Петербургский стиль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Петербургский стиль

И у меня опять возникло сильное чувство, что Ленинград чем-то отличался от остального Советского Союза, что он ощущал себя на уровне несколько более высоком, чем средний.

Александр Верт. Пять дней в блокадном Ленинграде

Из чего сложилась в Петербурге своя особая этика поведения, куда она исчезла и сумеет ли возродиться?

Ещё не так давно частенько можно было услышать: «Да, это петербургский стиль». Или наоборот: «Нет, это не петербургский стиль».

Но что именно означает это словосочетание, точно объяснить никто не мог. Одни говорили: вежливость, предупредительность. Вторые добавляли: доброта, приветливость. Третьи уточняли: обязательность. Вот, пожалуй, и всё. Ну, а уж откуда что взялось и почему именно здесь, на невских берегах, появился какой-то особый, свой канон поведения и общения, вообще ничего неизвестно. Я спрашивал разных людей, но так толком ничего и не добился.

Петербурговедческие книги оказались более содержательными. Особенно «Град Петров в истории русской культуры» петербургского философа Моисея Кагана. Он впервые почти за три века существования города — книга вышла первым изданием в 1996 году — предпринял попытку определить «специфический строй психики и поведения горожан, называющих себя петербуржцами» [16. С. 293]. Но и это исследование, и другие оставляли множество пробелов и недосказанностей. Правда, некоторые факты при сопоставлении позволяли сделать вполне конкретные обобщения и выводы.

* * *

Историки до сих спорят: правда, что Петербург сооружён на костях, или европейцы, оставившие нам свои записки и мемуары, сильно преувеличивали смертность среди первых строителей города, ибо на самом деле Пётр I всемерно заботился о тех, кто возводил его «парадиз»?

Нескончаемость этой дискуссии во многом объясняется тем, что спорщики зачастую говорят о разных строителях. Первые — о черновой рабочей силе: каторжниках, крепостных, солдатах, военнопленных, которые трудились весь световой день в неимоверно тяжёлых условиях, жили в шалашах, землянках и были лишены элементарных даже по тем временам основ сангигиены. Вторые — о квалифицированном рабочем люде: плотниках, каменщиках, кузнецах, оружейниках… Их, правда, тоже отправляли на «ударную стройку» под конвоем и в цепях, да и потом многие из них предпочитали пуститься в бега, нежели гнить под суровым балтийским небом; во всяком случае, из первой же партии, пригнанной в 1713-м на Адмиралтейские верфи из архангельских и олонецких земель, уже через год сбежала половина [23. С. 266]. Но этих-то — да, старались беречь. По крайней мере не держали за скот, пригнанный на бойню.

Сюда, на маленький пятачок начинавшего строиться Петербурга, в начале 1710-х годов со всей огромной страны, а также из-за рубежа стали собирать профессиональных рабочих в таком количестве, какого до тех пор не знал ни один населённый пункт России. От иностранцев к тому же требовалось обучение русских своей профессии. «Это правило оговаривалось в контрактах, заключаемых русским правительством. Так… Ж.-Б. А. Леблон (французский архитектор, приехавший сюда по контракту в 1716 году. — С. А.) должен был организовать в Петербурге школу художеств на 120 человек, а прибывшие с ним мастера-французы обучить “науке" ещё 30 русских учеников» [3. С. 28].

В итоге совсем юная северная столица буквально на глазах превращалась в город мастеров, а у кого какие язык, говор, одежда и бытовые пристрастия, — всё это отступало на второй план. Возникла новая система социальных отношений и связей, с новыми ценностями, сильно отличавшимися от традиционных в допетровской России. Французский путешественник де ла Мотрэ, побывавший в 1726 году на оружейном заводе, основанном на берегу реки Сестры, констатировал, что местные «изделия доводят до гораздо большего совершенства, чем в Швеции, они здесь лучше отделаны и отполированы. Работники почти все были русские, так что эта нация, научившись у иностранцев, превзошла их» [22. С. 236].

Параллельные заметки. «В документах Петровской эпохи обитатели новой столицы именовались “жителями Петербурга”, — отмечает современный историк Ольга Агеева. — Привычный нам термин “петербуржцыпоявился только во второй половине XVIII в. Отсутствие самоназвания у жителей Петербурга начала XVIII в. неслучайно. Оно объясняется сложностью процесса складывания новой столичной социальной общности с её необходимым компонентом — самоидентификацией… В Петербурге этот процесс шёл несколько десятилетий и, по-видимому, был связан с характером заселения города, его экономическим и общественным предназначением, определившим непохожесть на другие города России» [3. С. 98].

Когда мастеровой люд принёс на берега Невы свой местный опыт, возникло вполне естественное желание сравнить своё умение с чужим, а особенно с иностранным. Так само собой возникало негласное соревнование, а вместе с ним начало формироваться уважение к профессионалам, профессионализму и к качественно выполненной работе.

