Пётр Первый. Кровь вторая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пётр Первый. Кровь вторая

…и смотрели с восторгом арап,

и татарин, и выкрест:

— Ах, какой он простой!

— Ах, какой замечательно свой!

— До чего ж потрясающе наш!

Одним словом, антихрист.

Николай Голь

Почему северный демиург строил на берегах Невы европейскую столицу, а выросла столица тоталитаризма

Когда в устье Невы ещё возводились первые здания, Пётр уже писал указы, предусматривающие плановую застройку также и Москвы (эти указы в апреле 1728 года отменил Верховный тайный совет, правивший при малолетнем Петре II). Северному демиургу не терпелось распространить градостроительные принципы будущей новой столицы по всему своему царству.

Петербург — концептуальный город, и рождался он как образец всей будущей России. Каков будет этот образец, можно было догадаться уже по тому, что возводилась новая столица преимущественно рабским трудом. Здесь, на берегах Невы, вырастал не просто регулярный город, а прообраз регулярной страны, в которой всё следовало устроить правильно, по науке — рационально, чётко и эффективно. Чтобы всё и вся было на своём месте, работало по раз и навсегда заведённому порядку, подобно тому, как устроены небесная механика или рукотворный механизм. И всё это во имя главного божества — Государства.

«До <Петра>, — писал Василий Ключевский, — в ходячем политическом сознании народа идея государства сливалась с лицом государя… Пётр разделил эти понятия, узаконив присягать раздельно государю и государству. Настойчиво твердя в своих указах о государственном интересе, как о высшей и безусловной норме государственного порядка, он даже ставил государя в подчинённое отношение к государству, как к верховному носителю права и блюстителя общего блага. На свою деятельность он смотрел как на службу государству, отечеству <…> Самые эти выражения государственный интерес, добро общее, польза всенародная едва ли не впервые являются в нашем законодательстве при Петре» [26. Т. 3. С. 72]. Именно при Петре государство начало превращаться в молох. В том же XVIII веке, при Екатерине II, «петровское понятие “пользы отечества" окончательно приняло форму официального, имперского патриотизма, который, как и национальное самосознание, нуждался в истории для воссоздания исторической преемственности, то есть самого права на империю» [25. С. 389]. С тех пор и по настоящее время почти все российские правители провозглашали государственный интерес в качестве главного условия всенародной пользы и блага. По крайней мере на официальном уровне.

Современный историк Евгений Стариков так охарактеризовал политические воззрения первого российского императора: «Идея о том, что вне государства есть ещё какая-то Россия, казалась Петру бредовой. И уж никак не могла прийти в его голову мысль, что государство должно служить России, а не наоборот» [43. С. 302]. То, что так считал первый российский император, а затем и его последователи — это, как говорится, ещё полбеды. Истинная беда в том, что со временем точно так же стало думать и большинство российского народа.

…Точильный камень в токарном станке вращается с помощью приводного ремня. В государственном механизме, по мнению Петра, ту же ведущую роль должны выполнять армия, чиновники и полиция вкупе с политическим сыском. Эти «приводные ремни» полностью определили лицо и дух Петербурга не только в петровские времена, но и в дальнейшем, вплоть до тех пор, когда он перестал быть столицей. А затем тот же характер обрела советская Москва.

Параллельные заметки. Фёдор Достоевский назвал Петербург «умышленным» городом. Это определение часто повторяют, вкладывая в него упрощённый смысл — город, выстроенный по замыслу. А ведь, по Словарю Владимира Даля, таково значение лишь глагола «умыслить», тогда как существительное «умышленье» имело куда более грозный смысл и употреблялось обычно с прилагательными «злое» и «вражье».

* * *

Побывавший на невских берегах в 1839 году французский маркиз Астольф де Кюстин аттестовал Петербург коротко и ёмко: не то «военный лагерь, превращённый в город», не то «штаб-квартира армии» [28. С. 80, 140].

И действительно, с самого основания доминантными здесь всегда являлись постройки, так или иначе связанные с войной или предназначенные для военного ведомства: Петропавловская крепость, Адмиралтейство, Преображенский, Измайловский и прочие полковые соборы, казармы, занимающие по несколько кварталов, манежи для конной выездки, огромный и величественный Главный штаб, военные учебные заведения… И основу городской промышленности изначально составляли, выражаясь современным языком, предприятия ВПК: кораблестроительные верфи (помимо того же Адмиралтейства — Скампавейная, Галерная, Охтинская), Смольный двор, на котором хранилась корабельная смола и вываривался дёготь, Литейный пушечный двор, пороховые заводы (причём не только в районе Ржевки, но и на Петербургской стороне, ведь Большая Зеленина улица своим названием обязана не зеленщикам, а «зелью», как тогда назывался порох), Сестрорецкий оружейный завод и многие другие.

Если сегодня с улиц, набережных и площадей Петербурга мысленно убрать все здания, сооружения, памятники, в какой-либо мере связанные с военным производством, подготовкой военнослужащих, военными победами, управлением войсками и проч., город вмиг потеряет своё прежнее лицо и, больше того, превратится в полупустыню.

Не только здания и сооружения — сам дух, который вдохнул в свою столицу северный демиург, был глубоко милитаризован, и петровские наследники его лишь приумножали. «Русский государственный строй, — писал де Кюстин о Петербурге Николая I, — это строгая военная дисциплина вместо гражданского управления, это перманентное военное положение, ставшее нормальным состоянием государства» [28. С. 75]. Конечно, вооружившись патриотическим усердием, в книге А. де Кюстина «Россия в 1839 году» можно выискать немало предвзятостей, ошибок, непонимания отдельных сторон российского бытия. И многие отечественные критики занимались этим с превеликим удовольствием. Но с принципиальными выводами маркиза, которые он сделал в связи с увиденным в Петербурге, нельзя не согласиться. Эта картина до боли знакома и нам: по сегодняшней жизни — лишь частично, но по советской-то — в полной мере.

