Вызревание официальной программы деполонизации в первые годы александровского правления[416]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вызревание официальной программы деполонизации в первые годы александровского правления[416]

К середине 1850-х годов в националистически чувствительной части российского общества уже сложилось достаточно определенное представление о западных губерниях не просто как древнем достоянии России (в смысле, так сказать, «вотчины», исторического наследия династии и трона), но и как земли, населенной преимущественно соотечественниками, составной части территории нации, или, используя популярные тогда биологические метафоры, одного из органов единого национального тела, связанного с остальными плотью и кровью. С большим энтузиазмом это воззрение отстаивали, например, славянофилы. Имперская же власть при Николае I не всегда старалась акцентировать «единоверность» и «единоплеменность» крестьянского населения западных губерний. Показательно, что по инерции, восходящей к временам разделов Речи Посполитой, западные губернии в обиходной речи нередко именовали «возвращенными от Польши», «так называемыми польскими»[417]. В устах российских правителей это, конечно, не означало признания прав поляков на Юго-Западный и Северо-Западный края? (хотя поляки легко могли истолковать данное словоупотребление именно в таком духе). Скорее это было свидетельством относительного равнодушия к национальным аспектам развития этой периферии.

Всплеск интереса Николая к делам Западного края пришелся на последние недели его жизни. Поводом к тому, по всей очевидности, послужило бьющее тревогу и спекулирующее на вызванных Крымской войной страхах «секретное и конфиденциальное» письмо митрополита Литовского Иосифа Семашко обер-прокурору Синода Н.А. Протасову от 10 января 1855 года. Семашко (который, судя по всему, воспринял заключение в 1847 году конкордата с Ватиканом как знак недоверия к бывшим униатам и принижение его собственной славы «воссоединителя») раскрывал властям глаза на самоочевидное для него существование в северо-западных губерниях целой «латино-польской партии». Он приводил неутешительные данные о численности католиков (этнической категоризации, если не считать удвоенную характеристику всей «партии», он избегал) в разных звеньях и на разных уровнях чиновничьего аппарата. Так, из 25 губернских и уездных почтмейстеров в Виленской и Гродненской губерниях лишь шестеро были православными, почти все остальные – католиками. Последние безраздельно преобладали и среди «старших чиновников» губернских палат государственных имуществ. Хуже того, католики составляли абсолютное большинство и среди 22 чиновников канцелярии самого генерал-губернатора. Приводились аналогичные сведения по губернским правлениям, казенным палатам, судебным учреждениям. По подсчету митрополита, из всего состава «старших чиновников» по Виленской и Гродненской губерниям на 140 православных приходилось 723 иноверца, из которых 9/10 исповедовали католицизм. Семашко был вполне готов доказывать недопустимость такого положения вещей в националистическом духе, представляя Западный край в целом и упомянутые губернии в частности «исконно русской» землей («Мне случилось слышать, будто поддерживающие латино-польскую партию указывают на Финляндию и Остзейские губернии. И смешно, и больно!» – «смешно и больно» потому, что никакого сравнения с этими «нерусскими» окраинами быть, по его мнению, не должно). Но он предпочел бить наверняка – так, чтобы пробудить наихудшие опасения императора: «Теперь дело не о Православии, не о народности Западных губерний, но о настоящем политическом положении Государства… В случае движения на Россию всего Запада не приготовлено ли в здешней стране для врагов самое благоприятное управление»[418].

Пущенная Семашко стрела попала в цель. 2 февраля 1855 года император отдал повеление, сообщенное министру внутренних дел Д.Г. Бибикову председателем Государственного совета кн. А.И. Чернышевым. В историографии это повеление обоснованно рассматривается в одном контексте с предыдущими мерами Николая, направленными на «перевоспитание» поляков (или тех, кого власть считала «поляками») государственной службой во внутренней России. Еще в 1837 году положением Комитета министров предписывалось, чтобы все «уроженцы западных губерний» католического вероисповедания, получившие образование в гимназии или университете за казенный счет, первые пять лет своей служебной карьеры проводили в великорусских губерниях. Изданный в том же году указ дополнял эту норму: никто из «уроженцев западных губерний» католической веры не мог поступить на службу в министерства и главные управления, не прослужив до этого пяти лет в Великороссии. В 1852 году, фактически в нарушение Жалованной грамоты дворянству, издается серия нормативных актов, делающих обязательным для достигших 18-летнего возраста детей «неправославных помещиков» западных губерний (за исключением Витебской и Могилевской) зачисление в армию[419]. Повеление 2 февраля 1855 года ужесточало эту линию: теперь никто из неправославных уроженцев западных губерний не мог быть определен на службу в этом крае, если прежде того не прослужил целых десять лет в Великороссии или в войсках в офицерских чинах, «да и тогда тех только переводить, которые оказались совершенно благонадежными».

Главный же пункт императорского распоряжения, подлежащий, по идее, скорейшему исполнению, касался тех самых уже состоящих на службе в Западном крае католиков, которые так беспокоили митрополита Литовского. Согласно ему, генерал-губернаторы западных губерний (виленский, киевский, витебский) должны были озаботиться тем, чтобы «все должности» по земской и городской полиции и по ведомству государственных имуществ «были непременно замещены чиновниками из русских; если же таковых не будет, то лицами, им вполне известными и за благонадежность коих они должны отвечать». Речь, как видим, шла о чиновниках, которые по роду своей службы находились в частых разъездах по городам и весям и соприкасались с множеством людей из непривилегированных сословий. После этой первой волны замен местному начальству надлежало приступить к замещению и прочих должностей «русскими» и к «переводу туземцев в великороссийские губернии»[420].