Со временем эта черта стала характерной для петербургских квалифицированных рабочих и других социальных слоёв. Известный в 1930-х годах на всю страну скороходовский стахановец-обувщик Николай Сметанин, которого я застал уже стариком, рассказывал мне, в ту пору начинающему журналисту:

— У нас за Московской заставой мальчишки сызмальства приучались почитать рабочее мастерство. Вот до революции был у нас на «Электросиле» один токарь. Его уважала вся застава! Идёт по улице, и всякий встречный снимает перед ним кепку: «Здравствуйте, Иван Павлович!». Возрастом он был ещё молодой, а все, даже те, кто старше, к нему по имени-отчеству. Потому что токарь мастерский, прямо-таки Лев Толстой токарного дела…

Это была рабочая аристократия. Работодатель, ценя квалификацию и трудолюбие, платил им, как правило, сносно, поэтому они снимали просторные комнаты, а женатые — отдельные квартиры или даже небольшие деревянные дома, старались одеваться, как петербургские франты, хотя, конечно, и в более дешёвых магазинах, читали книги и требовали к себе уважительного отношения со стороны заводского начальства [21. С. 261; 24. С. 29]. Даже в 1943 году во время своей командировки в осаждённый Ленинград английский журналист Александр Верт, беседуя с директором Кировского завода Николаем Пузырёвым, отметил, «с каким уважением он относится к великой традиции рабочего мастерства» [9. С. 121–122].

И это несмотря на то, что сразу после Октября 1917-го большевики взялись уничтожать старое российское общество слой за слоем, в том числе старую рабочую аристократию. В рассказах о репрессиях ленинско-сталинской поры много говорилось и писалось о жертвах среди офицеров, священнослужителей, дворян, зажиточных крестьян, купцов, интеллигентов, краеведов, сектантов… Но почти никогда не упоминалось о квалифицированных рабочих — образованных, живших до революции вполне благополучно, знавших, что такое человеческое достоинство. Эти люди являлись даже большими врагами коммунистов, чем кто бы то ни было иной: уж они-то могли на собственном жизненном опыте засвидетельствовать, что с приходом советской власти, и в особенности с началом пятилеток, качество жизни рабочего класса, во имя которого, как утверждали большевики, якобы и делалась революция, не повысилось, а наоборот, резко упало.

Однако в середине 1970-х, когда я брал интервью у Сметанина, отношение ленинградских рабочих к мастерству уже коренным образом изменилось. Советская пропаганда на все лады воспевала «ударников труда», тех самых талантливых мастеров, но, чем сильней это делалось, тем сильней сказывался обратный эффект. Мало того что при встрече с рабочими высшей квалификации никто уже не снимал шапку, их в трудовых коллективах не любили, а подчас даже ненавидели. Иногда — тихо, а иногда — и в открытую. Причин для этого хватало. Исходя из показателей лучших, всем остальным повышали нормы выработки, а далеко не каждый мог да и хотел изо дня в день вкалывать до седьмого пота. К тому же передовиков прикармливали — путёвками в дома отдыха, санатории и даже за границу, возможностью время от времени покупать дефицитные товары, внеочередным предоставлением отдельной квартиры… Ну, а уж лучших из лучших продвигали наверх — по партийной, профсоюзной или депутатской линии, — туда, где существовала недоступная остальным номенклатурная кормушка.

Расслоение рабочего класса началось с конца 1920-х годов. Уже тогда стахановцев в заводских столовых кормили отдельно, особо калорийным обедом. Это была осознанная и целенаправленная государственная политика, направленная на структурирование рабочего класса. У его подножия находилась низкоквалифицированная масса, необходимая советскому производству, которое во все годы было плохо вооружено современными средствами механизации и автоматизации и потому было вынуждено широко использовать ручной труд. А на вершине — рабочая аристократия. Так создавалась иллюзия, как теперь сказали бы, социальных лифтов.

Однако там, где советская пропаганда отсутствовала, старая петербургская традиция уважения к профессионализму всегда сохранялась среди коллег в полной мере. Это проявлялось, прежде всего, в сферах художественного, конструкторского и научного творчества, где существовала реальная конкуренция.

* * *

16 апреля 1702 года, почти за год до основания Санкт-Петербурга, Пётр I выпустил «Манифест о вызове иностранцев в Россию». Царь гарантировал приезжим судопроизводство в соответствии с принципами римского права, полную свободу вероисповедания (причём при заключении брака с православными разрешал не переменять веру) и открывал возможность поступать не только на военную, но и на гражданскую государственную службу. При этом каждому зарубежному специалисту петровский «Манифест» предъявлял непременное требование: «Вящее обучение народа… дабы наши подданные коль долее, тем вяще ко всему обществу и обходительству со всеми иными христианскими и во нравах обученными народами удобны сочинены быть могли» [1. Т. 2. С. 45]. Иными словами, царь обязывал приезжих обучать русских не только своей профессии, но также европейским обычаям и правилам поведения.

Ещё во время поездки Великого посольства «в Голландии был распространён слух об особенной склонности Петра к протестантизму; рассказывали о его намерении соединить православную церковь с реформатскою; даже передавали басню, будто Пётр, во время пребывания в Кёнигсберге, причастился св. тайн вместе с бранденбургским курфирстом по лютеранскому обряду; говорили о желании царя пригласить в русскую службу протестантских учёных для учреждения университетов и академий» [7. С. 189]. Мифы мифами, но уже всего через несколько лет государевы посланцы зазывали специалистов в разных странах Европы — во Франции, Италии, Голландии, Дании, Англии, Шотландии, Швеции, Финляндии, Норвегии… А также — в центральных и северных немецких землях: Пфальце, Гессене, Тюрингии, Саксонии, Шлезвиге, Гольштинии, откуда и приехало в Петербург подавляющее большинство колонистов. При этом особое предпочтение оказывалось протестантам, и вовсе не только потому, что к католикам православная церковь и светская власть издавна испытывали неприязнь в силу папского экспансионизма. Те принципы протестантизма, которые Макс Вебер описал в своей ставшей потом классической работе «Протестантская этика и дух капитализма» [1905], Пётр I, путешествуя по Европе, разглядел и оценил на два столетия раньше.

