России, присоединила Крым и вышла на Северный Кавказ.

4.  Произвела разделы Польши и включила в состав им­перии почти все земли Древней Руси.

Успехи внешней политики — не единственная причина называть эпоху правления Екатерины II «золотым веком». Но это важная причина! При Екатерине Российская империя решила задачи, которые не могла решить Московия и Российская империя веками. Это были задачи, которые не способны были решать и европейские державы.

Российская империя грозно нависала над Европой, диктуя ей свою политику. После завоеваний Екатерины II все европейские государства искали союза и поддержки России. Руководитель российской внешней политики при Екатерине II канцлер А.А. Безбородко говорил в конце своей карьеры молодым дипломатам: «Не знаю, как будет при вас, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела».

Это был успех государства, но одновременно и корпо­ративный успех верных слуг государства, русских дворян.

Стоит ли удивляться, что времена Екатерины II будут вспоминать по-разному... но, как правило, с зарядом но­стальгии. При ней Российская империя и впрямь достигла колоссального, почти неправдоподобного могущества.

Сколько было дворян?

В конце XVIII века записано в столбовые книги по­рядка 224 тысяч человек... Но записывали порой еще не родившихся детей, чтобы к совершеннолетию они уже успели почислиться в полках и «выслужили» бы себе право вступать в службу офицерами. А других, имеющих право на дворянство по выслуге чинов, но не успевших офор­мить дворянство, сосчитать не удается.

Не говоря о том, что 224 тысячи человек — это мужчины, юноши, мальчики. Чтобы получить численность сословия, умножаем на два...

Чиновников в Российской империи порядка 14-16 ты­сяч, в том числе 4 тысячи старших, заслуженных — с I по VIII класс по Табели о рангах.

Число офицеров тоже приходится рассчитывать при­близительно, исходя из числа генералов, оно известно: 500 человек. Традиционного для русской армии соотноше­ние 1 генерал к 30 офицерам. Итак, российский офицер­ский корпус конца XVIII века не превышал 14-15 тысяч.

Имеет смысл, право, учитывать это все малолюдство. Всей колоссальной империей с ее астрономическими расстояниями и многомиллионным населением управляет, в сущности, горстка людей. Все эти люди если и не знако­мы все поголовно друг с другом, то уж во всяком случае всякий выдающийся, чем-то интересный, яркий чинов­ник — всегда на виду. Всякий дворянин с необычными убеждениями, большой библиотекой, особенностями по­ведения сразу же выделяется, отмечается обществом.

По нынешнему миру ходит анекдот, что каждый из нас через десятого знакомого может выйти на президента США. В мире российского чиновничества и дворянства всякий всегда мог найти приятеля, родственника, знакомо­го, который знаком с практически любым видным лицом. Искать протекции — нетрудно.

Многим современным читателям Пушкина кажется условностью, чем-то надуманным счастливый конец «Ка­питанской дочки». Современники полагали иначе. Дочка одного из 15 тысяч офицеров Российской империи вполне реально могла обратиться за помощью к высшим сановни­кам и даже к самой императрице. По крайней мере, в этом не было ничего невероятного.

Не так уж надуманно и стремление Екатерины к спра­ведливому и милостивому решению. Будет глубоко не­верно представлять ее полным моральным уродом и тем более клинической садисткой. Петр Гринев не сделал ни­чего дурного ей лично и ее государству. В общении с ним естественные обычные человеческие чувства.

Не будем даже говорить о политическом, пропаган­дистском эффекте любого рода милостивых, разумных и справедливых решений верховной власти, — в том числе по исправлению перегибов «на местах». Но Маша Миро­нова, Петя Гринев и десятки, сотни тысяч таких Маш и Петь — это и есть тот народ, для которого трудится она, «бедная императрица». Разумность и справедливость вла­сти укрепляют дворянское сословие. Надежность и дове­рие дворян укрепляют власть. Возможность обратиться «на самый верх» и скорректировать ошибки низовых и средних властей — отличное подтверждение и высокого качества верховной власти, и разумности самой системы протекции.

Численность духовенства известна лучше, чем офи­церов и чиновников, священников в Российской империи в 1795 году было 215 тысяч человек. Сословие далеко не в такой же степени привилегированное, но тоже не платив­шее податей, а детей учившее, как горожане и чиновники.

Матушка-Екатерина

Дворянство не без оснований считало, что Екате­рина заботится о дворянстве и что она им «как родная мать». Мама могла быть строгой, требовала работы на общее бла­го и «неукоснительной преданности», порой наказывала, и сурово. Но неизменно заботилась о своем любимом со­словии, давала ему все новые права и привилегии, учила и цивилизовала это сословие по мере сил. Для 600 тысяч дворян она и правда была «матушкой»

Только они, эти дворяне, являются для правительства «российским народом»; только они и существуют полити­чески. Остальных 35 или даже 40 миллионов жителей как бы и не существует.

В греческих городах-государствах резко различались граждане, лично свободные неграждане и рабы — госу­дарственные и частные. В Российской империи только дворяне выступают в роли привилегированных граждан. Священники, богатые купцы могут стать аналогом свобод­ных неграждан. Их особо не мордуют, но и полноценными людьми не считают, к принятию решений не допускают. Крестьяне же и большинство горожан — типичные илоты, без малейших признаков каких-либо человеческих прав.

Дворянство было верно Екатерине до самой ее кончины 6 ноября 1796 года. Оно было верно и ее правительству. Дворянские историки высоко оценили Екатерину и все ее деяния. Считалось, что она и правда трудится для народа.

Россия сорока миллионов

Да, он грустит во дни невзгоды,

Родному голосу внемля,

Что на два разные народа

Распалась русская земля.