Параллельные заметки. Астольф де Кюстин был убеждённым монархистом и в Россию приехал, чтобы на её примере убедиться в благотворности именно этого способа государственного управления. Однако вместе с тем маркиз имел отличное зрение и был трезво мыслящим человеком. Апофеоз самодержавия, с которым он столкнулся в Петербурге и Москве, поразил маркиза настолько, что он написал книгу, которая по сей день может служить катехизисом антимонархиста. Эти записки имели бешеный успех: они были переведены почти на все европейские языки и, по подсчётам современного историка Сергея Мироненко, их общий тираж достиг 200 тысяч (!) экземпляров [32. С. 268].

В иные времена военные составляли до четверти всех жителей северной столицы. Но это вовсе не ослабляло присутствие войск в приграничных районах или на других территориях государства. К концу правления Петра вооружённые силы России насчитывали «210 тысяч регулярных и 110 тысяч вспомогательных солдат (казаков, иноземцев и т. д.), а также 24 тысячи моряков. В отношении к населению… военная машина такого размера почти втрое превышала пропорцию, которая считалась в Европе XVIII в. нормой того, что способна содержать страна, а именно одного солдата на каждую сотню жителей [37. С. 170].

Необычайно высокая концентрация армейских полков в северной столице ни в коей мере не была продиктована необходимостью её защиты от какого-либо врага. Армия являлась многофункциональным институтом: помимо участия в войнах и парадах, в её задачи входили охрана царствующей особы и наиболее важных объектов, поддержание порядка и подавление народных бунтов, выполнение тяжёлых строительных работ (с «лёгкой» руки Петра русский солдат до самых недавних дней оставался дармовой рабочей силой).

Из 36 лет своего правления Пётр I провоевал 28 — с турками, шведами, персами, не говоря постоянной войне с собственным народом. Но для Старого Света той эпохи это не было чем-то необычным. Тем не менее в сравнении с императорами и королями европейских государств, русский царь не отличался особой воинственностью. «Дело в другом. Пётр был убеждён, что армия — наиболее совершенная общественная структура, что она — достойная модель всего общества» [6. С. 203]. Более того — возможно, самая достойная, имеющая «первостепенное значение для благополучия всякой страны» [37. С. 169].

Однако и в этой самой совершенной структуре создаваемого государства Пётр выделил ещё более совершенную, а главное, надёжную — гвардию (Преображенский и Семёновский полки), наделив её исключительными полномочиями. Он поставил гвардию над всей системой управления страной и подчинил себе напрямую.

Это был государственный кулак, во сто крат страшней царской палки. «В 1706 году к фельдмаршалу Шереметеву, главнокомандующему русской армией, направленному для подавления астраханского восстания, приставлен был в качестве личного представителя государя гвардии сержант Михайло Щепотев, — рассказывает историк Яков Гордин. — Щепотев получил по указу Петра очень большие полномочия. “Что он вам будет доносить, извольте чинить", — наказывал царь фельдмаршалу. И не главнокомандующий, а гвардии сержант пользовался полным доверием царя. Гвардии сержанту вручалось право “смотреть, чтоб всё по указу исправлено было, и буде за какими своими прихоти не станут делать или станут, да медленно, — говорить; а буде не послушают, сказать, что о том писать будешь ко мне”» [17. С. 85–86]. И на заседаниях Сената тоже сидел свой гвардеец, который в силу собственного безграмотного разумения внимательно следил, как да о чём говорят господа сенаторы и, если что не так, извещал о сём государя.

Параллельные заметки. Через две сотни лет большевики с той же целью ввели институт комиссаров. Сперва они приглядывали за военспецами (кадровыми офицерами старой Российской армии, пошедшими или насильно угнанными на службу в РККА), потом — и за выпускниками своих же, советских, военных училищ и академий, а в дальнейшем — за директорами предприятий, вузов и НИИ, даже крупных государственных ведомств.

Однако институт комиссаров, ограниченный в своих устремлениях партийными и кагебистскими силами, ни разу на протяжении советской эпохи не сумел обрести всевластия, да и не посягал на такое. А вот гвардия после смерти Петра и до самого конца XVIII века, лишённая сдержек и противовесов в лице упразднённых первым императором каких бы то ни было представительных структур, не раз де-факто оказывалась главной в государстве. Гвардейцы убивали тех царей, которые были им неугодны, и ставили других, по их мнению, более подходящих для роли «помазанника Божия». Делать это им было тем проще, что Пётр к тому же десакрализовал российскую власть — кто ж не видел царя и в работе, как простого плотника, и в пьяных загулах? ««Этот “гвардейский парламент”, сам принимавший решения и сам же их реализовавший, был, пожалуй, единственным в своём роде явлением в европейской политической истории…» — резюмирует Яков Гордин [16. С. 124].

Те, кто не носили военного мундира, носили чиновничий. За время своего правления Пётр увеличил число чиновников вчетверо. В общем-то, сам этот факт вполне закономерен. На исходе XVII века число приказных в Москве составляло около трёх тысяч, что для страны с 12-миллионным населением было явно маловато. Но смысл петровской реформы государственного аппарата состоял не просто в увеличении чиновников и качественном совершенствовании их деятельности. Пётр изменил саму природу государственного управления, превратив чиновничество в новый, невиданный до тех пор в России класс — не просто властную, а всевластную вертикаль.