И в содержании, и в риторике николаевского повеления кроется глубокое противоречие. Столь спешно поставленная задача замещения нескольких сотен чиновников-католиков была косвенным признанием того, что предпринимавшиеся в течение четверти века после восстания 1830–1831 годов попытки «перевоспитания» поляков службой, включая предшествующие указы касательно регламентации места и срока службы, не привели к успеху. За все эти годы в западных губерниях так и не появилось хотя бы тонкого слоя чиновников – «местных уроженцев», на кого, с точки зрения верховной власти, можно было бы безбоязненно положиться в военную, да и, пожалуй, в мирную пору. Между тем никакого нового способа внушения полякам чувств лояльности и преданности престолу, кроме еще более продолжительной обязательной службы в Великороссии, у Николая не отыскивалось. Наконец, показательно, что, несмотря на ужесточение ограничений в отношении тех, кого в частном порядке Николай называл, конечно, «поляками», не стесняясь и в выборе ругательных эпитетов, и несмотря на требование их замены именно русскими, в официальной риторике сохраняются этнически нейтральные категории «уроженцы местных губерний» и «туземцы».

Хотя это распоряжение имело высочайшую санкцию, генерал-губернаторы восприняли его как исходящее непосредственно от министра внутренних дел и позволили себе высказать на этот счет собственные мнения. Веские соображения о необходимости скорректировать предписанную меру изложил генерал-губернатор Виленской, Ковенской, Гродненской и Минской губерний И.Г. Бибиков, родной брат министра внутренних дел. К 1855 году Бибиков, совмещавший с генерал-губернаторской и должность попечителя Виленского учебного округа, зарекомендовал себя бюрократом, сравнительно толерантным к местной польскоязычной элите. Так, в 1852 году он воспротивился инициированному Министерством народного просвещения проекту отделения литовцев от поляков в средних учебных заведениях Ковенской губернии, сославшись на то, что враждебность литовцев – и шляхты, и крестьян – к российской власти вовсе не перенята у поляков, а порождается в их собственной среде. В 1854–1855 годах Бибиков подчеркнуто не усердствовал в применении на практике утвержденных в 1853 году правил т. н. инвентаризации помещичьих имений[421], невыгодных для помещиков и аналогичных той инвентарной реформе, которую его брат Дмитрий в бытность киевским генерал-губернатором весьма жестко проводил в Юго-Западном крае в конце 1840-х годов[422]. Митрополит Иосиф Семашко еще в 1851 году в письме обер-прокурору Синода Н.А. Протасову припечатал Бибикова как «отдавшегося» «польской партии»[423], что, разумеется, было сильным преувеличением.

19 февраля 1855 года (день спустя после смерти Николая I, известие о которой, впрочем, в Вильну тогда еще не пришло) Илья Бибиков направил своему брату Дмитрию, в его качестве министра внутренних дел, пространное – разумеется, официальное – отношение, где доказывал и несправедливость, и практическую неисполнимость распоряжения о «неотложном замещении» столь значительного числа должностей. Он полагал, что местные жители, в особенности дворяне, сделавшие «много пожертвований в видах Правительства», «не заслужили такой меры, которая доказывает столь явно совершенное недоверие к ним и не была даже сочтена нужною после мятежа 1831 года». Генерал-губернатор напоминал министру, что для увольнения служащих, не уличенных ни в каких конкретных провинностях, придется изыскивать предлоги; что «огромную массу» уволенных чиновников не так легко пристроить где-нибудь в великорусской провинции; что без специальных материальных поощрений опытные и благонадежные русские чиновники не пожелают «переселяться на службу в незнакомый для них край, где должны будут найти столько чуждого для себя»[424]. Бибиков признавал, что, за исключением земских исправников и городничих, все остальные должности по земской и городской полиции во вверенных ему губерниях заняты «уроженцами края». И здесь-то он вполне откровенно высказывал свой едва ли не главный аргумент против отказа от услуг местных уроженцев:

Если даже и предположить, что можно было бы теперь же приискать и определить здесь в полицейские должности чиновников из русских, сколько должно будет пройти времени, пока они, изучив язык польский и обычаи края, ознакомясь с местными обстоятельствами и жителями… будут в состоянии действовать с пользою[425].

Слова «язык польский» в подлиннике отношения, полученного из Вильны, не случайно были подчеркнуты или самим министром Бибиковым, или кем-то из его ближайших сотрудников. В МВД хорошо понимали, что, объявляя владение польским языком важнейшим критерием профессиональной пригодности к службе в западных губерниях, местная власть ставит центральную перед необходимостью сформулировать более четкую позицию по вопросу о русскости края, нежели подразумевалось этнически размытым противопоставлением «русских» – «местным уроженцам» / «туземцам». (Заметим, что в буквальном прочтении слово «туземцы» намекало на сохранение за русскими статуса пришельцев.)