                             Граф А.К. Толстой

В Российской империи первая (и последняя) перепись состоялась только в 1897 году.

До этого считали не население, а плательщиков по­датей — ревизские души. Эти ревизские души включали в списки — ревизские сказки. Каждая ревизская душа счи­талась наличной, даже в случае смерти — до следующей ревизии. На этом и основана афера Чичикова: купить крестьян, которые умерли, никакого дохода помещику не приносят, но формально по ревизии числятся. Всего ре­визий в Российской империи было 10: в 1719, 1744-1745, 1763, 1782, 1795, 1811, 1815, 1833, 1850, 1857 годах. Если Чичиков купил «мертвые души» в 1820 году, то они числились вполне даже живыми до переписи 1833 года. Чичиков вполне мог заложить эти «души» в банк и полу­чить кругленькую сумму.

В ходе ревизий учитывались только мужские души, и численность населения теперь устанавливается при­близительно, простым умножением на два. Но и число ревизских душ по V ревизии 1795 года Н.Я. Эйдельман называет 18,7 миллиона, а С.Г. Пушкарев и В.О. Ключев­ский — 16,7 миллиона. Даже эти «податные» души импе­рия знала весьма приблизительно.

Но ведь и ревизии не охватывали все мужское и актив­ное население Российской империи.

Кочевых инородцев включили в ревизские списки да­леко не полностью: они ведь могли от переписи перекоче­вать. А на Севере, в Сибири и в Америке были еще инород­цы «бродячие» — охотники, оленеводы, рыболовы. Был еще контингент, который не хотел быть «сосчитанным», и это не только уголовники (которых, впрочем, не худо тоже посчи­тать), но скажем, и старообрядцы, относившиеся к пере­писям агрессивно, как к попытке антихриста наложить на них диавольскую печать. Эти старались вообще никаких сведений о своем числе «антихристу» не сообщать.

В ревизии не включались неподатные простолюдины: отставные солдаты, ямщики, духовенство.

Все, кто не платил подушной подати, ревизиями не охватывался: дворяне, чиновники, наличный состав армии и флота.

Кроме того, ревизии не проводились в Польше, Закав­казье и Финляндии.

Мораль? Правительство Российской империи само не знало, сколько же людей жило в России в XVIII веке. Со­временные ученые тоже этого не знают. Оценки колеблют­ся от 33 до 40 миллионов, а для получения точных данных нужно не только изобрести «машину времени» и «полететь» на ней в прошлое, но и организовать в Российской импе­рии вполне современную перепись населения...

Даже численность образованного сословия, дворян­ства, приходится высчитывать приблизительно.

Считается, что к 1795 году в Российской империи жило 36 или 38 млн человек.

В шестой ревизии, перед войной, было учтено только мужское население. Да и была эта ревизия не окончена. Обычно считается, что в 1806-м в Российской империи жи­ло 39 800 тыс[56] человек, в 1811 — 41 млн., в 1815 — 42млн[57]. Конечно, это не точные данные, а то, что называется «экс­пертной оценкой». Плюс-минус несколько сотен тысяч.

Из всего этого населения только 5%, около 2,5 миллио­на, живет в городах, коих при «матушке-Екатерине» насчи­тывается 610. Из этих людей не больше 50 тысяч записаны в купечество. Остальные — мещане, такие же нищие и бес­правные, как и крестьянство.

В Петербурге жило порядка 240-250 тысяч человек. В Москве чуть меньше — около 200-220.

Деревень побольше — примерно 100 000, и получает­ся, что в среднем в деревне живет по 300-340 человек. На юге и западе деревни побольше, с населением человек в 500, в 1000, и встречаются почаще. Север и Сибирь со­всем малолюдные, глухие, там много деревень с числом жителей в 20, в 30 человек.

62% крестьян — крепостные, собственность помещи­ков, и получается, что наиболее типичный русский чело­век конца XVIII века — крепостной мужик; их порядка 57-58% всего населения.

В клубке страшных противоречий

Но полное и удручающее бесправие — это только одна из бед, которая свалилась на основную часть наро­да... и может быть, даже не самое ужасное зло.

Судя по всему, еще страшнее в их положении было при­надлежать к категории туземцев, находящихся за рамками цивилизации. «Необразованный» крестьянин для «просве­щенного» дворянина был не только ценной собственно­стью, но, ко всему прочему, еще и «русским азиатом», под­лежащим переделке, перевоспитанию. Ведь переделывал же Петр дворянство?! Так почему бы уже переделанному, «сменившему кожу» дворянству не проделывать то же самое с крестьянами? Такая цивилизаторская работа не только осмысленна, она даже и благородна. Не просто «мы» мордуем «их» как нам нравится, но «мы» «их» превра­щаем в цивилизованных людей.

Любое включение крестьянина, человека из народа, в барскую жизнь, в жизнь правительства (скажем, взя­тие в армию) означало не просто продвижение вверх по общественной лестнице... Нет! Тем самым он переходил в другую культурную среду, буквально в другую цивили­зацию. Из категории «русских азиатов» (или «русских аф­риканцев», с тем же успехом) он переходил в категорию русских европейцев.

Сами эти «европейцы» могли культивировать самые дикие представления и о Европе, и о самих себе. Очень часто для них «Европой» становилось отсутствие тради­ции — и народной, и религиозной. Ведь традиции были смешны, нелепы, символизировали собой отсталость. Освобождение от традиций символизировало прогресс, свободу, движение вперед... одним словом, европейскость.

