Ментальная амбивалентность Сибири и фобия сибирского сепаратизма
Ментальная амбивалентность Сибири и фобия сибирского сепаратизма
На определение управленческих задач влияли не только политические и экономические установки, исходившие из центра империи, но и «географическое видение» региона, его политическая и социокультурная символика и мифология, трансформация регионального образа в сознании правительства и общества. Географические образы могут рассматриваться «как культурные артефакты, и как таковые они непреднамеренно выдают предрасположения и предрассудки, страхи и надежды их авторов. Другими словами, изучение того, как общество осознает, обдумывает и оценивает незнакомое место, является плодотворным путем исследования того, как общество или его части осознают, осмысливают и оценивают самих себя»69.
В составе России Сибирь исторически имела как бы две ипостаси – отдельность и интегральность70. Сибирь манила романтической свободой, богатствами и одновременно пугала своей неизведанностью, каторгой и ссылкой. Она представлялась залогом российского могущества, землей, где, по словам фонвизинского Стародума, можно доставать деньги, «не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечество». В российских правительственных кругах на Сибирь долгое время смотрели как на случайно доставшуюся колонию, видя в ней «Мехику и Перу наше» или «Ост-Индию».
Помимо образа «золотого дна», уже к началу XIX века Сибирь вошла в литературу и устную мифологию как символ страданий71. Показательно, что даже Кавказ именовали «теплой Сибирью». Один из русских помещиков назвал «Сибирью» пустынное место в Тверской губернии, куда он ссылал для наказания своих крепостных. «Зачем, проклятая страна, нашел тебя Ермак…», – писал поэт H.A. Некрасов. Для французского путешественника маркиза А. де Кюстина Сибирь начиналась сразу за Вислой, являясь синонимом всей России, которой он отказывал в европейскости, видя везде «призрак Сибири», «сей политической пустыни, сей юдоли невзгод, кладбища для живых», колонии, без которой Российская империя была бы неполной, «как замок без подземелий»72.
Переход через Уральские горы вольными и невольными путешественниками окрашивался сильными эмоциями, как вступление не просто в неведомое географическое пространство, но и в другую жизнь. Ссыльные, пересекая границу между Европой и Азией, Россией и Сибирью, попадали в пугающий их чужой мир, страну изгнания, пребывание в которой сравнивалось с адом73. Д. Кеннан описал драматическую сцену прощания невольных переселенцев с родиной у пограничного столба «Европа-Азия»: «Некоторые дают волю безудержному горю, другие утешают плачущих, иные становятся на колени, прижимаясь лицом к родной земле, и берут горсть с собой в изгнание, а есть и такие, что припадают к холодному кирпичному столбу со стороны Европы, будто целуя на прощание все то, что она символизирует»74. Но было в сознании ссыльных и светлое ожидание того, что они покидают «ненавистную Россию», с ее деспотизмом, крепостным рабством и земельной нуждой. Знакомясь с Сибирью ближе, они проникались к ней теплыми чувствами, стирая в сознании прежние стереотипы.
С крестьянской колонизацией постепенно менялось представление о Сибири и у простого россиянина. П.И. Небольсин писал, что в 1840-е годы Сибирь, может быть, несколько утратила в глазах русского крестьянина ореол «края особенно привольного», но зато простой народ переставал дичиться ее. Сюда все чаще шли вольные переселенцы, работники на прииски не потайными тропами, а «с законным паспортом за пазухой»75. Сибирь переставала быть всероссийским пугалом. На протяжении XIX века, хотя и медленно, шел процесс постепенного разрушения образа Сибири как «царства холода и мрака». Возвращавшемуся в 1854 году с востока из заморского путешествия через Сибирь в Россию И.А. Гончарову уже Якутск показался столь родным, что он записал: «Нужды нет, что якуты населяют город, а все же мне стало отрадно, когда я въехал в кучу почерневших от времени одноэтажных деревянных домов: все-таки это Русь, хотя и сибирская Русь!» Подъезжая же к Иркутску, он с удовлетворением отмечал, что «все стало походить на Россию», но с одним лишь отличием: нет барских усадеб, а отсутствие крепостного права в Сибири «составляет самую заметную черту ее физиономии»76.