Обсуждение намеченной меры в кругу высшей бюрократии продолжалось в течение двух лет после смерти Николая I. В апреле 1855 года Комитет министров, заслушав записку И.Г. Бибикова, косвенно согласился хотя бы с частью его доводов. Сановники постановили, что чиновников из местных уроженцев замещать надо, но делать это следует постепенно: мол, в высочайшем повелении не сказано, чтобы замещение это было произведено «вдруг или даже вскорости»[426] (это некоторая передержка, ибо Николай, судя по всему, имел в виду как раз довольно энергичные действия). В начале 1856 года дискуссия получила новый импульс благодаря предложению киевского генерал-губернатора кн. И.И. Васильчикова. Сменивший на этом посту Дмитрия Бибикова в 1852 году, Васильчиков в первые годы своего управления Юго-Западным краем, как и Илья Бибиков – в Вильне, примирительно относился к местной польской элите[427]. Впоследствии, однако, он – во многом под влиянием событий, связанных с подготовкой освобождения крестьян, – начал проектировать меры по усилению «русского элемента» в крае, включая колонизацию Киевщины, Волыни и Подолии силами русских землевладельцев[428]. Записка Васильчикова, поданная в январе 1856 года вновь назначенному министру внутренних дел С.С. Ланскому, фиксирует самый момент поворота киевского генерал-губернатора к деполонизаторской (хотя и не в крайней версии) политике. В частности, он предложил для ускорения предписанной Николаем I замены чиновников ввести в крае исключительный режим карьерного роста: «не стесняться в замещении должностей чинами и классами, сообразуясь лишь с способностью и степенью благонадежности служащих», и награждать отличившихся чиновников вне очереди. Это должно было привлечь в дотоле непривлекательный для службы край множество молодых и не испорченных рутиной чиновников из Великороссии[429].

Предложения Васильчикова, ставившие под вопрос и букву Табели о рангах, и привычный многим порядок управления окраиной с опорой на местную элиту, были оспорены министерствами финансов и государственных имуществ. Так, глава последнего ведомства гр. П.Д. Киселев – совсем незадолго до перемещения с этой должности на пост посла во Франции – отмечал в своем отзыве:

Искусственное привлечение русских в Западный край едва ли достигнет цели: действительно хорошие чиновники не оставят своих мест (в Великороссии. – М.Д.)… Прочное управление обширным краем нельзя устроить без преданности туземцев… Опыт повсюду доказывает, что лица, принадлежавшие к враждебным сословиям, благоразумно избранные Правительством и ему вполне предавшиеся, делаются потом самыми ревностными его поборниками[430].

После того как в августе 1856 года Александр II в рамках коронационных милостей отменил указы и постановления 1837 и 1852 годов касательно продолжительности и места службы уроженцев Западного края[431], секретное повеление Николая I от 2 февраля 1855 года стало еще труднее применить на практике. Согласно николаевскому видению «польского вопроса», перевоспитание поляков (пусть даже официально именуемых иначе) службой в Великороссии и приток «русского элемента» в Западный край составляли двуединую программу. Теперь, когда уроженцы края получили право определяться на службу согласно общим правилам, т. е. могли служить у себя на родине без предшествующего «великороссийского» стажа, механизм вытеснения их русскими требовал серьезной переналадки, не входившей, как вскоре выяснилось, в планы властей в первые годы царствования Александра II. Предвидел или нет Александр такое последствие отмены упомянутых особых правил 1837 и 1852 годов, но в апреле 1857-го он утвердил положение Комитета министров, признавшее ненужным дальнейшее обсуждение новых правил замещения должностей русскими. Резолюция императора передает типичное для него двойственное отношение к наследию отца: «Согласен, но привлечение русских благонадежных чиновников для службы в сих губерниях считаю весьма полезным и теперь»[432]. По сравнению с тем, как задача деполонизации местного чиновничества будет заявлена спустя шесть лет, после Январского восстания (а некоторыми бюрократами – и за какое-то время до него), процитированное царское напутствие звучит прямо-таки деликатно.

О том, что молодой император не был готов к действительному переосмыслению стратегии его отца в отношении Западного края, имеется немало свидетельств. Вот еще один частный, но показательный пример. Вскоре после воцарения, изучая поданный ему проект реформ в военном управлении, Александр выразил сожаление по поводу чрезмерного распространения болезней в «нашей прекрасной гвардии» и назвал место ее дислокации во время Крымской войны «злосчастными польскими губерниями» («malheureux gouvernements polonais»)[433]. В этой брошенной мимоходом фразе ярко отразилось отсутствие у императора действительной эмоциональной привязанности, душевного расположения к этой части империи.

В первые годы своего правления Александр попытался применить к этому региону уже испытанную модель распределения полномочий между центром и окраинной элитой. Казалось, это позволит избавиться от ненужного бремени управленческих забот. Но для реализации такой стратегии требовалось продемонстрировать монаршее доверие и милость к местной знати, в подавляющем большинстве польскоязычной и приверженной культурному наследию Речи Посполитой, – подобная репрезентация, при всей ее условности, была одной из опор имперского строя. Сделать это в данном случае было особенно нелегко: в отличие от эпохи Александра I, власть уже не соглашалась признавать, хотя бы и молчаливо, «польскость» дворянства западных губерний легитимным свойством целой корпорации (вспомним беспокойство руководителей МВД по поводу прямо высказанного И.Г. Бибиковым тезиса о знании польского языка как необходимом условии службы в крае). Иными словами, уступки надо было сделать людям, которых считали поляками, но так, чтобы не показать слишком откровенно, что их считают таковыми.

