6. Германия и Французская революция
6. Германия и Французская революция
Уже находясь на смертном одре, Иосиф умолял Екатерину сохранить союз с Австрией[1184]. Хотя вскоре Леопольд II и Екатерина обменялись нотами, подтверждавшими соответствующие намерения[1185], настойчивые попытки наследника Габсбургов примириться со всеми настоящими и потенциальными врагами все же значительно ослабили альянс, возникший когда-то из стратегических соображений. Австрия вышла из войны с Османской империей и даже заключила соглашение с Пруссией в силезском Рейхенбахе[1186]. Екатерину раздражало, главным образом, что новый император, вместо того чтобы решительно противодействовать Франции, где революционеры глумились над бездарным, по ее мнению, Людовиком XVI и отважной Марией Антуанеттой, сестрой Иосифа и Леопольда, стал вмешиваться в польские дела, причем более активно, чем ей хотелось бы[1187]. В начале 1792 года императрица писала Николаю Румянцеву в Кобленц, где он по ее поручению опекал эмигрировавших бурбонских принцев, что такой слабый и нерешительный император не добьется уважения ни у кого[1188]. Храповицкий записал в своем дневнике, что императрица ломала голову над тем, как вовлечь дворы Вены и Берлина в решение французских проблем, заметив, что ее стремлениям и желаниям совсем не отвечает то, что король Пруссии в первый раз принимает свои решения с оглядкой на императора[1189].
Недовольство бездействием императора и империи проявляли и юго-западные штаты. По решению Национального собрания в августе 1789 года они потеряли свои территории и сами права на владение ими в Эльзасе и Лотарингии и все чаще подвергались угрозам в свой адрес со стороны Франции, поскольку предоставляли убежище противникам революции. С конца 1789 года курфюршества Трир и Пфальц и епископ Шпейера поднимали в Регенсбурге вопрос о том, не наступила ли пора имперскому сейму или заинтересованным имперским штатам обратиться за помощью к императрице России, полагавшей себя гарантом имперской конституции на основании актов Тешенского мира[1190]. Чтобы помочь России добиться своего и побудить императора Леопольда изменить его политический курс, во второй половине 1791 года Николай Румянцев по поручению петербургского правительства повел агитацию за коллективное обращение к императрице[1191]. Однако тот факт, что посланник из собственных средств оплатил юридическое заключение в поддержку российской точки зрения на имперское право, является лучшим доказательством, что она не признавалась повсеместно. Тогда же у Румянцева нашелся высокопоставленный союзник. Осенью 1791 года майнцский курфюрст Фридрих Карл фон Эрталь захватил дипломатическую инициативу и обратился к имперскому сейму с предложением об общем обращении к Екатерине. Однако курфюрст ни минуты не строил иллюзий по поводу ожидавшейся реакции со стороны имперских штатов. Он считал, что в сохранении имперской конституции заинтересованы лишь слабые штаты, не имеющие собственных завоевательных планов и не боящиеся поэтому вмешательства России как державы-гаранта. Отсюда понятно, кому он приписывал подобные намерения: Австрия, Пруссия, Ганновер и Саксония предыдущее предложение уже отклонили[1192].
Поскольку майнцский курфюрст[1193] также обратился за официальным подтверждением гарантийных прав России, а экспертом выступал находившийся на жалованье у Румянцева майнцский юрист и имперский архивариус Иоганн Рихард фон Рот[1194], весьма вероятно, что Эрталь, имперский канцлер и русский посол действовали сообща. Очевидно, что, невзирая на спешность этого дела, майнцский курфюрст тоже считал, что правовой статус России требует юридического уточнения и подтверждения прецедентом. Дело в том, что, хотя ни император, ни империя никогда не возражали против толкования, согласно которому гарантия Тешенского мира делает Россию гарантом Вестфальского мира и имперской конституции, они, в то же время, никогда и не подтверждали этого, что в данном случае сыграло принципиальную роль. Во всяком случае, для хода дальнейших дискуссий важно было именно имперское заключение (Reichsgutachten) от 29 февраля 1780 года, признававшее Тешенский мир правовым актом империи и содержавшее исключающую оговорку о том, что этот сепаратный мир «не может и не должен наносить вред» Вестфальскому миру и имперской конституции «ни теперь, ни в будущем»[1195].