Сибирь перестает восприниматься как «чужбина» под воздействием модернизационных процессов, включается в коммуникативное пространство российских крестьян как русский «мир», земля, «которую обрабатывают православные земледельцы, сохраняющие свои обычаи и традиции»77. Привлекательный образ Сибири и ее жителей вставал со страниц сочинений сибирских писателей, русских и иностранных путешественников, из частных писем78. От «злыдарной жизни» в Европейской России крестьяне хотели уйти на просторные и богатые сибирские земли. Идеализируя свободу крестьянина, не знавшего крепостного права, ссыльным народникам Сибирь казалась мужицким царством, откуда пойдет освобождение всей России. И народная песня призывала не бояться Сибири – «Сибирь ведь тоже русская земля».
Конечно, здесь была тоже Россия, но какая-то «иная». Писатель М.Г. Гребенщиков так описывал свои впечатления от увиденного им на российском Дальнем Востоке: «Все не так идет: почта ходит иначе, чем везде; закон иначе понимается, зима иная, иные люди. И долго коренному жителю Петербурга или Москвы приходится привыкать к этому иному уголку России… Как будто все и так, да в сущности-то все иное»79. Вслед за Ф. Броделем, по примеру Франции, нам остается только повторить, что единой России все еще не существовало и следует говорить о «многих» Россиях80. Это утверждение уводит нас еще в одну плоскость ориенталистского дискурса и ментальной географии – к теме географических и социокультурных образов российского внутреннего Востока как симбиоза европейского и азиатского, сложной иерархии идентичностей, представлений о себе и «другом» на окраинах огромной Российской империи.
Однако, мало было заселить край желательными для русской государственности колонистами, важно было соединить имперское пространство культурными скрепами. Выталкиваемый из Европейской России за Урал земельной теснотой и нищетой переселенец уносил с собой сложные чувства грусти по покинутым местам и откровенную неприязнь к царившим на утраченной родине порядкам. Существовало опасение, что русский человек, оторвавшись от привычной социокультурной среды, легко поддастся чужому влиянию, может «обынородиться», что у него слабые культуртрегерские задатки81.
В специальной записке о состоянии церковного дела в Сибири, подготовленной канцелярией Комитета министров, указывалось на необходимость объединения духовной жизни сибирской окраины и центральных губерний «путем укрепления в этом крае православия, русской народности и гражданственности»82. Эту задачу, по мнению правительства, определяли сибирские особенности: определенный религиозный индифферентизм сибиряков-старожилов, разнородный этноконфессиональный состав населения. Психологическое и культурное своеобразие сибиряков удивляло и даже пугало современников83. Ссыльный революционер-народ-ник С.Я. Елпатьевский был поражен увиденным в Сибири: «Среди разнообразных элементов, населяющих сибирскую деревню, нет только одного – русского… „Русского“ не видно и не слышно, России не чувствуется в Сибири»84. A.A. Кауфман отмечал, что амурские крестьяне выглядели настоящими американцами, непохожими на русского мужика85. Приехавшего в начале 1870-х годов на службу в Сибирь чиновника П.П. Суворова поразило в речах сибиряков само слово «российские», в котором он усмотрел политический смысл. «В нем заключается представление о России, как о чем-то отдаленном, не имеющем родственного, близкого соотношения ее к стране, завоеванной истым русским. В Иркутской губернии, – писал он, – мне даже приходилось слышать слово „метрополия“, вместо Россия»86.