Первым жестом монаршего дружелюбия стало назначение в конце 1855 года нового генерал-губернатора Виленской, Ковенской и Гродненской губерний – Северо-Западного края. Им стал давний приближенный Александра, один из его военных наставников в молодые годы генерал-адъютант В.И. Назимов[434]. Назимов уже имел во вверенном ему крае благоприятную репутацию: еще в 1840 году, будучи послан Николаем I в Вильну для политического дознания о будто бы обнаруженном тогдашним генерал-губернатором Ф.Я. Мирковичем обширном заговоре (т. н. дело «последователей Ш. Конарского»), Назимов не дал хода выдвинутым обвинениям. Прибытие его в Вильну в феврале 1856 года было обставлено как возвращение долгожданного друга: «Поцелуи генерал-губернатора с представлявшимися дворянами повторялись очень часто, так как оказалось, что между ними было множество старых его знакомых»[435].

В первое время Назимов сумел установить между своими ближайшими военными и гражданскими сотрудниками и местной аристократией те отношения личной приязни и симпатии, которые были почти забыты при его предшественниках. В этом смысле он несколько походил на генерал-губернаторов окраин времен Екатерины II и Александра I – харизматичных вельмож, которые, как доказывает Д. Ле Донн, смотрели на управляемый ими регион как на зону влияния собственного семейного клана[436]. Балы, приемы, обеды с участием самых блестящих дам польского высшего общества (за одной из них при Назимове даже закрепилось светское прозвище «kr?lowa litewska» – литовская королева[437]) создавали атмосферу взаимного доверия и укрепляли в местном дворянстве представление о себе как партнере администрации в управлении краем. Благодаря Назимову региональный неформальный центр западноокраинной политики смещается из Киева, где после ухода генерал-губернатора Д.Г. Бибикова административной энергии существенно убавилось, в Вильну.

Одним из крупных административных успехов Назимова стало побуждение виленского, ковенского и гродненского дворянства к выступлению с инициативой отмены крепостного права. Неформальная кампания по внушению дворянам их ответственности за это, как вскоре стали его называть, «святое» дело началась уже летом 1856 года, после беседы Назимова с Александром II в Бресте. Власть полагала, что местные дворяне, в силу соседства с Пруссией, Царством Польским и остзейскими губерниями, окажутся гораздо восприимчивее к самой идее модернизации аграрного строя, чем великорусские собратья по сословию. Инспирируя дворянскую активность, Назимов проявил изобретательность и понимание социальной психологии польского шляхтича. В конфиденциальной корреспонденции генерал-губернатора по крестьянскому вопросу (прежде всего в циркулярах губернаторам и губернским предводителям дворянства) в 1857 году выделяются слова, явно выполнявшие функцию символического кода: «откровенность» и «доверие». Так, губернаторам предписывалось «помогать» ходу дела, «вызывая доверием к себе откровенные и неофициальные совещания с дворянством». При частных собеседованиях с местной знатью Назимов не боялся затрагивать чувствительные струны польской исторической памяти, не исключая преданий о Т. Костюшко и его плане освобождения крестьян[438]. Для открывшихся в середине 1857 года особых дворянских комитетов (затем их сменили официально учрежденные губернские комитеты для устройства быта крестьян) Назимов выхлопотал разрешение заказать запрещенные цензурой заграничные издания на польском языке, посвященные решению крестьянского вопроса в землях бывшей Речи Посполитой, в том числе Познани.

В официальных контактах с Петербургом Назимов, конечно, не афишировал национальные отзвуки в развернутой им кампании. Однако взаимосвязь дела крестьянского освобождения с польской проблемой не ускользнула от внимания заинтересованных наблюдателей в России. Уже на торжествах по случаю коронации Александра II в Москве в августе – сентябре 1856 года некоторые предводители дворянства из Великороссии заявляли гостям из Литовского края, что считают их «опасными поджигателями в крестьянском вопросе», а полтавский губернский предводитель Л.В. Кочубей (малоросс по происхождению) произнес недвусмысленный тост: «…за здравие не немецкого, не польского дворянства, а… за здравие и честь дворянства великороссийского», – объяснив затем такую дискриминацию тем, что «поляки хотят освободить крестьян»[439]. Представители высшей администрации в Петербурге не выражали своих тревог столь прямолинейно, но старались косвенными средствами, не ставя пока полякам на вид их «польскость», приглушить националистические тенденции в деятельности назимовских комитетов.

Дальнейший ход подготовки крестьянской реформы послужил к усилению тревог власти за положение в Западном крае. Помещики в трех северо-западных губерниях по-разному представляли себе пореформенное будущее своих хозяйств, но почти единодушно отвергали навязываемую правительством перспективу обязательной продажи крестьянам той или иной доли обрабатываемой ими земли по регламентированным государством ценам. Освобождение непременно с землей отвергалось как мероприятие, продиктованное российским уравнительным порядком землепользования и не соответствующее экономическим потребностям более развитого региона, где существовало подворное или участковое пользование землей. Формулируя экономические требования в губернских комитетах в 1858 году, помещики лишний раз подчеркивали обособленность западных губерний от внутренней России. Они предлагали такие способы устройства земельных отношений в имении, которые облегчали сдачу земли в аренду состоятельным крестьянам-дворохозяевам или (прежде всего в Ковенском комитете) мобилизацию батраков в качестве вольнонаемной рабочей силы в помещичьих латифундиях. Вне рамок официальной программы, на заседаниях комитетов велись толки о возвращении польского языка в администрацию и суд, об открытии Виленского университета и других злободневных для шляхты вопросах[440].