Правда, разглядел и оценил сугубо по-своему. Надо думать, его, человека крайне авторитарного, подкупила автономная, фактически без внешнего принуждения, дисциплинированность протестантов. Всю неделю работают с величайшим прилежанием, хотя никто их не подгоняет и вообще не контролирует, а в воскресенье точно к назначенному часу идут в церковь. (Позже Вебер отметил, что эта основная черта протестантизма — Beruf, призвание — отождествляется с понятием «профессия», «занятие».) Даже те, кто едва сводит концы с концами, не ропщут. Вроде свободные люди, а живут в невидимом рабстве. На таких легко положиться.

Возможно, Пётр с его государственным практицизмом, принял протестантизм за своего рода разновидность рационализма, что было не так далеко от истины, ибо как раз тогда, на переломе XVIII века, рационализм становился доминантой западной культуры. Рационализм и эпоха Просвещения, «царства разума», были близки петровскому пониманию государственной целесообразности и пользы. Неслучайно и свой город он выстраивал по тем же, как он их понимал, рационалистическим принципам — чтобы был «правильным», «регулярным». И с самого начала возвёл три высотные доминанты как рациональную основу будущего государства: Петропавловскую крепость — символ военной мощи и незыблемости веры, Адмиралтейство — символ промышленности, прежде всего опять-таки военной, и Кунсткамеру — символ зарождающейся русской науки.

В северный, суровый, болотистый невский край подавляющее большинство протестантов пригнала материальная нужда. Не случайно многие приехали сюда сразу с семьями. Эти люди принадлежали к самым разным сословиям, и по прибытии каждый принялся за то дело, которое хорошо знал. Очень скоро в строящемся Петербурге нельзя было найти такой сферы, в которой не были бы представлены протестанты. Ремесленнические специальности, промышленные производства, постройка кораблей, торговля, преподавание, наука, административные структуры, армия, флот — и всюду европейцы не просто работали, а задавали тон. Зачастую руководили крупными военными соединениями и важными государственными учреждениями. Имена многих протестантов петровского призыва навсегда остались в истории Петербурга: естествоиспытатель Яков Брюс, первый петербургский археолог пастор Вильгельм Толле, государственный деятель Бурхард Миних, военачальники Роман Брюс, Корнелий Крюйс и Пётр Сиверс… Их было так много, что, по свидетельству современного историка Александра Алакшина, ко времени смерти Петра в Петербурге уже существовали семь основных протестантских общин — четыре лютеранских (три немецких и финско-шведская), три реформатских (голландская, французско-швейцарско-немецкая) и одна англиканская, не считая мелких, стихийно создававшихся и так же стихийно распадавшихся [4. С. 419].

«Влияние петербургских протестантов на процессы развития русской культуры в первой четверти XVIII в. невозможно переоценить. Почти все элементы европейской культуры, привитые русскому обществу в правление Петра, были перенесены на русскую почву протестантами, и именно протестантами Петербурга», — подчёркивает Александр Алакшин [4. С. 430].

Одно свойство этого влияния надо выделить особо. С самого начала «православные и протестанты довольно бесконфликтно существовали на территории одного города, но в своём конфессиональном ареале. <…> Будучи поселенцами в чужой стране, они старались ничем не оскорбить её коренное население — даже составленные европейцами описания России обычно выдержаны в корректном тоне: в них просто, без каких-либо комментариев, чередуются зарисовки русской жизни. <…> На бытовом уровне могли вспыхивать ссоры между петербургскими протестантами и православными; подобные случаи, однако, в источниках не зафиксированы. Православная же церковь в лице своих иерархов демонстрировала подчёркнуто нейтральное отношение к протестантам — Синод лишь регистрировал лютеран и реформатов и давал их пасторам разрешение на деятельность. Русское правительство в какой-то мере даже защищало права протестантов. В Москве, например, православные идеологи, гораздо более жёстко настроенные по отношению ко всякого рода “лютеранским" ересям, устроили показательную казнь иконоборцу Фоме Иванову, но Сенат так отчитал главу московских ревнителей православия, автора будущей книги “Камень веры” Стефана Яворского, что он “плачущи вышел из палаты судебной”» [4. С. 427].

Наверное, сюда же надо включить ещё одну причину бесконфликтного существования православных и протестантов в начинавшем строиться Петербурге: поначалу на новой территории, где ни у кого ещё нет никаких традиций, обычаям каждого народа хватает места, а потом вчерашняя бесконфликтность сама перерастает в традицию. Так с первых дней складывалась петербургская межнациональная и межконфессиональная терпимость, которую теперь принято называть толерантностью.

Параллельные заметки. Такая терпимость к иностранцам, зародившаяся на невских берегах одновременно с основанием Петербурга, была тем удивительнее, что допетровскую Россию отличали этническое самодовольство и неприятие всего чужестранного. В XVII веке это качество обитателей Московии отмечали многие приезжие европейцы. Например, уже не раз упоминавшийся ганноверский посланник при дворе Петра I Х.-Ф. Вебер писал, что прежде московиты были «самыми тщеславными и прегордыми из людей», «они смотрели на другие народы как на варваров», и эта ««гордость заставляла <их> думать о себе как о народе передовом» [3. С. 30].