На это заключение последовательно ссылались в Регенсбурге также и представители императора и тех крупных светских имперских штатов, которые, в отличие от князей с левого берега Рейна, не были непосредственно заинтересованы в «эльзасском деле», и среди них – представитель Ганновера Дитрих Генрих Людвиг барон фон Омптеда, подкрепивший свою позицию весомыми правовыми аргументами. Однако в целом юридические возражения против инициативы Майнца едва ли перекрывали принципиальные, хотя и весьма разнившиеся политические соображения. Отдельные имперские штаты, в частности герцог Карл Евгений Вюртембергский, продолжали надеяться на компромисс с Францией. Они опасались, что военная поддержка, которую Россия может оказать бурбонским принцам, лишь обострит напряженную ситуацию и превратит империю в арену русско-французской войны. Пруссия выдала свои собственные интересы, приписав России стремление возместить свои военные издержки за счет империи, а венский и берлинский посланники не без иронии напоминали о том, что Россия вольна присоединиться к их военному альянсу против революционной Франции[1196].
Картина мнений оставалась без существенных изменений, когда к представителям на сейме пришло известие о том, что трирский курфюрст Клеменс Венцеслав, сын последнего короля Польши из Саксонской династии, обратился к Екатерине как к гаранту имперской конституции с просьбой о защите от Франции. В развернувшихся затем дискуссиях в публицистике перевес оказался на стороне аргументов патриотического характера: они были направлены против каких бы то ни было гарантий имперской конституции со стороны иностранных держав, а также напоминали о том, что гарантия государственного устройства Речи Посполитой использовалась Россией лишь для того, чтобы легитимировать нарушения суверенитета Польши[1197]. На фоне первой реакции имперских штатов на просьбу действовавшего в одиночку Трира майнцский курфюрст разуверился в возможности добиться коллективного обращения за помощью, предпочтя спрятаться за решениями императора. Как и следовало ожидать, имперская и государственная канцелярии в Вене разъяснили своим представителям, что Россия является гарантом только Тешенского мира и что австрийский дом не собирается расширять эту гарантию по политическим причинам. Во избежание острой реакции со стороны Екатерины сейму рекомендовалось по возможности обойти этот вопрос, тактично указав затем русскому посланнику при рейхстаге Ассебургу на голоса против. Пруссия вообще воздержалась от каких-либо высказываний. В результате обращение Трира не поддержали даже Майнц, Шпейер и Баден: «Таким образом, вопрос о гарантии имперской конституции Россией и далее остался нерешенным»[1198]. Тем не менее дискуссия об обращении к России способствовала тому, что император Леопольд II согласился ратифицировать заключение сейма о законности прав имперских штатов на владение территориями в Эльзасе и потребовал у своего союзника и шурина, короля Франции, которого он хотел защитить своим затянувшимся промедлением, реституции[1199].
Однако вопрос о реакции Екатерины на отрицательное решение сейма не должен повиснуть в воздухе, a по некоторым признакам можно даже предполагать, как она поступила бы в случае, если бы регенсбургский сейм своим голосованием одобрил инициативу майнцского и обращение за помощью трирского курфюрстов. Да, Екатерина оказывала значительную финансовую поддержку эмигрировавшим бурбонским принцам, однако даже в случае, если бы имперский сейм единодушно попросил ее о военной помощи, едва ли она отправила бы свои войска сражаться против революции в 1792 году. Скорее, она попыталась бы усилить дипломатический нажим на Леопольда II и вынудила бы его начать войну. Именно в этом ключе она интерпретировала впоследствии обе инициативы, о которых шла речь в письме Николаю Румянцеву от 8 января 1792 года. Письмо включало в себя и ответ трирскому курфюрсту. Майнц и Трир, писала императрица, обратились к гарантам Вестфальского мира и «ко всем тем, кто гарантирует конституцию Германской империи», в конечном счете лишь для того, чтобы получить помощь императора и короля Пруссии. Екатерина просила Румянцева любезно пояснить Клеменсу Венцеславу, какую пользу ему и всем имперским штатам могло принести обращение к ней с просьбой о вмешательстве в конфликт с Францией[1200], и тут же критиковала майнцского и трирского курфюрстов за их неготовность защищаться. Она считала, что вместе с остальными прирейнскими князьями они вполне смогли бы противостоять малочисленным и дезорганизованным сторонникам Национального собрания (Nationalfranzosen), если бы объединились с бурбонскими принцами вместо того, чтобы выдворять эмигрантов из своих курфюршеств из страха перед угрозами со стороны тех, кто представлял теперь верховную власть в Париже[1201].