Введённая в 1722 году Табель о рангах закрепила эту 14-ступенчатую государственную пирамиду и к тому же придала ей явно выраженный военизированный характер, поскольку отныне гражданский чин каждого класса чётко соответствовал чину военному. А поскольку свобода предпринимательства и лиц независимых профессий (врача, юриста, учёного, деятеля искусства) была ограничена до минимума, фактически любая карьера оказалась связанной с государственной, то есть военной или чиновничьей, службой. И неудивительно, что в этих условиях чиновничество мгновенно превратилось в непомерно разрастающуюся структуру. К временам Екатерины II оно увеличилось в три раза, а к концу правления Николая I — ещё в шесть раз; при этом и в одном, и в другом случае население страны вырастало лишь вдвое. Всю эту систему чиновничьего государства коротко и точно охарактеризовал в своём личном дневнике профессор Санкт-Петербургского университета Александр Никитенко: «В России не служить — значит не родиться. Оставить службу — значит умереть» [35. Т. 2. С. 245].

По сути, Пётр осуществил бюрократизацию России. Уже при нём чиновники быстро и навсегда стали самыми ненавидимыми. Кровавое семя, бумажная душа, канцелярская крыса — как только не обзывал чиновников народ! Но эта ненависть очень многим нимало не мешала самим мечтать о государевой службе. Да, принадлежность к этой властной вертикали означала неминуемое пресмыкание перед вышестоящими, однако она же гарантировала возможность повелевать не только нижестоящими, но и всеми, кто не принадлежит к чиновной корпорации. Зачастую даже графы и князья зависели от какого-нибудь чиновника средней руки, ибо он решал, как двинется нужная им бумага из канцелярии на самый верх.

Принято считать, будто в бюрократическом государстве чиновники являются хозяевами страны. Если бы так! Хозяева берегут и приумножают свою собственность, тогда как бюрократия ведёт себя, словно завоеватель, неустанно грабя и разоряя страну и её жителей. Фактически благодаря Петру I Россия получила в лице огромной чиновничьей армии второе монгольское иго. Вот уже триста с лишним лет мы платим постоянно растущую дань нашей ненасытной бюрократии, которая держит в постоянной нищете и Россию, и российский народ.

Коррупция, словно ржавчина, с самого начала разъедала создаваемую Петром государственную систему. Причём мздоимство и казнокрадство процветали даже среди высших сановников. Почти все приближённые царя — и те, кто обладал богатством до него, и те, кто был обязан своим состоянием исключительно царю, — брали огромные взятки и воровали. Правая рука императора, Алексашка Меншиков, вознёсшийся — в прямом смысле слова — из грязи в князи, да к тому же «светлейшие», в считаные годы стал самым богатым человеком не только в России, но и во всей Европе.

Пётр, при виде ужасающих масштабов такого бедствия, создал специальную систему контроля, расправлялся с преступниками немилосердно, не жалел даже иных близких соратников. Однако ничто не помогало. В 1722 году царь вынужден был казнить даже Алексея Нестерова — обер-фискала, назначенного, чтобы бороться с воровством, и в итоге обвинённого в масштабных злоупотреблениях. За малейшее прегрешение канцеляристов по всей стране пороли регулярно и прилюдно — в Петербурге под окнами канцелярий на Троицкой площади и коллегий на Васильевском острове. В 1721-м тело казнённого за воровство губернатора князя Матвея Гагарина несколько месяцев висело напротив того же здания коллегий, дабы всякий, едва глянув в окно, мог хорошенько запомнить, что его ждёт за кражу государственной собственности.

Однако, что бы Пётр ни предпринимал, коррупция продолжала расти, намного обгоняя рост и государства нового типа, и новой столицы.

Парадокс, но преступным путём, не останавливаясь перед возможным жесточайшим наказанием, чиновный люд обкрадывал то, что сам же, по велению царя, и строил! Это противоречие ставило в тупик многих иностранцев. В действительности причина, как это обычно бывает, крылась не в самих коррупционерах, а в системе. Государство всегда было вотчиной царя, а для всех прочих, включая чиновников высшего ранга, оно оставалось чужим.

Когда страна живёт не по законам, защищающим граждан и их собственность, а по понятиям, которые то и дело меняются в зависимости от прихоти верховного правителя, — у каждого, от крепостного крестьянина до высшего сановника, укореняется подсознательное ощущение скоротечности всего происходящего, неверие в своё будущее и стремление жить только нынешним днём. Отсюда, в частности, неуёмная, ничем не сдерживаемая жажда обогащения: действуй сейчас — завтра или царь, или тот, кто сильней тебя, отберет, всё, что у тебя есть, а не то и саму твою жизнь. В этих условиях понятия порядочности, чести и достоинства, совести, морали, нравственности — всё это превращается в химеры, вызывающие у большинства пренебрежительную ухмылку.

Параллельные заметки. Пётр считал, что на самом деле порок скрыт не в созданной им системе, а в человеческой природе. Над наивностью царя, его непониманием взаимоотношений человеческой психологии и социального устройства можно было бы посмеяться. Но вот аналогичный исторический факт, имевший место спустя двести лет: Ленин, столкнувшись с теми же проблемами при строительстве своей, ещё более жёсткой государственной системы, самым серьёзным образом упрямо пытался развивать РАБКРИН — Рабоче-крестьянскую инспекцию, которая, как он свято верил, должна навести порядок в советском царстве.