Здесь, в Петербурге, в начале XVIII столетия, русские впервые массово столкнулись с иностранцами, которые жили с ними бок о бок, и быстро поняли, что прежние представления о себе и о чужаках не имеют ничего общего с действительностью. Российское массовое сознание начало поворачиваться в противоположную сторону. Минуло всего несколько десятилетий, а восприятие самих себя и европейцев уже поменялось на сто восемьдесят градусов: теперь слишком часто у ««них» всё оказывалось в превосходных степенях, а у ««нас» всё в негативном свете. Российский максимализм и неумение держаться середины — эти, увы, неотъемлемые свойства нашего народа — и тут проявили себя в полную силу.

Именно значимость, которую быстро завоевали в складывающемся обществе молодого города многочисленные лютеране, реформаты и англикане, с их этикой, согласно которой Бог воздаёт каждому не только и не столько за молитву и соблюдение постов, сколько за честно выполненный труд, во многом определила будущую европейско-протестантскую черту характера петербуржцев. Больше того, идеи иностранцев-протестантов о том, что люди должны создать рай на земле (или «град на холме»), «об “избранности" человека перед лицом Бога и его призвании уже с начала XVIII в. прочно вошли в общественное сознание жителей петровской столицы, формируя в сердцах горожан последующих поколений ощущение особой миссии Петербурга и петербуржцев в мировой истории» [4. С. 430]. Или, как отмечал Моисей Каган, создала «психологические предпосылки для формирования духовного склада жителей этого города — той своеобразной социально-психологической структуры, которую соотечественники уже в начале XIX века начнут называть как особый тип россиянина — петербуржца» [16. С. 93].

Параллельные заметки. В отличие от своих нынешних поклонников-патриотов, Пётр I нисколько не боялся, что его подданные, учась у иностранцев европейским порядкам, потеряют собственный народный характер. И не ошибся. В реальности процесс обучения был, что называется, обоюдный. Как свидетельствует современный историк Евгений Анисимов, «многие иностранцы, поселившись в Петербурге, “заболевали Россией”, на них как-то незаметно распространялось необъяснимое словами обаяние России, совсем не ласковой даже для своих кровных детей Родины-матери. Непонятно, в чём заключается секрет этой “русской болезни": в преодолённом ли страхе перед этим чудовищем, в сладкой остроте жизни “у бездны на краю”, а может быть, в звуках русской речи, церковном пении (а позже — в гениальной русской литературе), в непревзойдённых русских женщинах, в ещё не оконченной русской истории… А может — в русских песнях, русском застолье? Камер-юнкер Голштинского герцога Берхгольц, живший в Петербурге ещё при Петре I, писал в дневнике, что он с приятелями-немцами, часто уединялся за шнапсом и вчетвером пелирусские песни. Эту живописную картину можно дополнить: Берхгольц далее латинскими буквами написал первые строчки одной из песен: “Стопочкой по столику, стук-стук-стук!”» [5. С. 365].

* * *

С 1830–1840-х годов в Петербурге всё отчётливей стал проявлять себя новый носитель интеллектуальных, нравственных и поведенческих стандартов — интеллигенция.

«Что такое общая интеллигентность среды — это разговор особый, — вспоминал Дмитрий Лихачёв о своём круге интеллигентской молодёжи начала 1920-х годов, где живы были привитые родителями дореволюционные представления о внутренних и поведенческих нормах. — Коллективная психология, предполагающая свободу личности, коллективная нравственность, коллективное сверхмировоззрение, сближающее интеллигентных людей всего мира, коллективные умственные интересы, даже свободно меняющиеся моды на глубокие философские течения, понятия человеческой репутации, воспитанности, приличия, порядочности и многие другие, ныне полузабытые, — составляли содержание этой нравственной среды (курсив мой. — С. А.). В нравственной среде мировоззрение становилось естественным поведением — в широком смысле» [19. С. 113]. Если исключить из этого определения качества, характерные для интеллектуалов — коллективное сверхмировоззрение и умственные интересы, а также свободно меняющиеся моды на глубокие философские течения, — останутся как раз те черты, которые на протяжении десятилетий конца XIX и первой половины ХХ века во многом определяли и петербургский стиль поведения. К ним можно добавить также другие, как сказал академик Лихачёв, ныне полузабытые, — мужество перед лицом физических и моральных репрессий, духовную независимость, внутреннюю свободу, превосходство нравственного начала над материальным, обострённое чувство добра, терпимость к людям другой веры и национальности, деликатность, альтруизм, непритязательность в быту, стремление к культурным ценностям

Параллельные заметки. Объективности ради надо заметить, что петербургский стиль долгое время славился и антиинтеллигентской чертой — неприветливостью, в особенности по отношению к приезжим. «Отмеченное Пушкиным "недоброжелательствокак отличительная черта петербуржцев не раз комментировалось позднейшей журнальной социологией и литературой — высокой и низовой («Черта радушия — вовсе не петербургская», — отмечает А. Ишимова; «Никто тебя не замечает», — жалуется герой очерка Я. Канонина; петербургский щёголь из повести М. Загоскина замечает, что «гостеприимство есть добродетель всех непросвещённых и варварских народов…»)» [15. С. 92].

Но на самом деле это черта не петербургского, а столичного характера, свойственная многим столицам мира, в том числе и российским. Достаточно вспомнить допетербургские времена, когда родилась русская поговорка «Москва бьёт с носка». Или — ХХ век, когда Петроград-Ленинград, лишившись столичного статуса, быстро обрёл приветливость и доброжелательство.