В том же письме Екатерина прокомментировала и исход слушаний в имперском сейме в связи с обращением майнцского курфюрста. Неудивительно, писала она, «что дворы Вены и Берлина объединились с Ганновером, чтобы исподтишка воспрепятствовать официальному признанию моего статуса гаранта германской конституции и существующего состояния прав владения в этой империи». Императрица полагала, что эти державы стремились воспользоваться слабостью Франции, чтобы парализовать любые иностранные влияния на германские дела, чтобы самим беспрепятственно расширять свою власть и реализовывать свои собственные интересы и державные амбиции. Такая позиция, однако, представлялась ей необдуманной, и она замечала, что у нее «всегда найдется достаточно поводов и оснований, которым легко найти оправдание, для защиты законности и справедливости, которыми она руководствуется в своих действиях». Провидение предоставило ей необходимые средства для «защиты угнетенных и обуздания неправедного честолюбия, направленного против принципов всеобщего равновесия». Вообще же ей не просто небезразлично, а даже выгодно отсутствие каких-либо прав, обязывающих ее к вмешательству или призывающих к нему в неподходящий для нее момент. Другое дело – второразрядные германские князья, многие из которых для сохранения независимости могут быть вынуждены искать заступничества и защиты у державы-гаранта. «Одним словом: весь груз этой гарантии был бы на моей стороне, а вся выгода – на стороне князей, которым требуется защита от насильственных действий и несправедливости со стороны более могущественных держав»[1202].
Очевидно, что в обширной инструкции, данной Екатериной ее посланнику, тот виноград, до которого ей не удалось дотянуться, просто объявляется зеленым. Однако трезвость и даже легкость, с которыми она оценивает решение регенсбургского сейма, сильно контрастируют с той эмоциональностью, с какой она обычно изъявляла разочарование и возмущение, в частности в своей дипломатической корреспонденции. Екатерина не сочла, что если империя лишает ее «формального признания […] статуса как гаранта германской конституции», то это ущемляет ее личный престиж или затрагивает интересы России[1203]. Заодно становится ясно, что в уже открыто обсуждавшемся в Германии вопросе о том, был ли в Тешене повышен статус России до гаранта Вестфальского мира, она точно видела разницу между своими претензиями и признанием со стороны императора и империи. Поэтому было бы неверно объяснять эти разногласия дипломатическими недоразумениями или проблемами в коммуникации между Регенсбургом и Петербургом. Во всяком случае, Екатерина не отказалась от своих претензий и в дальнейшем. В то же время она не стала скрывать от своего посланника, что не придавала уж слишком большого значения официальному признанию России гарантом имперской конституции и находила в отказе даже свои преимущества. Посланник императрицы должен был вселить в те штаты империи, которые чувствовали себя брошенными в беде императором и даже ощущали угрозу со стороны Австрии или Пруссии, уверенность в том, что они и далее могут рассматривать русскую императрицу как защитницу их независимости. Однако благодаря отсутствию обязательств, налагаемых официальной гарантией, она могла действовать в империи более свободно, в том числе и воздерживаться от вмешательства. Разворачивавшийся сценарий был и без того неясным, требовавшим соблюдения осторожности: в конце концов, главными потенциальными нарушителями имперской конституции были две союзные Екатерине державы, которые императрица пыталась подвигнуть на борьбу с революцией. В то же время революция устранила один из факторов, заставлявший Россию добиваться повышения своего статуса в международном и имперском праве так настойчиво: Франция, нарушив права и обычаи имперских штатов и, тем самым, имперскую конституцию, лишилась официального звания гаранта. А до начала войны 1792 года Франция считалась настолько ослабленной в военном и политическом смысле[1204], что императрица России даже не представляла себе, когда французская монархия вернет себе былое влияние на Европу и империю.