Потому и гарем, совершенно немыслимый ни в одной европейской христианской стране, становился как бы ев­ропейским явлением, а владелец гарема, веселый, иронич­ный вольнодумец, переписывался с Вольтером, и стано­вился европейцем и даже рьяным борцом за просвещение, западником и либералом. Заворот мозгов невероятный, кто же спорит, но так было.

А для крестьянина, замордованного русского туземца, включение в эту среду, в систему образа жизни и пред­ставлений, которые верхи общества изволят называть «ев­ропейской», — это есть и повышение его статуса, и приоб­щение к высшим ценностям, и признание его достоинств.

Разумеется, существовали и совершенно реальные ме­ханизмы приобщения к культурным ценностям у прислуги в домах с картинами, библиотеками, домашними театрами, вполне европейским или почти европейским строем жиз­ни. Такое приобщение играло роль одного из механизмов действительной, а не только надуманной европеизации страны. Я и не думаю отрицать действия этого механизма, и хочу только лишний раз показать читателю: далеко не все, что называлось европейством в XVIII и начале XIX веков, действительно имеет к нему хоть какое-то отношение.

Два народа в одном

В эпоху правления Екатерины русский народ окон­чательно разделяется на два... ну, если и не на два народа в подлинном смысле, то по крайней мере на два, как говорят ученые, субэтноса.

Одни — это продолжающие свою историю великороссы-московиты. Это основная часть народа. Великороссы — имперский народ, этнический центр Российской империи. Но они считаются таким же туземным народом, как укра­инцы, татары, буряты или грузины.

Другие — это субэтнос, сложившийся в петербургскую эпоху. Имперские великороссы, дворянство и чиновники, «русские европейцы». Как и во всех империях, путь в рус­ские европейцы открыт. И русский туземец, и любой дру­гой подданный империи может сделать карьеру, получить образование, преобразовать себя по образу и подобию русских европейцев. «В князья не прыгал из хохлов»? — писал Пушкин. Хохол тут явно туземец. Если человек стал князем — он уже не хохол, он уже русский европеец.

У каждого из этих субэтносов есть все, что полагается иметь самому настоящему народу, — собственные обычаи, традиции, порядки, суеверия, даже свой язык... Ну, ска­жем так, своя особая форма русского языка.

У Николая Семеновича Лескова описана его собствен­ная бабушка, которая свободно произносила такие слож­ные слова, как «во благовремении» или «Навуходоносор», но не была в силах произнести «офицер» иначе, чем «охвицер», и «тетрадь» иначе, нежели «китрадь». То есть, называя вещи своими именами, эта туземная бабушка цивилизован­ного Н.С. Лескова говорила по-русски с акцентом. Сама она была русская? Несомненно! Но ведь и образованный человек, пытаясь говорить на «народном» языке, тоже го­ворит с акцентом. Он, выходит, тоже иноземец?

Каждым из этих двух форм русского языка можно овладеть в разной степени. Барышня-крестьянка, Лиза Муромцева, достаточно хорошо владеет «народной» фор­мой русского языка — по крайней мере достаточно хоро­шо, чтобы Алексей Берестов действительно принял бы ее за крестьянку[58]. Не понятно, правда, признали ли бы ее «своей» настоящие крестьяне. По крайней мере на­родовольцев, «идущих в народ», крестьяне разоблачали сразу же, и разоблачали именно так, как ловят незадач­ливых шпионов: по неправильному ношению одежды, по бытовым привычкам, по незнанию характерных деталей. И конечно же, по языку.

В Персии с английским шпионом Вамбери (венгерским евреем по происхождению) произошла беда: играл во­енный оркестр, и Вамбери, сам того не сознавая, начал притопывать ногой. Он-то сам не замечал, что он делает, но окружающие превосходно это заметили. Будь вокруг и остальные тоже переодетыми европейцами, Вамбери, может быть, и ушел бы невредим... Но все на площади были, что называется, самыми натуральными персами и с радостными воплями потащили Вамбери в тюрьму — всем было ясно, что он вовсе не восточный человек, а «ференги». А зачем «ференги» может одеваться в одежду персов? Ясное дело, шпионить!

Вамбери в конце концов доказал, что он восточный че­ловек: трое суток он почти беспрерывно орал и ругался последними словами на трех местных языках, и в конце концов тюремщики пришли к выводу — «ференги» так орать не может! И выпустили Вамбери, майора британской раз­ведки.

Вот так же все не очень ясно с Лизой. Она может об­мануть парня того же общественного круга, то есть имею­щего такой же бытовой опыт, такое же знание «народной» формы русского языка. Трудно сказать, что сказали бы на­стоящие крестьянки, выйди Лиза Муромцева к колодцу с ведрами и в своем деревенском наряде; может быть, они сказали бы словами тюремщиков Вамбери: «Ты ференги!». Достаточно Лизе показать, что она не умеет и что ей тяже­ло тащить ведра на коромысле, достаточно непроизволь­ным жестом аккуратного человека начать искать носовой платок — и для окружающих все станет ясно — она вовсе не крестьянка! Она «русская мем-сахиб», вот кто она!

Играя крестьянку, она ведет себя не только как человек другого круга, но как иностранка. Ведь для нее все обо­роты речи, употребляемые в обличье Акулины, — это не «настоящий» русский язык, использование его — только девичья игра, увлекательная, пряно-рискованная. Девуш­ка прекрасно знает, что «на самом деле» по-русски говорят совсем не так.

И дело ведь не только в языке. Дело во множестве де­талей, которые и передать бывает трудно. Волей-неволей мы уже затронули одежду. А ведь такие простые вещи, как рубашка (без карманов, между прочим!), кушак вме­сто брючного ремня, лапти, сарафан или шапка, — это не просто каким-то образом скроенные и сшитые куски тка­ни — это же еще и привычка их носить, привычка удовлет­ворять свои потребности, будучи одетым именно так, а не иначе.