Моисей Каган одним из первых, если не самым первым, подметил, что «теоретическое осмысление этого своеобразного культурного явления (петербуржец. — С. А.) сразу же наталкивается на его совпадение с характеристикой русского интеллигента» [16. С. 295]. Однако, думаю, ставить знак равенства между петербургскими интеллигентами и петербуржцами, жившими по неписаному кодексу городского поведения, всё же не совсем верно. Хотя бы потому, что, усвоив большую часть положительных качеств интеллигенции, городское сознание отвергло её отрицательные качества — такие, как склонность к утопизму, убеждённость в том, что мир возможно в кратчайший срок изменить к лучшему, подмена реальной заботы и сострадания к близким стремлением помочь большим сообществам, которые к тому же зачастую находятся на недосягаемом удалении, презрение и спесь по отношению к так называемому мещанству, житейская непрактичность, неприятие богатства как такового, а равно и средств его достижения, включая любой вид предпринимательства… Я уже не говорю о таких негативных свойствах интеллигенции XIX века, как одержимость той или иной — чаще политической — идеей, максимализм в мыслях и действиях, а также нетерпение в достижении поставленной цели. Это свидетельствует о том, что городское сознание не слепо копировало интеллигентские качества, как перенимают моду на платье, а тщательно отбирало наиболее подходящее, соответствовавшее петербургским представлениям о том, каким должен быть житель северной столицы.

Почему же именно петербургский поведенческий стиль так обильно впитал в себя именно интеллигентские нормы поведения? Проще всего объяснить это явление многочисленностью интеллигенции в столице государства. Уже в конце XVIII века в Петербурге действовало больше высших учебных заведений, чем во всей остальной стране: военные (Морской, Сухопутный и Инженерно-артиллерийский кадетские корпуса), технические (Горное училище и Лесной корпус), Главный педагогический институт и Медико-хирургическая академия, женские Смольный и Екатерининский институты, Академия художеств. В начале XIX века открылись Институт путей сообщения и Царскосельский лицей. А уже «к концу 1860-х годов около десяти процентов населения города приходилось на представителей интеллигентских профессий» [16. С. 170], в первые полтора десятка лет XX века ещё больше — около 12 %, 200 тысяч человек [23. С. 251]. Такое объяснение будет верным, однако явно недостаточным.

Петербургское общественное сознание не могло не ощутить в интеллигенции продолжения и развития основ, которые были заложены в городские традиции ещё в XVIII столетии. Тех основ, которые при участии интеллигенции в итоге сформировали суть культуры северной столицы к концу XIX века и во многом предопределили её на весь ХХ век, а именно — «высокий профессионализм, утончённость, европейский вкус и опору на давние традиции» [12. С. 458].

Если в провинции — и особенно в сельской местности, — как уже отмечалось, интеллигенцию чаще всего народ отвергал, называя «антиллигенцией», то в Петербурге отношение к этой новой аристократии было куда более сложным. Да, и здесь интеллигентов никогда не принимали за своих, считая «барами», «белоручками», «умниками», которые, хоть и работают, но что это за работа, понятно далеко не всегда. Однако в то же время очень многие мечтали выбиться в интеллигенты, по крайней мере, стать похожими на них. Старались чисто и аккуратно одеваться, научить сына или дочку грамоте, а затем, по возможности, пристроить в какое-нибудь учебное заведение. На улицах, в лавках, в трактирах — всюду интеллигенция была рядом, её было много, и она не могла не вызывать зависть: вроде и не ахти как богаты, но держат себя, будто настоящие господа, — независимо и с чувством собственного достоинства, не только друг к дружке, но и к простому люду относятся уважительно, а главное — не знают грязного, унизительного труда.

Так манера поведения интеллигенции до мелочей понемногу, но неуклонно входила в быт всего города. На Невском проспекте всё чаще встречались люди (не только рабочие высокой квалификации), одетые по-столичному, особенно в выходные и праздничные дни. Вежливость стала восприниматься как данность, а грубость и хамство — вызывать порицание. Устанавливалась мода на воскресные прогулки по улице, скверу или парку, на концерты и представления, а для иных и на театральные спектакли. Городское сознание впитывало эти обычаи, превращая их в правила. В неповторимый для России городской стиль жизни.

Вот всего одна из примет этого стиля, причём с перекличкой через столетия — от порядка, сложившегося сначала в петровском Петербурге благодаря ориентации на «европские» обычаи, а потом к норме, закреплённой уже в те времена, когда город превратился в интеллигентскую столицу страны. Эта примета — в манере разговаривать тихо, вести себя сдержанно, особенно в публичных местах. Приведу две цитаты.

Петербург XVIII века: «Когда однажды мастеровые, вывезенные из Москвы для мануфактурных работ, запели вдруг на улице, они немедленно были наказаны “кошками" В Москве на такой поступок никто бы не обратил внимания. Наказание последовало не за пение, а за нарушение имперской тишины» [15. С. 87].

Блокадный Ленинград: «Задыхаясь, вбегает (в парадное жилого дома, во время обстрела. — С. А.) пожилая женщина с молодой дочкой и маленькой внучкой.

— Что же это, безобразие какое! Все парадные на замке. Бежим от самого моста, и все парадные заперты. Разве можно? Безобразие!

Другая женщина:

— Что вы так волнуетесь? Вы же ленинградка. Ленинградцы должны быть спокойные [13. С. 201–202].