Есть достаточно оснований полагать, с одной стороны, что своими призывами к контрреволюционной интервенции во Францию Екатерина хотела отвлечь внимание двух германских держав от Польши, чтобы они не помешали ее собственному участию в процессе стабилизации и модернизации дворянской республики, начавшемся там после принятия конституции 3 мая (н. ст.) 1791 года. Кроме того, шла вторая русско-турецкая война, завершившаяся лишь с заключением мирного договора в Яссах 29 декабря 1792 года. Однако существуют и другие, столь же однозначные свидетельства в пользу того, что императрица отнеслась к Французской революции как к серьезной опасности для Европы монархов, как, наверное, и ожидали ее информаторы – в первую очередь среди них, помимо дипломатов, Гримм и Циммерманн. Конечно, не имеет большого смысла противопоставлять эти источники друг другу, тем более что, будучи интерпретированы в общем контексте событий, они указывают на последовательность и логичность политики Екатерины[1205].
На протяжении всего своего царствования она внимательно следила за уменьшением политического веса Франции после Семилетней войны, за ее внутренним кризисом, вину за который императрица приписывала несостоятельности двух последних королей из династии Бурбонов. Особенно слабым отпрыском этой богатой традицией династии она считала Людовика XVI. Так, уже в ноябре 1787 года Екатерина находила, что он не справляется с обязанностями абсолютного монарха, отметив, что можно отступить назад для того, чтобы прыгнуть дальше, но если отступить и не прыгнуть,
…ах! Тогда прощай репутация, приобретенная за двести лет, и кто поверит в это […] те, у кого нет ни воли, ни силы, ни характера? Ну, получив одну пощечину, подставлять щеку для другой не так позорно: это по-христиански, хотя и не по-королевски. Слишком большое смирение вредит государству[1206].
Убедившись, что революция подтвердила ее мнение, Екатерина стала повторять эту мысль: вместо того чтобы заняться решительными реформами в духе просвещенного абсолютизма, Людовик лишь поддавался давлению снизу[1207]. Если учесть, что она упрекала Иосифа в недооценке волнений, начавшихся в его владениях, то становится понятно, что общественное движение в Польше в пользу укрепления монархии казалось ей столь же революционным, как и упразднение абсолютистской монархии во Франции[1208]. Считая, что России опасность революции напрямую не угрожает, а остерегаться следует разве что происков тайных агентов, Екатерина, тем не менее, усилила бдительность внутри страны. С точки зрения внешней безопасности ее не могли оставить безразличными ни рост значимости Польши как политического фактора, ни выход из-под контроля соседей ситуации в Священной Римской империи, за прочность которой, согласно договору, несла ответственность и сама императрица. Кроме того, еще до 1772 года она предпочла бы возобновить единоличный протекторат России над еще не разделенной Речью Посполитой в состоянии «счастливой анархии»[1209]. Однако уже с конца 1790 года прусское и австрийское правительства, первое активно, второе – пока был жив Леопольд II – сдержанно, принялись обсуждать возможности возмещения расходов, которые могут понести державы, начнись в один прекрасный день война против революционной Франции: учитывая неплатежеспособность Французской монархии, они снова обратили свои взоры на завоевания в Польше[1210].