Реформаторы в Редакционных комиссиях 1859–1860 годов во главе с Н.А. Милютиным настороженно отнеслись к проектам дворянства Северо-Западного края. Однако до поры до времени они старались не обнаруживать своих подозрений, что за помещичьей корыстью стоят еще и «польские» интересы. Правительство, инспирировавшее, а в чем-то даже «суфлировавшее» ходатайство дворян северо-западных губерний об открытии комитетов по крестьянскому делу, должно было поддерживать их эмансипаторскую репутацию. Один из ведущих участников подготовки реформы 1861 года Я.А. Соловьев признавался позднее в своем «лирическом» отношении к дворянским комитетам под началом Назимова, объясняя его тем, что он, Соловьев, «имел о польском вопросе весьма неясные и сбивчивые понятия, как почти все русские того времени». Сам Александр II, совершивший летом 1858 года поездку по ряду губерний и в речах к представителям местного дворянства недвусмысленно критиковавший проявления помещичьей односторонности в работах комитетов, в Вильне был подчеркнуто любезен и милостив: «Вы первые показали пример, и вся Империя за вами последовала. …Мне приятно видеть себя окруженным вами»[441]. Эта благодарность словно нарочно оттеняла царское неудовольствие, всего неделей раньше обращенное к московскому дворянству, между тем как большой разницы в достигнутых результатах законотворчества между московским и виленским комитетами не было.

Учитывая экономическую специфику, реформаторы в Редакционных комиссиях составляли отдельный проект Положения о поземельном устройстве крестьян для Виленской, Гродненской, Ковенской губерний и инфляндских уездов (т. н. польские Инфлянты) Витебской губернии (в принятом в 1861 году законе этот порядок был распространен также на Минскую губернию). В делопроизводстве и законотворческих документах Редакционных комиссий к этим губерниям прилагалось наименование «литовские», но не «западные», в чем некоторые местные помещики видели еще одно, пусть и косвенное, признание исторической обособленности края.

Именно разработка Литовского проекта вплотную поставила законотворцев перед одной из важнейших долгосрочных задач реформы – вступлением бюрократии в прямой контакт с крестьянством, в его социальной и хозяйственной разнородности, и модернизацией на этой основе самих методов аграрной политики. В великорусских губерниях новое земельное устройство еще могло быть спроектировано в рамках традиционных «усредненных» представлений о крестьянстве: Редакционные комиссии назначали нормы надела и повинностей на ревизскую душу, которые к каждому крестьянскому двору прилагались при опосредовании внутриобщинной раскладки. В литовской же деревне, с ее подворным пользованием, «мир» не имел касательства к перераспределению земли и установлению повинностей. С другой стороны, инвентарное положение в северо-западных губерниях, задуманное еще в 1840-х годах, так и не было введено, и, в отличие от губерний Правобережной Украины, в них не прижилась более или менее четкая система соответствия земельных участков определенного типа (тяглых, пеших и проч.) фиксированному размеру повинности. Следовательно, освобождение крестьян в северо-западных губерниях требовало от власти наиболее глубокого проникновения в сферу аграрных отношений, вплоть до решения на местах вопроса о соразмерении конкретных надельных участков с повинностями.

Редакционные комиссии сделали лишь первый шаг в этом направлении. Творцы законодательства предписали закрепить за каждым крестьянским двором тот надел, который был в его пользовании на момент освобождения, и, следуя инвентарным правилам, обозначили максимальный размер повинности, оброчной и барщинной, за десятину земли. Точное исчисление надела и повинностей должно было произойти при составлении уставных грамот. Предвидя сложность этой задачи, Редакционные комиссии спроектировали учреждение в каждом уезде т. н. поверочных комиссий, которые в течение шести лет после утверждения уставных грамот должны были разрешить основные разногласия и споры между помещиками и крестьянами. В Великороссии аналога таким комиссиям (не путать их с мировыми посредниками) не предусматривалось. Наиболее знаменательная особенность комиссий состояла в предоставлении «в них действительного участия крестьянскому сословию» в лице «лучших домохозяев каждой деревни или старожилов соседних деревень»[442]. Хотя в 1863 году, уже после начала восстания, поверочные комиссии были учреждены в иных составе и форме, замысел прямого крестьянского участия в реализации реформы предвосхитил уже в начале 1860 года позднейшую идеологему крестьянства, освобожденного из-под польского «ига».