…Значительная часть самой интеллигенции конца XIX — начала ХХ века видела свою миссию в совершении революции, однако истинная роль интеллигенции заключалась в цивилизаторском влиянии на общество. И наиболее наглядно это доказал Петербург. Именно интеллигенция окончательно сформировала здесь ту культурную среду, в которой начало существовать устойчивое городское самосознание, включившее в себя всё лучшее, что могли дать разные слои петербургского общества. В Петербурге впервые во всей бескрайней России культура, разделённая после Петра I надвое, стала единой, превратилась в общее достояние. Здесь, как подметил Мстислав Добужинский, возникло «…сочетание “барского" и “простонародного”. удивительный симбиоз “С.-Петербурга” и “Питера”.» [13а. С. 23]. Или, как много позже сказал москвич Андрей Вознесенский, родилась «петербургская простота аристократизма» [11. С. 111].

* * *

Да, квалифицированные рабочие и ремесленники, протестанты, интеллигенция — все они внесли решающий вклад в формирование того, что в ХХ веке стали называть петербургским стилем. Однако на выработку этого феномена, конечно же, повлияли и другие факторы. Наличие множества военных и чиновников во многом определило прочно утвердившиеся в городе дисциплинированность, сдержанность, строгость и аккуратность в одежде. Высокая доля иностранцев (не только протестантской веры) потребовала терпимости друг к другу. Наличие большого числа театров и музыкальных залов породило широко распространённое пристрастие к драматическим, оперным и балетным спектаклям, симфоническим концертам.

Параллельные заметки. «Хороший тон — это точка помешательства для петербургского жителя, — иронизировал Виссарион Белинский. — Последний чиновник, получающий не более семисот рублей жалованья, ради хорошего тона отпускает при случае искажённую французскую фразу — единственную, какую удалось ему затвердить изСамоучителя”; из хорошего тона он одевается всегда у порядочного портного и носит на руках хотя и засаленные, но жёлтые перчатки. Девицы даже низших классов ужасно любят ввернуть в безграмотной русской записке безграмотную французскую фразу, и если вам понадобится писать к такой девице, то ничем вы ей так не польстите, как смешением нижегородского с французским: этим вы ей покажете, что считаете девицею образованною и “хорошего тона". Любят они также и стишки, особенно из водевильных куплетов; но некоторые возвышаются своим вкусом даже до поэзии г. Бенедиктова…» [6а. С. 26].

Да, подражание всегда выглядит карикатурно, но оно, с другой стороны, свидетельствует и о том, что подражатели, как бы жалко они ни выглядели, тоже старались приобщиться к этому петербургскому стилю, ибо он диктовал тот поведенческий стандарт, который уже в середине 1840-х годов большинство петербуржцев считало общепринятой городской нормой.

Ну и, конечно, важную роль в создании и укреплении петербургского характера сыграл сам город. Ещё в XVIII веке один из первых петербургских краеведов Иоганн Георги в «Описаниях российско-императорского столичного города Санкт-Петербурга и достопамятностей в окрестностях оного» указывал: «Положение к северу, большая часть разноплеменных жителей, совершенная свобода, при соблюдении законов, жить по своим обычаям и благорассмотрению и многие другие причины, производят во нраве Санктпетербургских жителей вообще и во образе жизни, нечто особенного и от других столиц отличающегося» [16. С. 253–254]. Уже совсем в другую эпоху ту же мысль Николай Анциферов подметил в строках Фёдора Достоевского: «власть города как органического целого над его обитателями» [6. С. 215].

Сознание того, что ты живёшь в столице, которая растёт и хорошеет вопреки отвратительному климату и болотистым местам, славится своей архитектурой и обилием архитектурных шедевров, а также, что горожане, к сообществу которых принадлежишь и ты, по своим качествам особенные, не похожие на жителей других городов страны, — всё это не могло не вызывать у петербуржцев, а потом и ленинградцев, чувство некоей исключительности, особости, ощущения сопричастности тому, что неведомо никому в мире.

Даже крупные европейские веяния существенно воздействовали на петербургский стиль. В частности, Просвещение. Оно, «должно было, как и западное Просвещение, иметь своей духовной доминантой рационализм — благодаря общности исторических задач и прямой опоре на европейский культурный опыт, — пишет Моисей Каган. — Так оно и оказалось: рационализм становился направляющей силой во всех областях петербургской жизни, политической деятельности, образования, искусства… Развитие города на основе строгой, почти геометрической планировки символически выражало общий строй нового типа русской культуры и создавало психологические предпосылки для формирования духовного склада жителей этого города — той своеобразной социально-психологической структуры, которую соотечественники уже в начале XIX века начнут опознавать как особый тип россиянина — петербуржца» [16. С. 93].

Параллельные заметки. Ещё одна характерная особенность: петербургский стиль формировался «снизу», а не «сверху». Высшее петербургское общество, традиционно старавшееся — в отличие, например, от московского — держаться подальше от простых горожан, почти не оказало влияния на стандарты поведения столичных жителей.

* * *

В начале 1917 года в Петербурге фактически жили сразу три города — имперский, интеллигентский и пролетарский. После Февраля погиб имперский Петербург, после Октября — та же участь постигла Петербург интеллигентский. Большевизированный город пережил настоящую культурную катастрофу. Почти полностью исчезли образованные слои городского общества — видные деятели искусства и науки, вузовские профессора и преподаватели, школьные учителя, инженеры, священнослужители… Одни эмигрировали, другие подверглись репрессиям со стороны советской власти, третьи умерли от голода и лишений в дни «военного коммунизма». А те, кто остался, старались не проявлять свою интеллигентность, не без оснований опасаясь быть обвинёнными в контрреволюции. Когда уходит из жизни известный деятель культуры, в некрологе обычно пишут, что отечественное искусство (наука, педагогика, издательское дело) понесло невосполнимую утрату. Но как оценить утрату, если в самых разных областях знаний и творчества фактически одномоментно исчезли тысячи, десятки тысяч людей, от знаменитых до безвестных, но оттого не менее ценных для сохранения и развития культуры?..