* * *

С коррупцией, а также с любыми другими преступлениями против государства и своей собственной персоны, которая это государство олицетворяла, Пётр боролся, выстраивая мощную, прежде невиданную на Руси репрессивную машину. В неё, в частности, входили Преображенский приказ (1690-е — 1729) и Тайная канцелярия (1718–1726), институты фискалов и прокуроров, Рекетмейстерская контора, куда стекались доносы с жалобами на чиновников, ну и, конечно, полиция, про которую царь сказал, что она «есть душа гражданства и всех добрых порядков». Одной из первых, если не самой первой, назвала режим Петра «полицейским государством» Екатерина II. Правда, вовсе не в том смысле, который этому выражению придаётся в наши дни. Начиная с XVIII века и вплоть до начала ХХ-го оно означало «государство, в котором правитель заботится о благосостоянии подданных и стремится создать его путём активного вмешательства в их повседневную жизнь» [25. С. 352].

Репрессивные службы как в петровской столице, так и по всей стране не сидели без дела. Царь-реформатор написал около 400 указов уголовно-правого характера, и за нарушение всех таких указов грозили жесточайшие наказания, вплоть до высшей меры. Так, из 209 артикулов Артикула воинского 101 предусматривал смертную казнь. Значительно расширилось и количество преступлений, которые Пётр причислил к государственным. «Врагами царя и Отечества» могли оказаться все, кто задумал, а тем более приступил к осуществлению таких злодеяний, как посягательство на жизнь и здоровье государя, измена, бунт, «скоп» (преступное объединение) и заговор, самозванство, произнесение «непристойных слов» (то есть «вредительных», «неистовых», «неприличных», «непотребных» — самый распространённый вид государственных преступлений), рассуждения о происхождении российских монархов, об их земном облике и личной жизни, о происхождении династии… И объяснения типа, мол, не ведал я про такой-то указ, не принимались. В 1713 году Пётр провозгласил: «Сказать во всём государстве дабы неведением никто не отговаривался, что все преступники и повредители интересов государственных. таких без всякие пощады казнить смертию…» [8. С. 4, 6].

И «повредители интересов государственных» стали появляться буквально на каждом шагу, потому что на практике аресту и наказанию подлежали далеко не только те, кто в «непотребных» выражениях высказался о царе и его царстве. Всякий, кто позволил себе рассуждать о членах царской фамилии, распускал о них какие-либо сплетни, слухи, пусть даже самые безвредные, подлежал аресту и жесточайшему наказанию. Достаточно было в чьём-либо присутствии рассказать общеизвестные факты о монарших особах или просто сболтнуть, как видел государя, выходящим из чьего-то дома в подпитии, — а в таком состоянии Пётр бывал не так уж редко, — и можно было без промедления очутиться в застенках Тайной канцелярии.

В юной регулярной столице репрессивный механизм работал наиболее слаженно и чётко. Доносы («изветы») сыпались, как из рога изобилия. Чаще — устные, сопровождавшиеся криком «Слово и дело!» (то есть «Я обвиняю вас в оскорблении государя словом и делом!»), но немало было и письменных. Власть изо всех сил поощряла фискальничание и создала такую систему, при которой доносчиком обязан был становиться каждый. Недоносительство каралось наравне с государственным преступлением, а доносительство, наоборот, оплачивалось — в иных случаях несколькими рублями, но, если дело считалось серьёзным, сумма могла вырасти и до нескольких сотен, что по тем временам, в особенности для бедняка, было целым состоянием. В 1711 году царь создал специальный институт штатных фискалов-доносчиков во главе с обер-фискалом. «Фискалы сидели во всех центральных и местных учреждениях, в том числе и церковных. Им предписывалось “над всеми делами тайно надсматривать и проведывать", а затем доносить о преступлениях. За верный донос фискал получал награду: половину конфискованного имущества преступника. Ложный донос в укор фискалу не ставился, “ибо невозможно о всём оному окуратно ведать" Большее, что ему грозило в этом случае, — “штраф лехкой”, чтобы впредь, “лучше осмотряся”, доносил» [8. С. 72–73].

В обязательные фискалы попали даже священники. В 1716 м Пётр издал указ: «…всякаго чина мужеска и женска пола людям объявить, чтоб они у отцов своих духовных исповедывались повсягодно. А ежели кто в год не исповедуется., на тех людей класть штрафы, против дохода с него втрое, а потом им ту исповедь исполнить же» [4. С. 340]. Государственное значение исповеди объяснялась просто: царь велел отменить её тайну. По указу Синода от 1722 года, «если кто при исповеди объявит духовному отцу своему некое несделанное, но ещё к делу намеренное от него воровство, наипаче же измену, или бунт на государя, или на государство, или злое умышление на честь, или здравие государево, и на фамилию его величества…, то должен духовник… донести вскоре о нём, где надлежит.», а «ежели кто из священников сего не исполнит. тот без всякого милосердия, яко противник и таковым злодеям согласник паче же государственных вредов прикрыватель, по лишении сана и имения, лишён будет и живота» [4. С. 341].

Так свирепый демиург, разрушив одну из основ христианского образа жизни — таинство исповеди, низвёл священников до чиновников и тем самым ещё раз подтвердил, что истинно святым в его петербургской России является исключительно государство. Прихожанин же ощутил себя ещё более незащищённым: отныне он не мог довериться даже Господу.