Националистические ноты откровенно зазвучали в высказываниях творцов крестьянской реформы по адресу дворянства западных губерний ближе к концу 1860 года. Накануне дебатов по крестьянскому делу в Государственном совете дворянство Виленской и Ковенской губерний обратилось через своих предводителей в МВД с ходатайством – подвергнуть скорейшей ревизии проекты Редакционных комиссий для Литовского края, будто бы угрожавшие местным помещикам полным разорением. Это обращение имело резонанс еще и потому, что его, пусть и с некоторыми оговорками, поддержал В.И. Назимов. Лидер реформаторов Н.А. Милютин на сей раз без экивоков связал инициативу дворян не столько с помещичьей корыстью вообще, сколько с польским сепаратизмом. Реформа открыто признавалась чем-то вроде перспективной инвестиции в лояльность народной массы, противопоставленной неблагонадежности шляхты. Лишь наделение землей, по словам Милютина, «может обеспечить литовских крестьян, сделать их не только по закону, но на самом деле вышедшими из крепостной зависимости от польских помещиков, что в то же время привяжет их чувством благодарности к правительству… Это обстоятельство весьма важно в настоящее время, при заметном политическом возбуждении умов в польском дворянстве»[443]. Позднее, уже в 1862 году, ближайший единомышленник и коллега Милютина по Редакционным комиссиям, высокопоставленный чиновник Государственного совета А.П. Заблоцкий-Десятовский выступил с важной запиской о деполонизации Западного края путем поощрения культурной и языковой самобытности местного крестьянского населения (подробнее см. ниже в наст. гл.).

Деполонизаторская программа, начавшая формироваться в конце 1850-х годов, в частности, в милютинском кружке бюрократов и интеллектуалов, имела и свою подчеркнуто либеральную версию. Ее выразителем стал близкий приятель Милютина, уже тогда весьма известный правовед и историк Б.Н. Чичерин. В записке, подготовленной осенью 1859 года, вероятно по заказу великой княгини Елены Павловны (покровительницы Милютина и его товарищей по Редакционным комиссиям), Чичерин затронул проблему деполонизации западных губерний в широком контексте внешнеполитических задач империи и внутренних реформ. Задача вполне четко формулировалась в духе современного национализма: «Поляки составляют здесь верхний слой народонаселения. В противодействие ему надобно поднять низшие классы, к чему лучшим средством служит совершающееся ныне освобождение крестьян». Успех деполонизации связывался, с одной стороны, с превращением Царства Польского в независимую монархию – младшего партнера России, «под скипетром одного из младших сыновей» российского императора. На западных губерниях это должно было отозваться благотворно, так как побудило бы польских помещиков переселяться «в обновленную Польшу, куда их будет влечь национальное чувство». (Всего через пару лет возникнут проекты принуждения к такому же выселению.) С другой стороны, намечалась перспектива реколонизации края соединенными усилиями разных категорий непольского населения: «…русские владельцы взамен того [т. е. покинувших край поляков] в большом числе водворятся в западном крае; если правительство опять же дарованием льгот будет способствовать переселению в Литву крестьян великороссийских, если оно сумеет привлечь к себе евреев, составляющих столь важную часть этих областей, то результат будет еще успешнее»[444]. Чичерин не высказывал тезиса об исключительной русскости Западного края; скорее, как видно из цитаты, он даже склонялся к идее нации как надэтнического сообщества граждан. Тем не менее характерные популистские обертоны русского национализма («поднять низшие классы») и здесь явственно различимы.

То, что именно подготовка крестьянской реформы явилась катализатором усиления национализма во взглядах правящей и пишущей элиты на Западный край, далеко не было случайностью или только лишь ответом на «происки» польской шляхты. Программа реформы 19 февраля 1861 года изначально несла в себе мощный националистический заряд и подразумевала постановку новых русификаторских целей. Не имевшая в Европе прецедентов одновременность освобождения и наделения землей огромной крестьянской массы, дотоле почти полностью выключенной из сферы гражданских отношений, создавала эффект встречи власти с пробуждающимся от «векового сна» народом. Образ крестьянства, восстающего к новой жизни, который активно использовался в официальной риторике, заострял и драматизировал и без того актуальные вопросы о новых способах коммуникации власти с теми слоями населения, что ранее были отгорожены от нее высшими сословиями. Если русский язык, которым писались царские манифесты, не всегда был понятен даже великорусскому крестьянину, то чего можно было ожидать от сельского люда окраин империи?

Не меньшее значение для национализма имперской элиты имела официальная, выдержанная в историцистском духе пропаганда превращения крестьян в земельных собственников. Хотя этот новый правовой статус, как известно, не влек за собой действительной свободы распоряжения землей, на сознание правящих кругов (в большей степени, чем самих крестьян) оказывала воздействие идея воссоединения крестьянства с землей предков. Широко употреблявшееся для обозначения крестьянских наделов понятие «оседлость», в сочетании с образом пробуждающейся крестьянской массы, приобретало смысловой оттенок автохтонности. «Оседлый» крестьянин выступал не просто «исконным» земледельцем, но и жителем этой земли, укорененным в ней, по праву первопоселенца, глубже всех других. Эта тема автохтонности, подспудно связанная с решением земельного вопроса в ходе реформы (именно она порождала смутные, но, возможно, самые навязчивые страхи дворянства), была особенно значима для осмысления ситуации в западных губерниях[445].