Чтобы остановить процесс отчуждения переселенцев от «старой» России и восстановить в «новой» России знакомые и понятные властям черты русского человека, необходимо было проводить там культурную работу. Управляющий делами Комитета Сибирской железной дороги А.Н. Куломзин настаивал на срочных мерах по сближению Сибири с Россией и призывал не жалеть денег на школы и православные церкви, чтобы не дать сибиряку «дичать»87. После поездки в Сибирь в 1910 году П.А. Столыпин с осторожным оптимизмом констатировал рост православных церквей и школ в крае, заключив, что «опасность нравственного одичания переселенцев будет менее грозной». Необходимо, подчеркивал он, теснее связать местное население общерусскими интересами, чтобы оно перестало быть «механической смесью чуждых друг другу выходцев из Перми, Полтавы, Могилева»88.
Серьезное воздействие на восприятие Сибири оказали теоретические представления, своеобразный американский синдром, посеявший в головах российских политиков и интеллектуалов убеждение, что все колонии в будущем отделятся от метрополии. Наука и колониальная практика свидетельствовали, что со временем колонии неизбежно стремятся к независимости. П. Леруа-Болье заявлял: «Метрополии должны привыкнуть… к мысли, что некогда колонии достигнут зрелости и что тогда они начнут требовать все большей и большей, а наконец и абсолютной независимости»89. Профессор Э. Петри, выступая в 1886 году в Берне, утверждал, что, «подобно англичанину, который превратился в янки, русский преображается в сибиряка»90.
В 1852 году Николай I лично взялся рассуждать о статусе Сибири, сравнивая ее с Кавказом и Закавказьем, где он признавал колониальный характер своей политики. Западная Сибирь, утверждалось в проекте плана работ II Сибирского комитета, «по соседству с внутренними губерниями России, по системе ее сообщений и по ее населению ближе может быть сравниваема с губерниями России, чем Сибирь Восточная, на которую, по ее отдаленности и естественному положению, может быть, следовало смотреть как на колонию». Соглашаясь в целом с подобной установкой, Николай I внес в нее важные коррективы, признав возможным сохранить в Восточной Сибири особое управление, не доводя его, впрочем, до колониального. Закавказье отделено от России горами и населено «племенами еще враждебными и непокоренными», разъяснялось в монаршей резолюции, тогда как Восточная Сибирь лишь отдалена от «внутренних частей государства» и населена «народом, большею частию русским»91. В 1865 году, когда встал вопрос об упразднении II Сибирского комитета, министр народного просвещения A.B. Головнин отмечал, что, в отличие от Польши и Финляндии, Сибирь, Кавказ, Крым и Остзейские губернии являются составными частями Российской империи92. Открытое признание колониального характера сибирской политики могло охладить чувства как русских, так и нерусских жителей окраины к империи.
Фобия сибирского сепаратизма в петербургских правительственных и общественных сферах появилась раньше, чем заявило о себе сибирское областничество и начали формироваться автономистские настроения93. Уже в первой половине XIX века появляются в правительственных кругах опасения по поводу благонадежности сибиряков; предчувствие, что Сибирь может последовать примеру североамериканских колоний. «Дух журналов» в 1819 году ужасался, что К.И. Арсеньев именовал Сибирь колонией России94. Опыт англичан в Северной Америке и Индии, а также собственный опыт в Закавказье заставлял самодержавие с большой осторожностью относиться к колониальному вопросу. Опасались как происков разного рода недоброжелателей России, так и распространения на Сибирь через политических ссыльных революционного духа. В правительстве рано начали задумываться над перспективой сибирского сепаратизма. В середине 1820-х годов такой возможностью пугал Ф.В. Булгарин, донесший, что еще масонская группа Н.И. Новикова вынашивала планы устройства республики в Сибири, чтобы затем по ее образцу преобразовать всю Россию.
П.И. Небольсин предупреждал в 1848 году Военное министерство о преждевременности занятия Амура, пока не устранен «внутренний враг» в самой Сибири в лице недовольных российскими порядками беглецов из центральных губерний, раскольников, ссыльных поляков и т. п. Он запальчиво призывал: «…Надобно убить этого врага, надобно убить, с корнем вырвать мысль, укоренившуюся в сибиряках, что Сибирь совсем не Россия», что «Россия сама по себе, а Сибирь сама по себе». Это может со временем навести сибиряков на мысль о повторении опыта американских штатов. Сибирь, по его словам, еще не готова к самостоятельному контакту с цивилизованными народами, симпатии сибиряков могут легко обратиться в сторону американцев95.