Сарафан — это не просто свободная удобная одежда — это еще и походка, которая вырабатывается ходьбой в та­ком сарафане и в легких (легче сапог и ботинок) лаптях. Это и привычка особенно осторожно обходить глубокую грязь и лужи — ведь лапти промокают гораздо сильнее кожаной обуви.

Отсутствие карманов и носовых платков — это и при­вычка сморкаться в два пальца, и носить деньги и мелкие предметы завязанными в узелок или во рту (с точки зрения русских европейцев, это очень неопрятная привычка).

Жизнь в избе — это и привычка спать в спертом возду­хе — ведь в избе спят множество людей, а форточек в ее окнах нет. И летом, когда в доме прохладно, и зимой, в нато­пленном доме, попросту говоря, душно. По-видимому, при­вычные люди вовсе не испытывают от этого особых страда­ний, но с тем же успехом могу сказать — и в современной... ну, почти что в современной России, еще в 1970-1980-е годы по крайней мере некоторые сельские жители закупо­ривали на ночь свои дома так, что городской, привычный к форточкам человек в них попросту начинал задыхаться.

Не раз в различных экспедициях автору этих строк до­водилось сталкиваться с ситуацией, когда «экспедишники» дружно вопили хозяину дома — мол, давайте наконец откроем окно! А хозяин качает головой и укоризненно го­ворит что-то типа: «Сквозник же...» А его супруга смотрит на бедных городских с выражением сочувствия и ужаса, как на рафинированных самоубийц. Причем только что эти милые люди сидели на лавочке и без всякого вреда для себя вдыхали свежий вечерний воздух, напоенный запа­хом цветущих растений, сохнущего сена и влаги. Но стоит им отправиться спать — и тут же появляется железная не­обходимость любой ценой отгородить себя от струй све­жего воздуха, совершенно непостижимая и неприятная для городского «экспедишника».

Для современного россиянина... по крайней мере для абсолютного большинства россиян, невозможность про­ветрить помещение было бы неприятным и даже попро­сту мучительным. В этом мы нашли бы понимание у людей верхушечной русской культуры, у «русских европейцев». Но «русские туземцы» нас бы попросту не поняли, что тут поделать.

«Туземцев» не волновало и обилие насекомых, особен­но тараканов. «Искаться» — это обычнейшее занятие для сельских жителей еще в начале XX века. И что такое «ис­каться», вы знаете? А это вот что: один или одна ложится на колени головой к другу (подруге), а та перебирает волосы, выцепляя там насекомых, в первую очередь вшей. Выглядит не очень «аппетитно», согласен, но таких малоприят­ных деталей довольно много в жизни людей того времени. Искались ведь не только на Руси. В Европе этот обычай тоже бытовал все Средневековье, а уничтожила его урба­низация быта. Начиная с XVII—XVIII веков слишком много людей в Британии, Скандинавии, Голландии, Северной Франции начали жить в проветриваемых домах, мыться чаще, чем раз в неделю, следить за чистотой белья и полу­чают представление о пользе мытья рук и чистки зубов.

До этого и во всех аграрно-традиционных обществах очень много всего «неаппетитного». Описание, скажем, традиционного дома скандинавского крестьянина способ­но вызвать попросту тошноту, в том числе у современных шведов и норвежцев. Было в этом доме почти всегда холод­но (экономили древесину для протопки) и сильно пахло не­свежей мочой — в моче стирали, и потому в земляном полу делалось углубление, в которое мочились все домочадцы; так сказать, не покидая жилья, впрок запасали необходи­мое в хозяйстве.

А обычай молодых мам высасывать сопли из носа мла­денцев исчез совсем недавно; в Британии он отмечался в эпоху наполеоновских войн (как яркий признак некуль­турности батраков, мелких фермеров и прочих малообра­зованных слоев населения); в Германии он описывался в конце XIX века, а в России зафиксирован последний раз еще в 1920-е годы, уже перед коллективизацией.

Жизнь в крестьянской избе — это и умение вести себя непринужденно в постоянном скопище людей, без всяко­го уединения. Крестьянская изба, не разделенная на раз­ные комнаты, в которой основное место занимает русская печь, нам бы уж точно не показалась ни особо знакомой, ни так уж сильно привлекательной. Глядя на это в общем-то небольшое пространство (даже богатой северной избы), всегда удивляешься — да как же они все тут поме­щались?! Несколько супружеских пар, принадлежащие к разным поколениям, куча ребятишек и подростков обое­го пола, старики... И все эти десятки людей — на сорока, от силы 50-60 квадратных метрах?! А ведь помещались, помещались...

У туристов, впервые посещающих музеи под откры­тым небом, где хранятся памятники деревянного зодчества (они есть в Суздале, под Новгородом), обязательно возни­кает вопрос: что, отдельных комнат ни у кого вообще не было?! Нет, ни у кого не было. И... это... у супружеских пар не было?! Не было. А как же... А вот так! А дети?!

Но в том-то и дело, что никого из обитателей изб в те простенькие времена особенно не волновало — видят дети чьи-то половые действия (в том числе и половые действия родителей) или не видят. Даже лучше, чтобы видели и учи­лись. Дети и учились, и не только на примере всевозмож­ных животных, домашних и диких, но и на примере своих ближайших родственников.

Жизнь в избе — это и умение так же непринужденно вы­ходить пописать и покакать за овин. Выпархивает девичья стайка и на глазах всякого, кто захочет подсмотреть, рас­полагается... благо, сарафаны и рубахи на них длинные.