Параллельные заметки. Пётр I превратил Россию в страну доносительства. Сталин возродил эту петровскую систему на новом, более высоком уровне, соответствующем тоталитарному государству ХХ века. В результате сегодня российский народ в своём подавляющем большинстве презирает всякое доносительство, а самих доносителей обзывает стукачами и люто ненавидит.

Между тем почти в большинстве западноевропейских стран и в США тотальное информирование властей о малейших нарушениях порядка и законности, наоборот, считается гражданским поступком. Там фискальничание — важнейший элемент образа жизни. Кинул с балкона окурок на тротуар, выгулял собачку в неположенном месте, затеял в квартире шумную ссору с женой — будь спокоен, через минуту на тебя сообщат, а ещё через две подкатит полиция, и с тобой разберутся. За любое нарушение общественного порядка почти наверняка выпишут солидный штраф, и, если ограничатся предупреждением, благодари и клянись, что больше такое не повторится до конца дней твоих. А уж за нарушение закона — получишь по полной: если тебя не узрела ни одна из великого множества телекамер, развешенных повсюду, кроме туалетных кабинок, — обязательно заметят прохожий, проезжий или старушка, день-деньской торчащая у окна.

Всё дело в том, что мы до сих пор вынужденно видим во власти врага, тогда как в «стукаческих» демократиях в ней видят надёжного помощника, который должен денно и нощно способствовать тому, чтобы закон был по-настоящему действенным, а наказание за его нарушение — неотвратимым.

В указе 1715 года Пётр, недовольный широко распространившимися анонимками, призывал приходить с изветами открыто и смело. Но народ всё равно боялся, потому что в петровских застенках, в отличие от сталинских, доносы проверялись самым тщательным образом, и «царицей доказательств» служило признание ответчиков, а заодно доносчиков и свидетелей, полученное в ходе пыток. Пытки были чудовищно тяжелы: те, кто их прошёл, нередко оставались инвалидами, некоторые умирали.

В допросах участвовали не только профессиональные «пыточных дел мастера», но и некоторые крупные петровские сановники, включая иных священнослужителей. Так, Феофан Прокопович, один из иерархов церкви, по утверждению Евгения Анисимова, «был настоящим русским Торквемадой. Инструкции, составленные им для ведения допросов, являются образцом полицейского таланта: “Пришед к <подсудимому>, тотчас нимало немедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на всё лицо его, не явится ли на нём каковое изменение, и для того поставить его лицом к окошкам… Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать"» [8. С. 175].

Охотно, если не с любовью, участвовал в допросах и сам государь. Он любил наблюдать, как пытают, в том числе сына, царевича Алексея; «случай, кажется, уникальный в мировой истории», — отметил Натан Эйдельман [47. С. 23]. Мало того, Пётр «приглашал своих гостей посмотреть на мучения, которым подвергали приближённых женщин царевен Софьи и Марфы. Царь лично допрашивал этих своих сестёр. Занятия в застенке принесли Петру дурную славу. То, что царь “немилосердно людей бьёт своими руками”, воспринималось в народе как свидетельство его “неподлинности" Слухи о кровожадности Петра родились после 1698 года, когда царь и его приближённые участвовали в пытках и кровавых казнях стрельцов, а потом пировали с безудержным весельем на безобразных попойках. Всё это напоминало времена опричного террора Ивана Грозного» [8. С. 42]. «Пётр вообще был сердит на многих бояр, у которых при исполнении казни тряслись руки. Сам царь бестрепетно обезглавил в Преображенском пятерых стрельцов, а Меншиков хвастался, что казнил двадцать человек» [8. С. 253].

Параллельные заметки. Конечно, в то время и в Европе дознание с применением пыток считалось обычным делом. Лишь в Англии и Швеции их отменили ещё в XVI веке, но только не в процессах ведьм. А, к примеру, в Пруссии пытки запретили в 1754 году, в Австрии — в 1787-м, во Франции — в 1789-м… Но там короли всё же не были завсегдатаями застенков, не приглашали гостей на пыточные допросы, словно на спектакль, не убивали осуждённых лично и не закатывали пьяных праздников после лютых расправ…

Казни случались часто. Причём, как правило, всегда публичные, для острастки остальным. Обычно наказывали батогами, плетьми, вырыванием ноздрей, отрезанием ушей или носа, чтобы потом отправить осуждённого в каторжные работы. И как правило — в Петербург. Там даровая рабочая сила требовалась постоянно и в избытке. Так Пётр впервые в истории России сделал каторгу наиболее массовым видом наказания и поставил её на службу государству.

В стране установился режим страха. Но нигде этот государственный страх не был так силён, как в Петербурге. Мало того, что всякий житель новой столицы, от безвестного обывателя до высшего чиновника, ежечасно боялся, как бы по очередной царёвой блажи у него не отняли имущество, не заставили перебираться на новое место жительства, а то за какое-нибудь неосторожное слово не потянули в пыточную. Вдобавок на окраинах стояли заставы — ни въехать, ни выехать из столицы незамеченным или без надлежащих документов было невозможно. С наступлением ночи запрещалось всякое хождение даже внутри города — наступал, как сказали бы сейчас, комендантский час. Караулы и посты были расставлены часто и хватали всякого нарушителя. Житель регулярного города должен был ночью спать, чтобы набраться сил для работы днём, а днём работать, мечтая о коротком ночном отдыхе.

По сути, новая столица смахивала на зону, но сам Пётр, напомню, любил называть свой город «парадизом» — раем земным.

* * *

Пожалуй, наиболее наглядно смысл реформаторской политики Петра I раскрывается на примере преобразований в экономике.

