IV. «Императрица – Захара боится!». 

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. «Императрица – Захара боится!». 

Между тем, тот, кого Иосиф II и Екатерина II называли то «дураком», то «дон-Кихотом» «l’emule du heros de la Manche», то «Горе-Богатырем Касиметовичем» и другими презрительными прозвищами, причинял всем громадное беспокойство. Императрица по этому поводу то и дело жаловалась Храповицкому, что у нее «от забот делается алтерация»[8].

Да и было отчего быть «альтерации». Дни стояли жаркие, а о жизни на даче, в Царском Селе, и думать, было нечего. С объявлением манифеста о войне, 30-го июня, императрица переехала в город. На плечах две войны разом – шведская и турецкая. В тот же день, 30-го июня, получается известие, что шведский флот, приближаясь к Ревелю, успел захватить два наших фрегата – «Гектора» и «Ярославца». Дурной знак! Хотя на молебствии в Петропавловском соборе императрица и была утешена «очень великим многолюдством молящихся и выразилась пред приближенными, что «в Петербурге шведов замечут каменьями с мостовой» (шапками закидаем), однако, тотчас же велела изготовить указы «о вольном наборе людей в Петербурге» и о «наборе мелкопоместных дворян новгородских и тверских», наконец – «о вольном наборе из крестьян казенного ведомства». Мало того, из содержавшихся в крихрехте (под военным судом) от полевых полков приказала простить около ста человек для укомплектования команд, а из «арестантов по морской службе» велела простить более полутораста человек, чтобы только было кого послать на корабли. Волнуясь, она не знала чем угодить солдатикам: так, 7-го июля, она на свои собственные деньги купила сто быков, заплатив 2,006 р., и послала в подарок солдатикам – пусть кушают на здоровье! А когда через несколько дней Храповицкий поднес ей «дешевые антики», до которых императрица была охотница и постоянно покупала, – она отрезала Храповицкому:

– Не надо… Я лучше куплю быка, чтобы послать солдатам.

9-го июля выступила в поход гвардия. Императрица пожаловала по рублю на каждого и подарила 150 быков. Она особенно опасалась, чтобы через Нейшлот шведы не овладели Ладожским озером и не отрезали совсем Петербурга.

– Правду сказать, – с неудовольствием воскликнула при этом императрица: – Петр Первый близко сделал столицу.

– Он ее основал, ваше величество, прежде взятия Выборга, – возражали ей: – следовательно, государь надеялся на себя.

Императрицу беспокоила также участь нашего посла в Стокгольме, графа Разумовского, и она успокоилась только тогда, когда узнала, что он, возвращаясь в Россию морем, пересел на купеческое судно со шведской казенной яхты, которая была «очень дурна и опасна».

– Король хотел его утопить! – с негодованием заметила государыня. Равным образом, она опасалась и за жизнь барона Нолькена, посла короля шведского при дворе Екатерины, который с открытием военных действий должен быть возвратиться в Стокгольм.

– Король зол на меня и на Нолькена, – выразилась при этом императрица: – и на обеих[9] нас солгал в своем сенате. Нолькену он голову отрубит, но мне не может!

В это тревожное для Екатерины время придворный увеселитель ее или «шут», «шпынь», как назвал его Фонвизин, Лёвушка Нарышкин из кожи лез, чтобы каким-нибудь дурачеством развлечь свою повелительницу.

Когда получено было известие о первом удачном морском сражении со шведами и о взятии в плен адмиралом Грейгом 70-ти пушечного корабля «Ргiпсе Gustave» под вице-адмиральским флагом вместе с адмиралом графом Вахтмейстером и его экипажем, Лев Александрович Нарышкин явился первым поздравить императрицу с победой.

– Поздравьте и нас, матушка государыня, – прибавил он с шутовской серьезностью.

– С чем же, мой друг?

– С первой выигранной нами баталией, только не на море, а на суше.

– Кто же это одержал победу и над кем?

– Мы, Монтекки, нанесли первое поражение своим врагам – дому Капулетти.

– А! – догадываюсь, – улыбнулась государыня: – княгине Дашковой?

– Так точно, государыня. Вообрази, матушка, что она теперь обо мне плещет?

– А что? – спросила императрица. – Ты же сам, я думаю, напроказил?

– Нет, матушка, – не проказил я; а она, эта Пострелова, распускает под рукой слух, будто бы я махаюсь – с кем бы вы, матушка, думали?

– С самой княгиней?

– Нет – с ее горничной, с Пашей.