Впрочем, парни обычно не подсматривают, они под­смотрят скорее девичье купанье — ведь изобретение ку­пальника таится во мраке грядущего. Купаются девушки голыми, и мало ли чьи глаза горят в густом кустарнике поодаль... К чему Лизе тоже предстоит привыкнуть, если ей захочется играть в крестьянку постоянно, хотя бы не­сколько суток, а не несколько часов.

Но купаться хорошо летом, а оно не очень продолжи­тельно в Великороссии. В баню ходят регулярно, раз в не­делю, но вот более интересный вопрос — а как мылись в перерыве между банями? Так сказать с субботы и до сле­дующей субботы?

Ответ способен огорчить человека, приписавшего предкам больше достоинств, чем надо, и привести в пол­ную ярость «патриота» советско-Жириновского розлива. Потому что ответ этот — нерегулярно, а то и попросту ни­как. Трогательная картинка — девушка, которая умывает­ся из ручейка по раннему утру, на заре. Из мультфильма в мультфильм, из экранизированной сказки в сказку пере­ходит этот милый образ... Только вот сразу вопрос — а как умываться людям постарше? Тем, кому не очень хочется наклоняться и плескать себе ладошкой в «портрет»? Что, если погода в этот день плохая? И вообще — как умывает­ся та же девушка 7 месяцев в году, с октября по апрель? Не говоря о том, что до ручейка от дома может оказаться довольно далеко идти, и каждый день, пожалуй, не нахо­дишься.

Стоит задать себе эти «непатриотичные» вопросы, и быстро выясняется — в крестьянской среде отсутствует культурная норма, предписывающая умываться каждый день. Грубо говоря — вне банных дней можно было мыть­ся, а можно было и не мыться. Некоторые чистили зубы... а большинство — нет, не чистили.

Стало классикой зубоскалить по поводу грязных дам в рыцарских замках. Но ведь и в Московии не было тра­диции ни умываться, ни мыть уши, шею или под мышка­ми, тем более (тысяча извинений!) подмываться. Ну что поделать, если не было такой традиции, и вполне можно сопроводить любую романтическую историю соответ­ствующими комментариями.

Крестьянский быт — это совершенно иные объемы жи­лища, другие помещения, другие предметы. Нет, напри­мер, шкапов или столов с выдвижными ящиками, комодов и стульев. Есть сундуки — то есть в дворянском быту они тоже есть, но играют не такую значительную роль. А тут вещи класть больше и некуда.

Чтобы жить в избе, нужно уметь пользоваться ухватом, спать на лавке, обметать сажу куриным крылышком, шить и прясть ночью, и даже не при свече, ведь свеча — это дво­рянская и городская роскошь. А при лучине.

Другие привычки, другие движения тела, языка и души. Другая память, в том числе память о детстве.

У крестьян не просто худшего качества еда. Это еда, состоящая из совершенно других блюд, которые приго­товлены другими способами и совсем иначе поедаются.

Повседневная еда низов общества убийственно одно­образна и превосходно описана в двух народных пого­ворках: «Щи да каша — еда наша», и «Надоел, как пареная репа». И вкус у народной пищи, и ее биохимический со­став отличается от дворянской еды. И к той, и к другой еде надо привыкать, по существу, всю жизнь.

Если продолжать тему «пожить, как крестьянка», то Лизе Муромцевой очень скоро пришлось бы обнаружить еще одно отличие, весьма существенное как раз для де­вушки — крестьяне сами готовят поглощаемую ими еду.

Каждое блюдо надо готовить долго, это непростой про­цесс — каждый раз надо колоть дрова, топить печь, носить воду. Это женская работа; если барышня-крестьянка за­хочет пожить в деревне несколько дней, как «своя», ей придется колоть дрова и каждое утро, не успев побывать за овином, идти с ведрами за водой к речке или к колодцу. В каждую бадейку — по два современных ведра, на коро­мысло — по две бадейки, и вперед! Потому и стараются ва­рить что-то одно, но много, — целый чугунок щей или каши. Едят редко, без полдников, «чая в четыре часа» и прочих приятных перекусов: на еду у них особенно нет времени, да и просто надо экономить воду и дрова.

Правила поведения за столом оставляют желать лучше­го — они еще попросту не созданы, а в деревнях, где едят в основном вареное, причем из общего горшка, они и не очень-то нужны. Вот деревянная ложка — очень нужная вещь, и ее каждый носит за голенищем.

Во всех различиях «европейцев» и «туземцев», за 2-3 по­коления достигших уровня различий между кастами, много от различий между богатыми и бедными, владетельными и подчиненными, образованными и необразованными. Но не только...

Скажем, в XVII—XVIII веках французские, потом и не­мецкие ученые начинают изучать народные легенды, сказ­ки, обычаи, представления. Они собрали огромный пласт народного фольклора, бытовавшего в среде людей, кото­рые были менее образованны, менее богаты и больше вре­мени проводили в полях, лугах и лесах. У них тоже будет прорываться порой просветительский раж, но вот чего им и в голову не придет, так это что перед ними — люди другого народа или выходцы из другой эпохи. Ни сборщики улиток в Южной Франции, ни сборщики хвороста в Северной, ни пастухи и дровосеки Германии не вызывают подозрений, что они в чем-то главном больше похожи на народы коло­ний, чем на городских французов и немцев.