Националистический дискурс по проблеме Западного края, активизировавшийся к началу 1860-х годов, был связан не только с подготовкой крестьянской реформы. Отчаянный призыв к деполонизации края прозвучал в 1859 году из уст митрополита Литовского Иосифа Семашко, спустя четыре года после его упомянутого выше письма Протасову. Уже не оправдывая свои тревоги чрезвычайными обстоятельствами военного времени и определяя «латино-польскую партию» не как орудие Франции и Англии, а как самостоятельного, внутреннего врага России, Семашко в письме на имя Александра II в драматических тонах описал угрозу ассимиляторской экспансии польского меньшинства в массу населения края. Риторика этого документа предвосхитила тот наступательный тон, который националистически настроенная бюрократия усвоит после 1863 года[446]. (Причем сам Семашко, как мы увидим ниже, с началом практических мер по деполонизации края в 1863 году не воспылал симпатией к виленским «ястребам» вроде тех чиновников, которые занялись массовыми обращениями католиков в православие: человек имперского пограничья, привыкший к несхожести говоров, лиц, верований, обычаев, явно не записной ксенофоб, он, видимо, не верил в возможность столь быстрого «уединоображивания».)

* * *

В течение 1861–1862 годов имперская администрация в западных губерниях и, в особенности, В.И. Назимов в Виленском генерал-губернаторстве вырабатывали взгляд на активизировавшееся польское движение и способы противодействия ему, который заметно отличался от программы великого князя Константина и маркиза А. Велёпольского в Варшаве[447]. Первые же открытые проявления сочувствия польской шляхты Западного края к идеалу Польши в границах 1772 года покончили с еще остававшимися у местной высшей бюрократии полонофильскими тенденциями. «Роман» Назимова с местной шляхтой резко оборвался. Уже весной 1861 года виленский уездный предводитель дворянства граф И. Тышкевич, организовавший несколько манифестаций по случаю варшавских событий, был немедленно снят с должности по инициативе генерал-губернатора.

В то же время лидеры дворянства западных губерний прилагали усилия к тому, чтобы внушить властям представление о себе как консервативном, просвещенном и благонадежном слое. Тому в некоторой степени способствовал разлад отношений между Назимовым и Министерством внутренних дел, которое в начале 1861 года возглавил П.А. Валуев. Разлад был вызван не только разногласиями по «польскому» вопросу, но и укорененным в системе российской администрации противоречием между министерским и территориальным принципами управления. В Валуеве традиционное недоверие главы ключевого ведомства к правителю целой провинции было особенно устойчивым. Оно усугубилось тем, что военное положение в августе 1861 года Назимов объявил без ведома МВД, по согласованию лично с самим Александром II, и исполнял его на практике весьма непоследовательно. Валуев критиковал виленскую администрацию за самоуправство, произвол и отсутствие координации действий с центральными ведомствами, т. е. за своего рода административный сепаратизм.

На этой почве наметилось некоторое сближение главы МВД с рядом дворянских деятелей из Западного края, среди которых выделялись гродненский и минский губернские предводители – граф В. Старжинский и А. Лаппа. В сентябре 1861 года они в неформальном порядке изложили Валуеву воззрения местного дворянства на положение в крае и перспективы его развития. Указывая на притеснения польского языка и культуры в крае, они особенно резко осуждали местную администрацию за преднамеренное, по их мнению, разжигание вражды крестьян против помещиков. Предлагалось восстановить действие основных норм Литовского статута, реформировать судопроизводство с введением в него польского языка, восстановить шляхетские сеймики, укрепить связь Западного края с Царством Польским. Центральный пункт программы составляло открытие вновь Виленского университета с преподаванием на польском языке. Один из аргументов был продуман достаточно тонко: новоучрежденный университет должен был спасти местную молодежь от революционной пропаганды, проникшей в российские высшие учебные заведения, стать неким оплотом консервативного по духу образования. (Между тем российские бюрократы видели источник беспорядков в университетах как раз в польском подстрекательстве – еще один пример «зеркальности» русско-польского взаимовосприятия.) В целом Старжинский и Лаппа не скрывали своего убеждения в том, что Западный край – органическая часть польской цивилизации. Неслучайно Валуев отметил, что его собеседники говорили о потребностях края «так, как никогда прежде не смели об них отзываться»[448]. Перевод Царства Польского на военное положение осложнил дальнейшие переговоры.

В 1862 году, после назначения Велёпольского главой гражданской администрации Царства Польского, попытки Старжинского заключить аналогичный альянс между имперским правительством и местной элитой в Западном крае возобновились с новой силой. Почти демонстративно игнорируя Назимова в Вильне, он отправился в Варшаву и был там принят великим князем Константином, а затем, с разрешения Константина, желавшего добиться признания своей политики в кругах консервативной польской эмиграции, совершил поездку в Париж, где обсуждал свой план с деятелями круга кн. А. Чарторыйского. В октябре 1862 года в Москве Старжинский, протежируемый Валуевым и шефом III Отделения В.А. Долгоруковым, удостоился аудиенции у Александра II, представив новую записку. В ней необходимость большего доверия власти к польскому дворянству Западного края обосновывалась, в числе прочего, панславистским доводом: если Россия являлась носителем цивилизации в Азии, то западным славянам, подвластным династии Романовых, принадлежала роль заслона перед экспансией германского мира на восток. Сформулированные Старжинским конкретные предложения (помимо уже перечисленных – призыв выборных представителей края в высшие законосовещательные инстанции Империи) отвечали идее автономии исторической Литвы в сфере образования, культуры, самоуправления[449].