По мнению современного историка российского предпринимательства Светланы Никитиной, «накопление капитала и создание промышленности Пётр I считал не основным, а вспомогательным направлением реформ» [36. С. 82]. И то и другое подчинялось главной триаде — расширению границ государства, возведению северной столицы и выстраиванию административно-управленческой вертикали. Поэтому, вопреки расхожему мнению, финансовые и промышленные новации первой четверти XVIII века трудно назвать реформами. Ни налоговая, ни бюджетная системы не были подвергнуты изменениям. Задача была только одна — фискальная, и заключалась она в том, чтобы выкачать из страны максимум денег, сырья и материалов. На развитие армии уходил 41 процент всех бюджетных доходов, а 37,6 процента тратилось на резкое наращивание чиновничьего аппарата [36. С. 85]. Американский историк Ричард Пайпс приводит ещё более впечатляющие данные: военные экспедиции Петра «…постоянно поглощали 80–85 % дохода России, а однажды (в 1705 г.) обошлись в 96 %» [37. С. 170]. Но постоянно была ещё одна бездонная статья расходов: «…из ста рублей, собранных с обывательских дворов… тридцать шли в казну, остальное чиновники разбирали» [20. С. 185], то есть, попросту говоря, разворовывали.

В какие суммы обходился Петербург, неизвестно даже приблизительно. Большая часть расходов не документировалась, многое перестраивалось и «поправлялось» по несколько раз, значительная часть работ выполнялась бесплатно — рабами или просто по царёву указу в качестве повинности. Ясно одно: эту крупнейшую в мире стройку того времени не осилила бы ни одна другая страна, даже если военные расходы были бы урезаны до самых мизерных размеров. Подобный мегапроект мог быть осуществлён только так — внеэкономическими методами.

Развитие свободной промышленности и торговли могло принести много средств, но для этого надо было изменить весь социально-политический уклад государства, на что Пётр пойти никак не мог. Поэтому если экономические преобразования и можно назвать реформами, то лишь со знаком «минус».

На самые прибыльные виды торговли государство установило свою монополию: с 1705 года это было сделано в отношении продажи соли и табака, в 1707-м — дёгтя, рыбьего жира, мела, ворвани, сала, смолы, в 1709-м — щетины, в 1711-м — икры, нефти, льна, моржовой кости, поташа, рыбы, корабельного и пильного леса, досок, юфти.

Свобода рынка и рыночных отношений активно урезалась и другими методами. Насильственно объединяя частные капиталы в крупные «кумпанства», царь жёстко контролировал их деятельность с помощью новых бюрократических институтов. Почти всё, что производилось, в обязательном порядке шло на нужды государства, которое выступало не только основным заказчиком всей продукции, но и предоставляло поставщикам всевозможные льготы в виде беспроцентных ссуд или земель и лесов, передаваемых бесплатно или на крайне выгодных условиях. Вполне понятно, что такими преференциями пользовались исключительно «свои» и те, кто дал хорошую взятку.

Рынок рабочей силы тоже отсутствовал: если до начала 1720-х годов предприниматели ещё использовали труд беглых крестьян, бродяг, сирот, солдатских детей, то в 1721 году вышло разрешение покупать и приписывать к заводам крепостных, которые пополнили ряды зэков-каторжников, а также военнопленных и русских солдат, матросов — бесплатной рабсилы на государственных предприятиях и стройках. В то же время почти вся продукция, повторюсь, поступала для нужд государства, а не в рыночный оборот, и по этой причине товарный рынок тоже оставался в эмбриональном состоянии. Деловые люди, напрямую зависевшие от власти, прекрасно понимали, что всё, в одночасье ими обретённое, так же в одночасье может быть и отобрано, а потому не стремились к созданию рынка капиталов, к развитию производства и приумножению видов бизнеса.

Параллельные заметки. Впрочем, традиция, как мы теперь сказали бы, сращивания бизнеса и власти была заложена ещё во времена Московской Руси, задолго до начала XVIII века, и Пётр оказался лишь достойным учеником своих предшественников. И не менее достойным наставником для своих последователей, которых и теперь, в XXI веке, предостаточно.

Причина этой многовековой любви авторитарной российской власти к столь пагубной экономической модели объясняется просто: таким образом удаётся убить сразу трёх зайцев — во-первых, держать на коротком поводке бизнес, чтоб даже думать не смел о своей независимости, во-вторых, иметь компромат на чиновников, чтоб те всегда боялись и слушались беспрекословно, а в-третьих, обладать неиссякаемым источником личного обогащения.

При таком огосударствлении экономики мечта Петра построить новую столицу, чтобы торговать с Западом, выглядела утопичной. Кроме даров природы, торговать России, по сути, было нечем. Даже спустя сто лет после смерти первого императора Александр Пушкин с иронией писал о том, как «Лондон щепетильный» свой товар «…по Балтическим волнам / За лес и сало возит к нам». Да и сегодня положение не многим лучше.

В результате при Петре в России начали процветать не только монополизм, массовые хищения, но и ужасающий хозяйственный беспорядок. Вот всего несколько наиболее вопиющих фактов, которые свидетельствуют о том, какую экономику навязали России петровские «реформы». В Ревеле при строительстве порта извели леса Лифляндии и Эстляндии, а потом стройку бросили, так и не окончив. То же самое произошло в Азове и Таганроге; при этом в одном только Таганроге погибли свыше 30 тысяч рабочих. Аналогичным образом возводилась и новая дорога между обеими столицами: всё бросили уже на 120-й версте. Только что построенный Азовский флот был оставлен прямо на верфях: часть кораблей сгнила, часть была отдана туркам. После смерти Петра в армии насчитывалось 16 тысяч орудий, примерно по одному на каждые десять солдат и командиров, включая пехотинцев, кавалеристов и штабных. Даже сугубо гражданский человек поймёт: орудия делались без всякого учёта реальных нужд и понадобились в таком несметном количестве только потому, что кто-то на этом хорошо нагрел руки.