Надеясь весной и летом 1792 года на легкую и славную победу союзных держав над Французской республикой и восстановление старого режима, Екатерина жестоко ошиблась, как и многие в Европе[1211]. Однако, когда революционная армия не только обратила интервентов в бегство, но и проникла в глубь империи, Екатерина и тут проявила свой «гений самого короткого момента ужаса»: она свалила всю вину за поражение на германских князей, сумев тут же – подобно участнику тогдашних боев Иоганну Вольфгангу фон Гёте три десятилетия спустя – осознать всемирно-историческое значение событий сентября – октября 1792 года[1212]:
Вшивая Шампань станет плодородной от дерьма, которое они [имперское войско под командованием герцога Брауншвейгского. – К.Ш.] оставили там. О боже, боже! До чего бездарно вели два кузена свои и чужие дела! […] Что же теперь будет? […] А Золотая булла[1213] – палладиум Германии! Этот мерзкий Кюстин[1214]отобрал ее; и, мало того, завоевал еще и три церковных курфюршества! Но что до того германским Дон Кихотам? Они разоряются на содержании своих армий, срывают голос на экзерцициях, а как только дело доходит до того, чтобы их использовать, обращаются в бегство вместе со своими войсками или без них[1215].
В письме Гримму Екатерина со злобой и иронией отзывалась о его «очаровательном в своем роде ученике» Людвиге X, побывавшем однажды со своей матерью, великой ландграфиней, в Петербурге:
…что делает светлейший ландграф Гессен-Дармштадтский в Гиссене с 4000 солдат, почему он нейтрален по отношению к французам в своих собственных делах? Такого неблагоразумия не найти нигде, кроме как в Германии. Этому болвану следовало бы отстаивать свое, разрываясь на части, но ничего подобного: он умирает от страха в Гиссене вместе со своим бесполезным войском; что за достойный герой времени, в котором нам довелось жить[1216].
Однако в то же время Екатерина признавала, что колесо истории невозможно повернуть вспять. В записке О мерах к восстановлению во Франции королевского правительства[1217] она подвергает ревизии идею восстановления старого режима в его полноте, как того хотели принцы-эмигранты. Она выступает за сочетание монархии со своего рода конституцией – документом, кодифицирующим права трех сословий, лишь частичную реституцию церковной собственности и гарантию «разумной свободы отдельных лиц»[1218].
Объединенных усилий России, Австрии и Пруссии хватило на то, чтобы стереть Польшу с карты Европы в ходе двух последних разделов, однако они не сумели ни сдержать революционную Францию, ни спасти империю. В первой половине 1793 года коалиции удалось изгнать французов с территории империи, но ближе к концу года счастье изменило союзникам: победы ограничивались лишь успешными оборонительными боями, а поражения участились, ведя к общему неблагоприятному для коалиции исходу войны. Во-первых, военная тактика революционеров оказалась более удачной; во-вторых, расхождения в целях мешали союзникам согласовать свои действия; в-третьих, членов альянса все больше беспокоил вопрос о возмещении военных расходов. Союзники не знали, как поступит Пруссия: выйдет из войны или потребует компенсации за свое участие в союзе. В самом деле, с осени 1793 года берлинское правительство стало испытывать финансовые затруднения, а с началом восстания под руководством Костюшко в 1794 году переключилось на сохранение территориальных завоеваний на востоке на фоне сомнительных перспектив, которые демонстрировали военные действия на западе[1219]. Австрия продолжала войну с новой силой, надеясь при заключении мира не только компенсировать свои расходы, но и вознаградить себя за территориальные приобретения Пруссии в Польше в результате ее второго раздела. Кроме того, Вене казалось, что слабость и ненадежность Пруссии позволяют императору вновь сосредоточить в своих руках военно-политическое лидерство в империи. Однако под руководством нового министра Тугута[1220] венское правительство запуталось в своих противоречивых концепциях внутриимперской политики: призывы к имперским штатам участвовать в созданной в марте 1794 года имперской армии и материально, и людскими ресурсами, высказанная на имперском сейме идея всеобщего вооружения народа и, наконец, секретные планы коренного стратегического переустройства империи в интересах Австрии – все это базировалось на представлениях о будущем империи, которые исключали друг друга. Имперские штаты задумывались скорее о мире, что соответствовало общему росту мирных настроений в Германии. Если они и прислушивались к призывам императора, то в первую очередь потому, что надеялись до начала мирных переговоров упрочить участием в боевых действиях свои позиции воюющих сторон, чтобы не оказаться под диктатом крупных держав[1221].