В России сталкиваются, конечно, люди разных культурно-исторических эпох. «Русские европейцы» по­рождены Петровскими реформами, они — дети петербург­ского периода нашей истории. В среде «русских туземцев» продолжает жить (вероятно, и как-то развиваться) куль­тура более раннего, московского периода. Во многих про­изведениях русской классики (у Майкова, Сумарокова, Лажечникова) упоминается такая одежда, которая после Петра совершенно исчезла в дворянской или чиновничьей среде. До Петра сарафан, кафтан, шапка, однорядка или ферязь — обычная одежда всех слоев общества. Теперь же в них одеваются только «туземцы»; «русские европейцы» не знают таких деталей туалета.

Но даже и понимание того, что это — люди разных эпох, не всегда достаточно для понимания происходящего. Тут еще более глубокие, еще более основательные различия.

В первой половине 19 века русские ученые тоже нач­нут собирать фольклор, в точности как французы и немцы, но очень быстро осознают, — они имеют дело не «просто» с простонародьем, с сельскими низами своего собствен­ного народа, а с каким-то совсем другими русскими! У которых не просто меньше вещей, которые больше вре­мени проводят в природе и которые меньше образованы, а людей, у которых... у которых... ну да, в строе жизни и в по­ведении, в мышлении которых вся атмосфера совсем другая.

Конечно же, это чистой воды эксцессы, события 1812 го­да, когда казаки или ополченцы обстреливали офицерские разъезды. Когда русские солдаты, затаившись в кустах у дороги, вполне мотивированно вели огонь по людям в не­знакомых мундирах, которые беседовали между собой по-французски.

Конечно же, это крайность, осуждавшаяся и в самой дворянской среде. Но ведь Л.Н. Толстой называет «воспи­танной, как французская эмигрантка» именно националь­ную Наташу Ростову, уж никак не позабывшую родной язык, а не патологического дурака Ипполита, не способ­ного рассказать по-русски простенький анекдот. Случай­но ли? Ведь можно понимать каждое слово, даже любить звуки русского языка, самому свободно говорить, думать, писать, читать и сочинять стихи по-русски, но какое это имеет значение, если сам строй мыслей «русских тузем­цев», сам способ мышления, если стоящие за их словами бытовые и общественные реалии ему мало понятны?

Так европеец может понимать слова японца, индуса, африканца — в конце концов, нет языка, который невоз­можно выучить, — но что проку понимать слова, если «не­понятен сам строй их мыслей»[59].

Славянофильство и возникнет как реакция на понима­ние того, что «русские туземцы» — это иностранцы для «рус­ских европейцев», и наоборот. К.С. Аксаков, А.С. Хомяков, И.В. и П.В. Киреевские, другие, менее известные люди делают то же самое, что делал Шарль Перро во Франции XVII века, что делали братья Гримм в Германии и Г.Х. Андер­сен в Дании. Но европейцы не обнаружат в своем просто­народье людей другой цивилизации, а славянофилы — об­наружат. Можно соглашаться, можно не соглашаться с их идеологией — дело хозяйское, но славянофилы по крайней мере осознали и поставили проблему. Для людей «свое­го круга» решение прозвучало как «вернуться в Россию!», «стать русскими!». При всей наивности этого клича в нем трудно не увидеть положительных сторон.

Я вынес в эпиграф четверостишие из недописанного стихотворения А.К. Толстого; к славянофилам как к обще­ственному движению Алексей Константинович отродясь не примыкал, но позволю себе привести еще одно чет­веростишие, которым заканчивается это недоконченное стихотворение:

Конца семейного разрыва,

Слиянья всех в один народ,

Всего, что в жизни русской живо,

Квасной хотел бы патриот[60].

«Слиянья всех в один народ» не произошло. Русский на­род так и оставался разделенным то ли на два народа, то ли даже на две цивилизации весь петербургский период сво­ей истории и большую часть советского периода (впрочем, в советское время появятся другие, новые разделения).

В эпоху наполеоновских войн распад на два субэтноса был в самом разгаре, на самом пике.

Загадочные туземцы

Мы очень мало знаем об этом русском субэтносе. То есть мы достаточно хорошо знаем его этнографию: как одевались, как сидели, на чем, что ели и так далее.

Но, в сущности, мы очень мало знаем об этой части рус­ского народа, его истории. Ведь строй понятий, миропо­нимание «русских туземцев» вовсе не оставались неизмен­ными весь Петербургский период нашей истории. То есть полагалось исходить именно из этого — что изменяющийся, живущий в динамичной истории и сам творящий историю слой «русских европейцев» живет среди вечно неизменно­го, пребывающего вне истории народа «русских туземцев». По-своему это логичная позиция — ведь история подобает народам «историческим», динамичным, как говорил Карл Ясперс — «осевым»[61], то есть начавшим развитие, движение от исходной первобытности.

А народы «неисторические», первобытные, и должны описываться совсем другой наукой — этнографией, от «эт­нос» — народ и «графос» — пишу. То есть народоописанием. История повествует о событиях, этнография — об обычаях, нравах и поведении, об одеждах и еде. То есть о статич­ных, мало изменяющихся состояниях.

О  русских туземцах и не писали исторических сочи­нений; в истории их как бы и не было. О русских тузем­цах писали исключительно этнографические сочинения — о его домах, одежде, пище, хозяйстве, суевериях[62]. Книги эти написаны с разной степенью достоверности, в разной мере интересны, и в них проявляется весьма разная мера таланта автора. Но вот что в них несомненно общее, так это сугубо этнографический подход. Самое большее, фик­сируются именно этнографические изменения: появился картуз вместо шапки; стали меньше носить сарафаны, больше платья «в талию»; смазные сапоги вытеснят лапти... и так далее. Так же вот и Николай Николаевич Миклухо-Маклай фиксировал, что изменилось на побережье Но­вой Гвинеи между двумя его приездами[63], а В.Г. Тан-Богораз очень подробно описывал, как изменяется матери­альная и духовная культура чукоч под влиянием амери­канского огнестрельного оружия и металлических ножей и скребков[64].