Параллельные заметки. Эта катастрофа ощущалась особенно ужасающе ещё и потому, что ей предшествовал Серебряный век, давший сильный толчок развитию отечественной культуры. Феномен того недолгого взлёта искусств, философии, науки до сих пор во многом не объяснён. Почему русский Ренессанс начался фактически одновременно с ХХ веком? Почему он проявился намного масштабнее в Петербурге, нежели в Москве? Наконец, почему именно в Петербурге Серебряный век оказал столь сильное влияние на городское самосознание?..

Уничтожая «бывших», советская власть усиленно создавала новых, коммунистических, людей, а это требовало неминуемого разрушения основных общечеловеческих, национальных и, конечно же, городских традиций. Поэтому неудивительно, что сразу после 1917 года поведенческие стандарты петербуржцев-петроградцев начали восприниматься как проявление враждебности по отношению к режиму. В восприятии большевистских функционеров предупредительность, отзывчивость, тяга к культурным ценностям были свойственны «гнилой интеллигенции», милосердие — «поповское слово», а гордость за свой город — прямая угроза сепаратизма.

Однако некоторые качества горожан — например, чувство независимости — стали проявляться даже более активно. Французский исследователь Николай Верт назвал Петроград-Ленинград городом трёх оппозиций: «1) подлинная политическая оппозиция, не получившая огласки: рабочая оппозиция большевикам, 1918–1921; 2) “аппаратная оппозиция", зафиксированная в опубликованных партийных протоколах, — зиновьевская (так называемая «ленинградская»), 1925 — начало 1926; 3) “несуществующая оппозиция”: Киров, сталинский руководитель Ленинграда, 1926–1934» [10. С. 112].

«Нам Москва не указ!» — этот негласный лозунг возник в Ленинграде в начале 1920-х годов. Но уже в конце того же десятилетия, а затем и в 1930-е годы из Москвы посыпались такие «указы», противостоять которым было невозможно. Только в 1934–1935 годах из Ленинграда и области выселили 39660 человек, а 24374 — приговорили к различным срокам наказания [2. С. 838]. Сталин — после победы над зиновьевской оппозицией, которая боролась с ним почти на равных, и убийства Кирова — считал Ленинград своей Вандеей и жестоко расправлялся с городом, уничтожая не только партийных, административных и военных руководителей, но в равной степени и «бывших», то есть остатки старой петербургской интеллигенции. Это было десятилетие всеобщего страха.

Но с началом блокады ко всем довоенным испытаниям прибавилось гнетущее ощущение брошенности. Брошенности именно Москвой, которая должна была, но не обеспечила защиту Ленинграда и теперь оставила его на растерзание врагу. Не случайно и тогда, и уже после войны в городе тайком поговаривали, будто Сталин специально позволил нацистам окружить город, чтобы чужими руками расправиться с ненавистным ему Ленинградом. То, что некогда было открытой, а потом и тщательно скрываемой фрондой, в блокированном городе переросло в смертельную обиду одиночества на грани гибели.

И вот тут во всю мощь проявился характер города, петербургский стиль горожан.

Конечно, в блокаду, особенно в первую её зиму, творились ужасающие вещи — воровство продуктовых карточек, мародёрство, на котором делались состояния, людоедство… Но опять-таки: и в те гекатомбные дни не это определяло жизнь города. Лидия Гинзбург, предельно жёстко анатомируя психологию ленинградцев в «Записках блокадного человека», так охарактеризовала это явление: «…все. в том числе ламентирующие, ужасающиеся, уклоняющиеся, — повинуясь средней норме поведения, выполняют свою историческую функцию ленинградцев» [13. С. 201].

До этого почти четверть века коммунистический режим вытравлял в сознании людей понятия чести, совести, достоинства, порядочности, благородства. «Репутация человека была подменена характеристиками “треугольников".» [20. С. 382]. Казалось, к началу войны все эти понятия уже были искоренены. Но в Ленинграде с началом блокады они вернулись. Причём там, на краю гибели, в условиях тягчайших физических и моральнонравственных испытаний старые принципы помогали не просто остаться людьми, но и выжить. Мужество сохранить в себе человеческое достоинство, найти силы помочь другому, испытывая ежедневную, ежеминутную пытку голодом, холодом, обстрелами и бомбёжками, отсутствием элементарных бытовых удобств, обрело самый что ни на есть практический смысл. Пережившие блокаду подтверждали: те, кто опускался и терял человеческий облик, обычно умирали в первую очередь.

Параллельные заметки. В блокадные дни петербургский стиль иногда проявлялся даже в таких мелочах, которые, на взгляд постороннего, не имели непосредственного отношения к физическому выживанию…

Осенью 1943 года, когда блокада была лишь прорвана, но ещё не снята, английский писатель и собкор BBC Александр Верт прилетел на пять дней в Ленинград, пришёл во Дворец пионеров и школьников и записал увиденное: «Все мальчики, с коротко стриженными волосами, были одеты в небольшие голубые и серые рубашки и носили красные пионерские галстуки, а большинство девочек (у многих в волосах — большие шёлковые банты) были одеты на удивление аккуратно и опрятно, как будто бы они приготовились к празднованию дня рождения». У сегодняшнего читателя может зародиться подозрение, что весь этот «парад» был устроен специально для высокопоставленного иностранца. Но нет: «В общем, это была группа детей, ухоженных гораздо лучше, чем вы могли бы встретить где-либо в Москве, где одежда — даже у детей — чаще всего была неряшливой и обветшавшей», — резюмирует автор свои впечатления [9. С. 163–164].