H.H. Муравьев-Амурский также свидетельствовал о царящем в Петербурге предубеждении, что Сибирь рано или поздно может отложиться от России. Основную опасность за Уралом, на его взгляд, могут представлять, помимо поляков, сибирские купцы-монополисты и золотопромышленники, не имеющие «чувств той преданности Государю и отечеству, которые внутри империи всасываются с молоком»96. М.А. Бакунин утверждал, что Амур, соединивший Сибирь с внешним миром, «со временем оттянет Сибирь от России, даст ей независимость и самостоятельность». И добавлял, что в Петербурге этого вполне серьезно опасаются и боятся, как бы Муравьев не провозгласил независимость Сибири97. Сибирский корреспондент «Колокола» в 1862 году предупреждал правительство: если оно и впредь будет игнорировать нужды Сибири, то должно понимать, что «ветерок враждебной ему гражданской свободы скоро проникнет через Амур во всю Сибирь, и тогда ему придется расстаться с зауральскими владениями еще вернее, чем оно теперь расстанется с Польшей»98.
Иркутский генерал-губернатор А.Д. Горемыкин выискивал и вычеркивал в газетных статьях слова «Сибирь и Россия», заменяя их словами «Сибирь и Европейская Россия», вместо «сибиряки» требовал писать «уроженцы Сибири»99. М.Н. Катков и К.П. Победоносцев неоднократно напоминали Александру III об опасности областнических настроений в Сибири и происках поляков100. Редактор «Московских ведомостей» открыто обвинял сибирские газеты, попавшие в руки поляков и ссыльных анархистов, в том, что они проповедуют «нелепый сибирский сепаратизм», независимость «колонии» от «безжалостной и захиревшей „опустившейся“ метрополии»101. Вспомнили даже о Н.И. Костомарове и принялись сравнивать Сибирь с Малороссией102. После посещения в 1896 году Сибири управляющий делами Комитета Сибирской дороги А.Н. Куломзин записал в своих мемуарах, что перед его внутренним взором «каким-то кошмаром» стояла мысль о том, что «в более или менее отдаленном будущем, вся страна по ту сторону Енисея неизбежно образует особое отдельное от России государство»103.
Когда к рубежу XIX–XX веков процесс хозяйственного освоения Сибири ускорился, это, в свою очередь, заметно обострило отношения центра и сибирского региона, вывело из латентного состояния проблемы не только экономические, но и политические. Журнал «Сибирские вопросы» писал, что на Сибирь стали смотреть «как на окраину с развивающимися центробежными стремлениями, как на Царство Польское и Кавказ»104. Посыпались обвинения, что Сибирь живет за счет остальной России, заговорили о дефицитности окраин, тяжести затрат на их нужды из государственного бюджета. Это было напрямую связано с так называемой проблемой «оскудения центра». Особенно отчетливо расхождение экономических интересов центра и региона проявлялось в вопросах колонизации, свободы торговли, как внутренней, так и внешней (КВЖД, porto-franco дальневосточных портов и устьев сибирских рек, установление «Челябинского тарифа» на вывоз сибирского хлеба в Европейскую Россию), а также при распределении бюджетных средств в пользу окраин. Сибирская общественность активно сопротивлялась превращению региона в сырьевой придаток центра, призывала освободиться от «московского мануфактурного ига». Вызывало недовольство и то, что ряд реформ (прежде всего, судебная и земская), осуществленных в Европейской России, не были своевременно распространены на азиатские окраины. Сибирь и Дальний Восток долгие годы оставались местом уголовной и политической ссылки. Высказывались обвинения, что метрополия высасывает не только материальные, но и духовные силы периферии, централизовав всю научную деятельность и систему высшего образования.