Такие же подходы к «русским туземцам» проявляют и при советской власти. Скажем, у Г.С.Померанца есть раз­дражающе неправдоподобное, какое-то просто фанта­стическое положение о «неолитическом крестьянстве», дожившем до XX века[65]. Только в работах интеллигентов более современных поколений проявляется совсем дру­гая тенденция. Наиболее четко поставил задачу, пожалуй, Н.Я. Эйдельман, предположив: а что, если дворянская кон­сервативная позиция в эпоху Екатерины II как-то соотно­сится с позицией хотя бы части крестьянства[66]?!. Но даже и здесь поставлен вопрос — и не более. Ответа же на него нет и не предвидится.

Я же задам два более конкретных вопроса, без ответа на которые мы будем изучать историю 2-3%, даже 0,1% населения России так, словно это и есть вся история госу­дарства и общества Российского.

1. Недворяне, то есть и крестьянство разных губерний, и священники, и мещане, и старообрядцы, и казаки, — все эти группы русских туземцев участвовали в войнах с Тур­цией и с Пруссией. На глазах этих людей (в той же степени, что и на глазах дворян) происходило раскрепощение дворянства, доносились слухи о Французской революции и посылались экспедиционные корпуса Суворова в Италию.

Так вот: как сами-то эти люди воспринимали события, которым они были то свидетелями, то участниками? Чем были эти события не с точки зрения дворян и не с офици­альной точки зрения Российской империи, а с точки зре­ния нравственных и культурных ценностей их собствен­ных сословий?

Кстати, а какое воздействие оказывали эти историче­ские события на историю того или иного сословия или его части? Кем были для крестьян Наполеон ... да и Александр I в полупрусском мундире и с родным немецким языком?

2. Как изменялись сами «русские туземцы», разные группы «туземцев» в ходе исторического процесса? Вряд ли разные группы крестьянства, посадских людей, казаков и священников одинаковы в 1720-м и 1800-м годах, или скажем, в 1770 и 1830. Должны ведь изменяться не только их численность или состав (что иногда фиксируется исто­риками), но и их представления о самих себе, отношение к государству, к другим сословиям.

Не говоря ни о чем другом, ведь «туземцы» могут ев­ропеизироваться разными способами и совершенно не обязательно путем включения в число «русских европей­цев». До сих пор ни одно историческое исследование не посвящено этому важнейшему вопросу: самостоятельной модернизации недворян в Российской империи.

Пока нет работ, освещающих оба вопроса (огромных вопроса, вне сомнения), мы изучаем даже не два парал­лельных процесса, никак не связанных между собой. Мы изучаем историю одного из русских народов так, словно это и есть история обоих народов одновременно — ведь «русских туземцев» как бы и не существует.

Порой нам даже удается себя в этом убедить.

С точки зрения дворян

И более того. Вся уже написанная русская история XVIII-XIX веков волей-неволей написана так, словно дво­рянство, а потом дворянство и интеллигенция — это и есть весь российский народ. Историк, даже не склонный ни к какой тенденциозности, вынужденно опирается на пись­менные источники — то есть на то, что оставлено людьми изучаемой эпохи. В каком-то случае он легко подвергнет документ «внутренней критике» — то есть поймет, какие реалии жизни, даже не проговоренные в документе, за­ставили написать его так, а не иначе.

Получается, что мы и впрямь, вовсе не в переносном смысле слова и не в порядке художественного образа — мы изучаем историю 1% населения России так, словно этот 1% и есть все 100%. Что абсолютно неверно.

Россия бывшая и небывшая

Попробую еще раз назвать особенности той Рос­сии, которая состоялась после петровского погрома и долгих судорожных шараханий из стороны в сторону: дворцовых переворотов 1725-1762 годов.

1. Состоялась страна, народ которой фактически раз­делен на два разные народа с разными нравами, культурой и чуть ли не разными языками.

Один из этих народов, составляющий не больше 3% другого, живет за счет всей остальной страны.

2. Во-первых, Россия состоялась как страна «хрониче­ской модернизации». Страна, которая официально заявля­ет своей целью догнать Европу, но правящий слой которой никогда не допустит, чтобы это на самом деле произошло.

Привилегии правящего слоя этой страны, «русских европейцев», объясняются тем, что они ведут остальной народ. Конец модернизации будет обозначать и конец их привилегий, — то есть будет означать то же самое, что ре­волюция для правящего класса.

3.  В России, состоявшейся к эпохе Екатерины, свобо­ды стало намного меньше, чем было сто лет назад.

Состоялось примитивное рабовладельческое государ­ство, устроенное очень просто и потому почти неспособ­ное развиваться и изменяться.

И потому в этой состоявшейся России все более неиз­бежна опустошительная гражданская война этих двух на­родов. Скорее всего, это должна быть война на уничтоже­ние — ведь эти два народа все хуже понимают друг друга.

По поводу знаменитого Манифеста 18 февраля 1762 го­да «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству»... Да! Этот Манифест о вольности дворянской сразу превращал дворянство из служилого, тяглого сосло­вия в сословие мало зависимое от службы, и притом при­вилегированное. И более того — сословие, привилегирован­ное предельно, невероятно; сословие, крайне вознесенное над всеми остальными и поставленное в исключительное положение.

Крестьянство и вообще все остальные сословия про­должали тягло нести. Дворянство тягла не несло, и вот в этом-то взаимное понимание «благородного сословия» и остальной нации сильнейшим образом нарушились. Пока дворяне несли службу государству, крестьянин и казак могли мириться очень со многим. Теперь основа для взаимного понимания и общей службы — исчезла.