В конце XIX века «крупнейший историк русского флота Феодосий Веселаго… опубликовал итоги своего подсчёта числа кораблей, сооружённых при Петре. Всего — 895, из них построенных в Петербурге —541. В их числе 52 крупных корабля и 489 малых (галеры, бригантины и проч.)» [9. С. 28]. А вот свидетельство очевидца, путешественника Обри де ла Мотрэ: в 1726 году, уже при Екатерине I, он увидел корабли, сделанные при Петре: все они «были по большей части лишены мачт и в скверном состоянии. <…> у многих из этих кораблей сгнили днища, даже у некоторых, не выходивших ещё в море» [33. С. 233–234]. И это флот, любимое — наряду с Петербургом — детище Петра, которому он уделял столько внимания!

Уже при Анне Иоанновне, в июне 1737 года, в Петербурге был «спущен на воду 100-пушечный линейный корабль “Императрица Анна" — крупнейший за всю историю парусного российского флота. Сама императрица присутствовала на спуске корабля, носящего её имя. Празднование прошло на высоком уровне: палубу устлали персидскими коврами, был сооружён шатёр, натянуты тенты из “индеанской покрышки”, расставлены столы для дам и кавалеров; во время обеда “италианские виртуозы” пели кантаты, а расположенные в нижней части корабля трубачи и литаврщики услаждали обедающих музыкой. После празднества самый мощный корабль российского флота проследовал по Неве к Летнему дворцу императрицы, где и встал на вечный прикол. Зачем строили? Для кого строили? Загадка. Ни в какие морские походы он никогда не ходил» [24. С. 97–98].

Какая уж тут загадка… Такова вневременная экономическая матрица государства Российского: помпезность дороже денег, главное — не качество, а количество, люби большие проекты, ибо они могут восхитить народ, испугать иностранцев и с них можно больше украсть.

* * *

От реформаторства Петра страдало, прежде всего, крестьянство: «тяготы налогообложения возросли втрое, поземельный налог был заменён подушным, <что>… фактически уничтожило частное владение крестьян, стимулировав уравнительное землепользование и окончательно превратив крестьянскую общину в передельную» [43. С. 308]. «О мере страданий народа, — писал Александр Брикнер, — можно судить по следующему письму самого “прибыльщика” Курбатова к Петру в 1709 г.: “От правежей превеликой обходится всенародный вопль, а паче в поселянах, яко не точию последняго скота, но иние беднейшие и домишков своих лишаются. И ежели Вашим призрением ныне вскоре отсрочкою помилованы не будут, то в сих последних сего года месяцах премногое примут разорение и, Бог весть, будут ли впредь инии даней Ваших тяглецы… а впредь, по благом окончании войны сея, могут помалу и во всём исправиться"» [11. С. 605].

В результате столь мудрого государственного управления народ, опасаясь наказаний за неуплату налогов, старался скрыться, куда только можно. Одни прятались в лесах, другие — на свободном Дону, третьи — за границей. По свидетельству немецкого офицера на шведской службе, географа и писателя Филиппа фон Штраленберга, за годы петровского правления в Польшу, Литву, Турцию и Татарию бежали до 100 тысяч русских крестьян [11. С. 606]. Уже не раз цитируемый Евгений Анисимов утверждает, что только в Польшу «бежали сотни тысяч людей», из-за чего на границе с этой страной «приходилось размещать целые полки, устанавливать густую цепь застав» [8. С. 119].

Прямое следствие петровской политики — депопуляция России. «В начале ХХ века были опубликованы исследования П.Н. Милюкова о населении и государственном хозяйстве при Петре Великом. По данным петровских переписей и ревизий, автор пришёл к довольно страшным выводам: податное население к 1710 году уменьшилось на 20 %, то есть на одну пятую. По некоторым же губерниям убыль дворов представлялась катастрофической (Архангелогородская и Санкт-Петербургская — 40 %, Смоленская — 46 %, Московская — 24 %)» [48. С. 62–63].

Итог петровского «реформаторства» сразу после его смерти подвели его ближайшие соратники Меншиков, Остерман и Макаров. 18 ноября 1726 года в коллективной записке Екатерине I они отмечали: «При рассуждении о нынешнем состоянии государства показывается, что едва не все те дела, как духовные, так и светские, в худом порядке находятся и скорейшего поправления требуют. <…> <Не только крестьянство> в крайнее и всеконечное разорение приходит, но и прочие дела, яко коммерция, юстиция и монетные дворы, весьма в разорённом состоянии обретаются» [5. С. 111]. Фактически в середине 1720-х годов Россия оказалась на грани банкротства.

Параллельные заметки. Многие авторы считают, что со времён Ивана Грозного Россия шла по «догоняющему пути развития». Но можно ли в действительности охарактеризовать российскую экономику последних пяти столетий как догоняющую? Страна, в которой государство — всё, а личность — ничто, частная собственность может быть отобрана в любой момент, суд повинуется не законам, а властям и подавляющее большинство жителей поставлено в рабское состояние, — такая страна просто не способна экономически догнать никого, кроме таких же сообществ, как она сама.