В начале XX века, с организацией массового переселения за Урал, правительство начинает сознавать политическую опасность негативных настроений в среде сибирских старожилов по отношению к переселенческой политике. Главноуправляющий землеустройством и земледелием кн. Б.А. Васильчиков заявил об этом в Государственной думе: «Лозунг „Сибирь для сибиряков“ широко проник во все слои и группы местного населения. Отсюда вытекает и совершенно определенно выраженная недоброжелательность к переселению…»105.
Однако, стихийно присоединенное «баснословное пространство» (определение Ф. Броделя) Сибири осваивалось чрезвычайно медленно, что дало самодержавию время принять меры предосторожности, навязать свой контроль, разместить казачьи отряды и своих чиновников. Сибирь не могла «ускользнуть» от России уже в силу своей экономической отсталости и почти автаркического положения многих ее областей106. Сибирь, в отличие от географически и типологически близкой ей переселенческой колонии Канады, надолго застряла на первоначальной стадии хозяйственного освоения. Сибирский регион почти на всем протяжении XIX века не стал ни объектом мощного колонизационного движения, ни источником сырья для российской промышленности, ни заметным рынком сбыта для мануфактур и фабрик центральной части страны. Даже сибирское золото не вызвало экономического ажиотажа: в районах его добычи не закрепилось постоянное население, не была создана развитая социальная инфраструктура, возник лишь ряд новых проблем в отношениях центра и региона107. Вплоть до строительства Сибирской железной дороги, Сибирь с экономической точки зрения, как резко выразился один из современников, оставалась большим «географическим трупом»108. В отличие от Америки, Сибирь не стала российской мечтой, прирост имперского могущества России виделся на иных направлениях, для которых Сибирь была своего рода транзитной территорией109.
Признание особого статуса Сибири в составе империи вело к формированию в общественном сознании довольно устойчивой формулы «Россия и Сибирь». Внутри правительства шла затянувшаяся борьба между «централистами» и «регионалистами», самостоятельного взгляда на значение и перспективы Сибири придерживалась местная высшая администрация. Осознание экономического и культурного своеобразия Сибири, раздражение сибиряков, вызванное несправедливым, как казалось, отношением к ним столичной власти, создавало в сибирском обществе атмосферу отчуждения от Европейской России и недовольства, в которой мог проявить себя сибирский сепаратизм. Несмотря на многочисленные факты сепаратистских настроений, правительственные опасения и настойчивые поиски борцов за сибирскую независимость (или автономию), это неприятие существовавшего приниженного положения так и не переросло в реальную опасность утраты Россией Сибири.
В Сибири и на Дальнем Востоке активно шел стихийный процесс консолидации славянского (и не только славянского) населения в «большую русскую нацию»110. Украинцы и белорусы в условиях Сибири и Дальнего Востока довольно долго сохраняли свой язык, черты бытовой культуры. Однако, оказавшись рассеянными (часто проживая даже отдельными поселениями) среди выходцев из великорусских губерний, сибирских старожилов, сибирских и дальневосточных народов, поселившись в городах, работая на золотых приисках и стройках, они оказывались более восприимчивыми к культурным заимствованиям и проявляли более высокий уровень этнической и конфессиональной толерантности; демонстрировали большую, чем на исторической родине, приверженность идее общерусской идентичности.
В отличие от «украинского вопроса», «сибирский вопрос» не перешел в опасную фазу политического сепаратизма, оставаясь в рамках требований расширения местного самоуправления и хозяйственной самостоятельности. Массовое переселенческое движение начала XX века, породившее напряженность в отношениях сибирских старожилов и новоселов, в известной степени сняло остроту опасности формирующейся сибирской идентичности и регионального патриотизма. Сибирский областнический проект (а именно в нем активнее всего использовался колониальный дискурс) был отодвинут на второй план общероссийскими политическими и социально-экономическими программами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.