Не случайно же на Руси мгновенно, буквально через считаные недели после Указа, крестьянство стало ждать... ждать чуть ли не с минуты на минуту, когда же наконец выйдет второй Манифест... Манифест о вольности кресть­янской?!

А не дождавшись своего Манифеста, крестьяне с лег­костью необычайной верили всякому, кто назывался «на­стоящим» чудесно спасшимся Петром III, и было таких «Петров» около сорока человек. Петр III вообще оказы­вается из всех царей на поверку самым любимым, самым обожаемым русским народом. Его славу разделяет Па­вел I, считавшийся официально сыном Петра III. А вот Ека­терина II в народном сознании — не только мужеубийца, но и первейший «враг трудового народа»: это ведь она, Ека­терина, извела законного мужа, чтобы не дать ему осво­бодить народ. Петр этого, «конечно же», хотел, для того и издал Манифест о вольности дворянской. А дворяне рука­ми «негодной Катьки» извели законного царя, не дали ему освободить народ...

Наивно? Как сказать... Дело в том, что в Петербурге и весь конец XVIII века, и в первой половине XIX ходила такая легенда... Будто канцлер Михаил Воронцов, автор текста   знаменитого   Манифеста,   советовал   императору как раз издать и Манифест о вольности крестьянской... И будто бы император проявлял интерес, и даже как бы просил подготовить текст Манифеста... Иные договари­вались даже, что не случайно «убрала» гвардия Петра III, ставшего опасным для дворянства. Что якобы текст Мани­феста уже заготовили и готовы были огласить, когда...

Нет, текст Манифеста о вольности крестьянской хра­нился за обшлагами шляпы императора, для верности. И когда Алексей Орлов... В общем, с головы императора упала шляпа, а из-за обшлага торчит угол бумаги! Потя­нули, а это... Манифест! Кто его сжег, текст Манифеста, матушка-царица, сам Орлов, они вместе?.. Наверное, Ека­терина первая бросилась к ближайшей свечке, едва уяс­нив, что за бумагу принес Алексей Орлов! Изменившись в лице, трясясь от страха, жгла, не в силах дождаться, когда же распадется серым пеплом такой страшный, такой гроз­ный документ!

Между прочим, эти волнующие подробности рассказы­вают вовсе не полуграмотные мужики, и в начале XIX века живущие как бы во времена покорения Иваном Грозным Казани... Эту байку сочинили (или не сочинили? или не байку?) столичные, петербургские дворяне, включая и ти­тулованную знать.

Было? Не было? Теперь очень трудно сказать, но в том-то и дело — Петр III вполне мог готовить такой Манифест. Скорее всего, тут полно искажений, преувеличений, наду­манных деталей. Тот же уголок бумаги из шляпы задушен­ного императора... С одной стороны, что же это: импера­тор так шляпы несколько дней и не снимал? Если проект Манифеста у него уже был подготовлен, хотя бы вчерне? С другой стороны, такого «уголка бумаги» и не сразу при­думаешь. В общем, неясная история.

Главное — никак нельзя исключить, что у легенды была своя основа. Замечу — до чего сходятся версии дворянская и крестьянская! Оба эти сословия после выдумок Петра, а особенно после Манифеста о вольности дворянской друг друга, мягко выражаясь, недолюбливают и взаимно считают... опять же выразимся мягко — недалекими. Но ка­кое одинаковое устройство мозгов! Насколько единый и общий полет фантазии! Как оба основных сословия Руси ждут Манифеста о вольности крестьянской!

И снова призрак Конституции...

Даже идея Конституции в России не случайна и вовсе не исчезает с воцарением Екатерины. Пришла-то она к власти и должна была править как регентша, до со­вершеннолетия малолетнего Павла. И править по Консти­туции...

Конституция вполне определенно была, видели ее мно­гие. После свержения Петра III и захвата Екатериной са­модержавной неограниченной власти текст конституции то ли был уничтожен, то ли спрятали его так, что до сих пор никто найти не может. А вот введение к Конституции под названием «завещание Панина» сохранилось и опу­бликовано Денисом Фонвизиным[67].

И даже этим не все кончилось... Есть данные, что за два дня до смерти, 28 марта 1783 года, Никита Иванович Панин снова убеждал Павла преобразовать государствен­ный строй России «на началах конституционных»[68].

Как будто существовал еще один, преемственный от панинского, конституционный проект Платона Зубова и Гаврилы Державина[69].

И Петр III, и Павел I уже в царское время были пред­ставлены, как какие-то нравственные чудовища, неверо­ятно агрессивные психи или в лучшем случае как сумас­шедшие. Это мнение о них вполне разделяла и советская историография. Но первый из них надолго стал народным кумиром — которым очень хотела, да так и не стала его «жена»-убийца. А восшествие на престол второго вызва­ло восторг ожидавших: вот сейчас император Павел I даст Российской империи конституцию, а крестьянству — лич­ную свободу!

В общем, призрак бродит по России. Призрак ограни­чения власти монарха и Конституции. Против — разве что Баба-яга. Это Екатерина? Не только. Это основная толща дворянства. Бесправного, но получившего фантастиче­ские привилегии. Для Екатерины смерти подобно и отдать власть, и поделиться властью, и ограничить собственную власть. Уцелеть она может, исключительно удерживая всю полноту своей самодержавной власти.

Но «за Бабу-ягу», Екатерину, — толща дворянства. Ог­ромное число властных, организованных людей, осознаю­щих свои права и не собирающихся с ними расставаться. Екатерина берет самодержавную власть — и тут же дает колоссальные привилегии. Никакая другая власть не даст столько.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.