Из-за упорного сопротивления венских чиновников осенью 1794 года потерпела неудачу последняя попытка германских князей провести совместные военные действия против Французской республики[1222]. Когда маркграф Карл Фридрих Баденский попросил Екатерину поддержать этот план, обратившись к ней не как к гаранту Вестфальского мира, но как к лицу, заинтересованному в сохранении имперской конституции, императрица приветствовала объединение князей как патриотический акт, имеющий благотворное воздействие на фоне обманчивых надежд на мир[1223]. Однако не позднее начала 1795 года исчезли все предпосылки для создания этого союза, которому пришлось бы вооружить князей – своих членов для защиты независимости, прежде чем они смогли бы настоять на прекращении войны и принять участие в мирных переговорах[1224]. Вопреки ожиданиям Вены, время работало не на императора и никак не Австрию. Оно работало на Пруссию, в правительстве которой, поначалу без ведома короля, образовалась партия мира, с лета 1794 года пытавшаяся договориться в Швейцарии с представителями Французской республики об условиях его заключения[1225]. Вообще, патриотическое движение внутри империи все решительнее склонялось к миру, выражая желание прекратить войну, служившую, по общему мнению, лишь интересам Габсбургов. К тому же с начала 1794 года многие дворы постепенно приходили к выводу, что компромисс с властями Франции возможен лишь при условии дипломатического признания республики[1226].
Созвучно этому повороту в настроениях в октябре 1794 года майнцский курфюрст фон Эрталь внес в Регенсбурге предложение о заключении империей мирного соглашения на основе Вестфальского мира. В конце 1794 года имперский сейм обязал императора, чье правительство вовсе не было готово к мирным соглашениям, совместно с Пруссией, правительство которой уже начало вести тайные переговоры с французами, содействовать заключению мира в империи. Румянцев не сумел остановить такое развитие событий. Его попытка примирить интересы Австрии и тех князей, кто был настроен на самостоятельное участие в военных действиях империи, не принесла желаемого результата. Однако, с другой стороны, решающего слова из Петербурга недоставало как раз тем, кто, как гессенский министр Бюргель[1227], еще в первые дни января 1795 года выражал надежду, что «теперь нас может спасти лишь великая Екатерина, эта мудрая властительница миров»[1228]. Уже через несколько месяцев тот же Бюргель сообщил баденскому министру Эдельсгейму, что ландграф Кассельский пришел к заключению, что «великая Екатерина ведет себя несерьезно, отделываясь пустыми уверениями»[1229]. Недоверие к российской политике было оправданным. Еще в середине февраля 1795 года Румянцев резко критиковал венский императорский двор за то, что тот упустил возможность отвлечь воинственно настроенные имперские штаты от прусского курса на сепаратный мир[1230]. Уже из этого упрека отчетливо видно, что русский посланник, выполнявший волю правительства, вовсе не являлся сторонником мира. Он, напротив, пытался настроить имперские штаты на продолжение войны под руководством императора, от которого Россия ожидала большей гибкости. Румянцев даже конфиденциально сообщил венскому министерству, что думает удержать баденского маркграфа «от дальнейших решений и намерений по созданию задуманного объединения князей»[1231].
Занять более резкую позицию по отношению к претензиям императора на право единолично представлять империю во внешней политике Россия не могла из-за их обоюдного интереса к Польше. На сей раз, подавив восстание под предводительством Тадеуша Костюшко в 1794 году, три державы – участницы разделов вознамерились наказать дворянскую республику за революционное непослушание окончательным разделом. Не желая потворствовать амбициям Австрии, в ходе переговоров в Петербурге прусские дипломаты вследствие собственной несговорчивости сами завели себя в тупик, и поэтому 23 декабря 1794 года (3 января 1795 года) две империи заключили двустороннее соглашение о разделе, поставив берлинское правительство перед свершившимся фактом. Соглашение, сохранив за Пруссией право присоединиться к нему впоследствии, поставило Россию в ситуацию, в которой ей самой предстояло определить размеры территориальной прибыли своих германских партнеров. Когда в начале 1797 года раздел был наконец завершен, в Петербурге правил уже Павел I[1232].