И всё-таки Пётр добился значительного экономического рывка. И новые отрасли промышленности появились, и новые «кумпанства». Это неоспоримо. Как, впрочем, и то, что в этом скачке уже было заложено новое отставание страны от развитых держав. «Индустриализация по-петровски», несмотря на неимоверные усилия всей нации, способна была обеспечить лишь очередной рывок, но не могла стать базой для дальнейшего развития страны. Точно так же как «индустриализация по-сталински». Такие рывки не создают источников последующего прогресса — свободного рынка труда, капитала и товаров, стимулов личной инициативы.

* * *

Василий Ключевский говорил: «Петра часто изображали слепым беззаветным западником, который любил всё западное не потому, что оно было лучше русского, а потому, что оно было непохоже на русское, который хотел не сблизить, а ассимилировать Россию с Западной Европой» [26. Т. 3. С. 75]. Реальным подтверждением западничества Петра служили его дружеские отношения с сотнями иностранцев, многие ярко выраженные черты европейского образа личной жизни, преклонение перед всеми теми зарубежными вещами, порядками и обычаями, которые царь усиленно пересаживал на русскую почву. Да что там — сам Петербург наглядно свидетельствовал о западнических пристрастиях государя, мечтавшего, чтобы его новая столица была одновременно похожей и на Амстердам, и на Венецию, и на Париж (Петергофу надлежало затмить своим великолепием Версаль)…

Но можно ли Петра и вправду назвать западником?

Пётр I много раз бывал в европейских государствах: дважды — в 1697–1698 и в 1716–1717 годах, а также в 1701, 1705, 1706, 1707, 1708, 1709, 1711, 1712 годах [3. С. 25]. Однако вся деятельность царя, в том числе и проводимые им преобразования, свидетельствуют: он хотел, переодев Россию в европейское платье, лишь наложить на её лицо «европский» макияж. При этом основу российской государственной традиции он не собирался не только менять, но даже трогать. Поэтому заимствовались — точней, копировались — лишь внешние признаки европеизма и полностью были проигнорированы его основные принципы: верховенство закона, неприятие рабства, уважение к человеческой личности и незыблемость частной собственности.

Однажды побывав на заседании английского парламента, Пётр сразу решил, что России это ни к чему. Больше того, он уничтожил в России даже те скромные элементы народного управления, которые имелись до него. Отказавшись от английского парламентаризма, который ограничивал королевскую власть, Пётр отвернулся и от британской экономической модели, несмотря на то, что «связь событий 1688–1689 годов — стабилизация политического режима, ускорение демократии налогоплательщиков, упорядочение прав собственности, гарантии прав личности — с экономическим ростом, подъёмом финансового и военного могущества Англии была для западноевропейских современников очевидным фактом» [14. С. 250].

Да и та Европа, которую Пётр старался перевести на русскую почву, требовалась ему лишь временно. Он совершенно не собирался интегрировать Россию в европейское цивилизационное пространство. «Нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней можем повернуться задом», — это откровение Петра было хорошо известно его сподвижникам и по сей день часто цитируется историками. Реже упоминается, зачем России предстояло отворачиваться от Запада. Надо понимать, для того, чтобы, переняв всё необходимое для укрепления власти, сохранить суть российского политического устройства. И уж совсем редко говорится, к чему это привело: внешне Россия и вправду кое в чём стала напоминать Европу, но внутренне она по-прежнему была отсечена от европейской цивилизации. Потому что петровское «западничество» было не целью, а всего лишь средством.

Вновь процитирую Василия Ключевского, который кратко и точно объяснил саму методику петровской модернизации: «Таково было общее отношение Петра к государственному и общественному порядку старой Руси… не трогая в нём старых основ и не внося новых, он либо довершал начавшийся в нём процесс, либо переиначивал сложившееся в нём сочетание составных частей, то разделяя слитые элементы, то соединяя раздельные; тем и другим приёмом создавалось новое положение с целью вызвать усиленную работу общественных сил и правительственных учреждений в пользу государства» [26. Т. 3. С. 74]. По сути, Россия Петра I была так же далека от Европы, как и он сам — от европейца.

Параллельные заметки. Пренебрежение основами европеизма, допущенное Петром во время первой поездки за границу вместе с «Великим посольством», можно было бы извинить его молодостью и неопытностью. Однако он точно так же повёл себя и почти двадцать лет спустя, будучи уже зрелым государственным деятелем.

Обдумывая введение в своём царстве коллегий-министерств, Пётр отправил в Швецию, с которой Россия ещё находилась в состоянии войны, тайного посланника — некоего Генриха Фика, голштинца, находившегося на русской службе. В декабре 1716 года генерал Адам Вейде докладывал царю о возвращении разведчика:

Фик «возвратился из Стокгольма счастливо, но с собою всё, что коллегиям надобно, всякие порядки вывез; то и иные многие годнейшие вещи о зело полезных порядках с собою же присовокупил. Точию то учинено, сказывает, с великим страхом и не знал, как лучше сделать: брал того ради свою жену с собою и те письма вшивал ей под юбки, а иные роздал для сохранения шкиперам» [17. С. 137]. Привезённые бумаги содержали нужные царю документы, объясняющие устройство коллегий, а кроме того, чего царь совершенно не просил, но без чего, как был убеждён Фик, не сможет обойтись его новая Отчизна, — инструкции, уставы, указы, в которых раскрывался «механизм функционирования конституционных институтов». Однако к документам, привезённым, так сказать, сверх плана, Пётр не проявил ни малейшего интереса.

Осознание пагубности петровских реформ для России возникло ещё при жизни северного демиурга и углублялось в последующие эпохи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.