Примеров духовно-нравственного подвига жителей блокадного Ленинграда было великое множество. И в каждом проявлялся негласный кодекс петербургского поведения, который помог не только уцелеть тысячам ленинградцев, но и укрепиться этому кодексу в городском сознании. Даже новые жесточайшие репрессии («ленинградское дело»), которые через несколько лет после Победы Сталин обрушил на Ленинград, не смогли поколебать этот стиль ленинградцев.

* * *

Сакраментальное «Понаехали тут!» родилось едва ли не одновременно с самим Петербургом. Даже в мирное время прирост населения обеспечивали приезжие. «С конца XIX века коренные петербуржцы всегда составляли менее трети населения города, — уточняет современный историк Лев Лурье. — Естественный прирост на протяжении 1860-х — 1900-х годов никогда не превышал 28 процентов от общего годового прироста населения» [21. С. 116].

В первой половине ХХ века число коренных жителей, и прежде всего носителей петербургской культуры, дважды — после петроградской, а затем ленинградской блокады — падало до мизерного уровня. В первом случае — до 700 тысяч человек, во втором — до 600 тысяч. Только после Великой Отечественной войны «в город не возвратилось по разным причинам (гибель в блокаде, на фронте, в эвакуации и пр.), по приблизительным оценкам, от 1 до 1,3 млн — 30–40 % довоенного состава жителей» [8. С. 411]. Тем не менее после обеих войн численность населения северной столицы в считаные годы восстанавливалась, а в последующем продолжала неуклонно расти, даже вопреки жёсткому институту прописки, введённому советскими властями, чтобы сдержать наплыв провинциалов, стремившихся в крупнейшие города, где уровень и качество жизни были разительно выше.

Поразительно, но факт: несмотря не только на численное, но и качественное обновление популяции, несмотря на планомерно проводившуюся из центра провинциализацию города, он долго продолжал сохранять свой петербургский характер. В чём причины долголетия этого феномена? Думаю, есть только один ответ на этот вопрос — в той любви, которую, став Ленинградом, вызывал этот город у большинства населения СССР. Все граждане бескрайней советской империи знали: в городе на Неве живут учтивые, вежливые, воспитанные и культурные люди, каких больше нет нигде в Союзе, а потому, добившись права жить в этом городе, старались перенять стандарты поведения его обитателей.

Параллельные заметки. Моя бабушка не один год пилила деда:

— Когда мы уже, наконец, получим квартиру? Ты ведь директор фабрики, тебе должны предоставить отдельное жильё!

А он ей всякий раз отвечал:

— Люди ещё живут в подвальных и полуподвальных помещениях.

Но в 1964-м она его всё-таки допилила, и он отправился к председателю райисполкома. Записался на приём по личным вопросам и высидел в приёмной нескончаемую очередь. Как положено. Председатель очень удивилась, увидев директора фабрики, с которым она регулярно видится на совещаниях.

— Я по поводу улучшения жилищных условий, — слегка запинаясь от смущения, объяснил дед.

— Но вы ведь как директор каждые полгода распределяете на своей фабрике квартиры! — ещё больше удивилась председатель.

— Так я же их распределяю, а не себе беру, — вполне резонно возразил мой дед.

— Понятно, — вздохнула председатель райисполкома, и через неделю наша семья из шести человек переехала из коммуналки на первом этаже в отдельную, 60-метровую, квартиру только что отстроенного дома.

Конечно, дед мог получить жильё не на окраине Невского района, не в панельном доме и большей площади, но таков уж был мой дед. Бессребреник и скромник.

И шурин его был таким же. Примерно в те же годы ему, начальнику спортклуба Дома Советской армии, решили предоставить отдельную квартиру. А он, вернувшись с работы домой, сказал жене:

— Дусенька, я поблагодарил и отказался. У нас на работе есть сотрудник, у него двое детей, и они тоже живут в коммуналке, а комната ещё меньше нашей. Пусть сначала он получит квартиру. Ведь это будет справедливо?

И она согласилась с мужем. А квартиру они получили через пять лет, когда его назначили заместителем председателя спорткомитета Ленинграда, — двухкомнатную конурку на последнем этаже пятиэтажки.

Конечно, в номеклатурной среде — даже того нижнего уровня, к которому принадлежали мой дед Иосиф Бруссер и брат его жены Александр Иссурин, — оба числились белыми воронами. Там личное благополучие и тогда неизменно стояло на первом месте. Но в кругу своих друзей и знакомых они вовсе не были чем-то экстраординарным. По таким же законам жили многие. Было немало случаев, когда люди сдавали приезжему студенту угол, а после того, как он оказывался без денег, потому что «мама заболела и надо ей отсылать стипендию», оставляли его жить «за просто так». Когда с соседским парнем целый год по вечерам после работы занимались бесплатно, чтобы подготовить его к поступлению в вуз, и при этом ещё всякий раз кормили ужином, потому что мальчишка был из бедной семьи… Да что говорить, ведь и меня самого, после того как я, рассорившись с советской властью, остался без средств к существованию, главный редактор и его заместитель взяли обратно в газету, невзирая на то, что их обоих за это могли выгнать с работы.

Все эти люди не считали свои поступки хоть в малейшей степени геройскими. Они жили так каждый день, старательно сохраняя свою совесть и достоинство даже в бытовой повседневности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.