Большинство предложений Старжинского не встретило одобрения Александра II, который полагал, что разрабатывавшиеся земская и судебная реформы устраняют нужду в отдельных институциях для западных губерний. Но некое взаимопонимание и приязнь между Старжинским и Александром, не говоря уже о Константине, возникли. Старжинскому удавалось говорить о польскости исторической Литвы ненавязчиво и невызывающе, задевая те самые струны аристократических симпатий Романовых, на которых играл Велёпольский.

Однако в 1862 году Старжинский уже не мог считаться авторитетным выразителем мнения «белых» в своем крае. Верность идеалу воскрешения Речи Посполитой побуждала шляхту идти дальше его «угодовой» (согласительной) программы. На осень 1862 года пришлись два дворянских выступления, которые шокировали власть своей «дерзостью». Сначала дворянское собрание Подольской, а затем Минской губернии подписали всеподданнейшие адреса с просьбой об административном присоединении этих губерний к Царству Польскому (было ясно, что речь идет обо всем Западном крае, т. к. ни та, ни другая губерния не имела с Царством общей границы). В отличие от Старжинского, дворянство с пафосом ходатайствовало о содействии свободному развитию края от имени «всего народа», тем самым отрицая политический «догмат» о русскости местного крестьянства. Резкость реакции властей легче понять, приняв во внимание крайне негативное отношение Александра II и партии Милютина к корпоративным формам общественной самодеятельности дворянства как таковым. Еще в годы подготовки крестьянской реформы император проникся сугубым недоверием к любым «непрошеным» дворянским адресам, за которыми ему неизменно мерещились конституционные притязания. В данном случае общеимперская забота верховной власти накладывалась на специфическую проблему управления окраиной. Как было заведено и во внутренних губерниях, инициаторы адресов подверглись административным репрессиям и взысканиям, впрочем, более суровым.

Активность местного дворянства заставила виленскую администрацию поспешить с выдвижением более четкой концепции русскости Западного края. Первым делом были поставлены новые задачи в области народного образования. Уже в сентябре 1861 года попечитель Виленского учебного округа князь А.П. Ширинский-Шихматов представил в Министерство народного просвещения доклад, в котором призывал «воскресить древнюю, коренную русскую народность, подавленную долголетним гнетом пришлого польского населения». Он предлагал увеличить число гимназий и приходских школ и формировать преподавательский штат из уроженцев великорусских губерний[450].

Спустя несколько месяцев Назимов выступил в Петербурге с идеей об учреждении в Вильне университета. В противоположность предложениям Старжинского, а также и подготовленному в Министерстве народного просвещения проекту открытия в Вильне институтов, предназначенных для «очищения» внутренней России от польской молодежи (что косвенно служило бы признанию Северо-Западного края польским), речь шла об университете, где не только профессура, но и большинство студенчества были бы русскими. После того как в мае 1862 года А. Лаппа обратился в Министерство народного просвещения с прошением о том, чтобы поручить поместному дворянству надзор за системой образования в крае, а в особенности за организацией начальных школ для сельского люда, с обучением на польском языке, полемика приняла ожесточенный характер. В ответ Назимов летом 1862 года представил записку, которая вместе с его же докладом от 17 октября об адресе минских дворян может считаться первым серьезным опытом социальной радикализации «полонофобного» дискурса власти в связи с проблемой Западного края.

В чем именно состояло это новшество? Двадцатью годами ранее киевский генерал-губернатор Д.Г. Бибиков столь же эмоционально толковал об угнетении православного крестьянства поляками-католиками. Но никогда до отмены крепостничества в 1861 году власть не противопоставляла польскоязычное дворянство крестьянству как пробуждающейся народной массе, обретающей сознание своих прав и интересов: «…для чего же до настоящей минуты дворянство не думало о своих обязанностях в отношении меньших братьев и, дозволяя им коснеть в невежестве до тех пор, пока само правительство не вызвало их к жизни разумной, сознательной, теперь вдруг с такою горячностью заявило права свои на образование этих братьев, которых в течение трех веков довело до потери и религиозных убеждений, и народности, и родного языка, и ясного человеческого познания». Назимов описывал полонизацию «народа» в терминах изувечения живого организма: «…польское дворянство… при помощи [католического] духовенства впилось, так сказать, в тело и кровь украинского, литовского и белорусского населения». Несмотря на кажущуюся крайность этих органицистских метафор, они вовсе не исключали трезвого понимания того, как работают ассимиляционные механизмы в среде населения без откристаллизовавшейся этнокультурной идентичности. Назимов потому и восставал так горячо против передачи в руки шляхте начальных школ, что предвидел вероятность успешного для «полонизаторов» результата культуртрегерских усилий, который выглядел бы впоследствии естественным плодом исторического развития: «…оно [польское дворянство] могло бы впоследствии, опираясь на повсеместное укоренение польского языка… с большею законностью заявлять права свои на этот народ». В записке, представленной в феврале 1863 года министру народного просвещения, Назимов нарисовал образ похищения и утилизации поляками народного тела с особой экспрессией: «Если со стороны Правительства не будут приняты меры к ограждению русской народности в Западном крае от такого незаконного посягательства, то надлежит ожидать, что чуждое этому краю польское направление вопьется в плоть и кровь здешнего русского народа и со временем устами его заговорит в пользу польского дела»[451].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.