Раздел Польши и аннексия Курляндии в 1795 году[1233] в значительной мере способствовали тому, что в распадавшейся Священной Римской империи Россия начала стремительно терять завоеванный ею с воцарением Екатерины и особенно в результате посредничества в Тешенских мирных переговорах авторитет державы – гаранта мира и стабильности. В отличие от времен первого раздела Польши теперь, в революционное десятилетие, когда общественное мнение стало более бесстрашным и одновременно более дифференцированным, лишь немногие публицисты были готовы превозносить императрицу России как усмирительницу анархического народного движения в Польше и решительную противницу Французской революции. Отказавшись возглавить борьбу с революцией, она утратила также и симпатии возникавшего консервативного лагеря. Всё сильнее критиковали ее и за поддержку французских просветителей, когда заходила речь о роли, которую они сыграли в идейной подготовке революции.
Однако более многочисленными были голоса тех, кто осуждал новую безудержную экспансию России за счет Османской империи, приветствовал польскую майскую конституцию 1791 года, соответствовавшую традициям Просвещения и нацеленную на конституционные реформы, и, наконец, тех, кто обвинял в упразднении дворянской республики в первую очередь ничем не сдерживавшуюся наступательную политику России. В качестве побудительных причин к ней называли деспотизм, жажду славы и завоеваний, свойственные Екатерине, и если главным источником российского экспансионизма голословно объявлялась не сама государыня, а ее придворное окружение без упоминания конкретных имен, то это объясняется только попыткой спасти ее честь или боязнью цензуры. За попрание человеческих и международных прав в Польше Екатерину пригвоздили к позорному столбу даже гёттингенские историки, прежде активно прославлявшие ее, прежде всего Шлёцер и Шпиттлер. Костюшко, бывшего участника умеренной и потому «хорошей» американской революции, называли героическим борцом за свободу, а екатерининский генерал Александр Васильевич Суворов, который, имея перевес в силе, взял Варшаву после кровопролитного сражения, навлек на себя презрение и позор. Базельский мир[1234] вернул покой части Германии, но страх перед революцией тут же уступил место страху перед гегемонией России в Европе.
В результате насильственный раздел Польши стал позорным пятном на портрете императрицы России даже для тех космополитически и в то же время патриотически настроенных писателей революционного десятилетия, кто стремился, с одной стороны, подвести некоторые итоги уходившего XVIII века и, с другой, поощрять развитие немецкого национального самосознания. При этом они окончательно утвердили Екатерину, единым духом с Фридрихом, в звании «Великой» внутри исключительно героической всемирной истории и в звании великой немки внутри беспокоившейся о своей идентичности и своем достоинстве молодой национальной истории[1235].
Несмотря на то что в конце царствования Екатерины никто не счел бы бескорыстным ее отношение к Священной Римской империи, остается неизменным тот факт, что она никогда прямо не угрожала Германии. После Семилетней войны она скорее рассматривала поддержание равновесия между двумя германскими державами и защиту имперской конституции от амбиций Австрии и Пруссии как прямой интерес России. О собственных завоеваниях на территории Германии Екатерина не помышляла, даже присоединившись после колебаний к антифранцузскому союзу Австрии и Англии во второй половине 1795 года[1236]. Определенно восстановление европейского баланса сил было для Екатерины важнее, чем реставрация власти Бурбонов в Париже[1237], а особенно беспокоилась она о том, чтобы не допустить возникновения антироссийской коалиции, возможность которой впервые открылась в связи с заключением Базельского мира между Французской республикой и Прусским королевством. Если уже после поражения союзных войск в 1792 году Екатерина пришла к выводу о том, что восстановить монархию смогут лишь сами французы[1238], то аналогичным образом она до конца жизни полагала, что Священная Римская империя не возродится до тех пор, пока ее князья не сплотятся во имя защиты своих интересов[1239]. Последняя государыня в плеяде великих монархов XVIII века, она ощущала себя свидетельницей fin de si?cle[1240].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.