– Ах, это та хорошенькая ее камеристочка, которая, как говорит Марья Саввишна, пудрит голову самому директору академии наук? Что же, Левушка, у тебя губа не дура, хоть ты и старше ее больше чем на сорок лет. Но это ничего – в любви разница лет не имеет значения: вон шестнадцатилетняя Мотренька Кочубей любила же семидесятилетнего Мазепу, да еще как любила![10].

– Точно, государыня, года тут не значат ровно ничего; но дело в том, что княгиня Дашкова нашла у себя в саду платок с моим вензелем и гербом, и убеждена, что Ромео-то – я, что я лазил ночью к ее Джульетте – к Пашке, и обронил там платок.

– Так как же, в самом деле, твой платок попал к ней в сад? – спросила императрица, заинтересованная этим случаем.

– Да тут, матушка, целый роман, и очень сложный, – отвечал Нарышкин. – В ночь на 1 июля, когда вы, государыня, по подписании манифеста о войне с Горе-Богатырем Касиметовичем изволили переехать в город, – в эту ночь, к утру, в сад Дашковой забрались свиньи моего брата и, со свойственной им любознательностью, перерыли своими учеными пятачками несколько цветочных клумб у господина директора академии наук. Княгиня заметила это по утру и подняла целую баталию: как могли попасть к ней в сад любознательные четвероногие ботаники, когда сад ее – точно укрепления Свеаборга? Искали, искали – нигде нет места для пролаза свиней, а следы свинских ног явственны. Не с неба же свиньи валятся. И вдруг, в сиреневых кустах, где кончались следы свинских ног, находят мой платок, да еще надушенный! Ясно, что я был в саду на свиданье с Пашкой и я же, на зло княгине, приводил с собой свиней. Какова промемория, матушка!

Императрица, действительно, недоумевала и вопросительно глядела на Нарышкина.

– Как же это так? Что тут за мистерия? – спросила она.

– Воистину мистерия, матушка, – загадочно отвечал старый шутник. – Помните, государыня, вам на днях подали список купленных для Эрмитажа французских книг, и вы очень смеялись, увидев книжицу – «Lucine sine concubitu, lettre dans laquelle il est demontre, qu’une femme peut enfanter sans commerce de I’homme», и сказали: «c’est le rayon du soleil, а в древние времена отговоркой служил Марс, Юпитер и прочие боги, да и все Юпитеровы превращения – все это была удачная отговорка для погрешивших девок». Так и тут, государыня: княгиня Дашкова убеждена, что я, подобно Юпитеру, превращался в голландского борова, чтобы видеться с ее Пашкой, и во время свиданья потерял свой платок: оттого и свинские следы остались в саду.

Государыня невольно рассмеялась.

– Правда, я говорила это, – сказала она: – а что же тут на самом деле было? Все это твои штуки!

– Нет, государыня: я тут неповинен, как младенец.

– Так кто же? Шведский король, что ли, интригует?

– Нет, матушка, это дело моего Егорки.

– Какой же еще там Егорка?

– А лакей у меня такой был – малый ловкий, способный и очень нравился брату моему, Александру. Когда я взял к себе в камердинеры от графа Сегюра француза Анри, я Егорку и подарил брату, а в приданое ему дал свои старые камзолы, чулки, башмаки и носовые платки. Он же любит одеваться щеголем. Вот ему-то и приглянулась Паша.

– Так вот кто Ромео? – улыбнулась Екатерина. – Твой Егорка?

– Точно, государыня, – отвечал Нарышкин: – все же это лучше, чем голландский боров. Егорка и очутился в роли Юпитера и Ромео. Он мне во всем чистосердечно сознался: люблю, говорит, Пашу, и жить без нее не могу. В ночь на 1 июля он и забрался в сад к Дашковой для свиданья со своей Джульеттой. А так как в ту ночь в Зимнем дворце не нашлось места для княгини Дашковой, то она, в страшной злобе на Анну Никитишну, и воротилась ночевать к себе на дачу, в Царское. Влюбленные не ожидали ее, но когда заслышали стук кареты и увидели, что барыня воротилась, с испугу разбежались в разные стороны, и тут-то Егорка второпях обронил надушенный платок, махая которым, прельщал мою Джульетту. Когда утром сделалась суматоха, то платок и нашли в кустах. Егорка же второпях сделал и другую оплошность. Чтобы видеться по ночам со своей возлюбленной, он искусно вынул из забора, отделяющего сад Дашковой от братнина сада, две доски, а потом, убегая домой, при виде кареты, с испугу позабыл заложить брешь в заборе – свиньи ночью и забрались в Дашковой в сад. Егорка к утру спохватился, да было уже поздно: свиньи порядком изрыли сад, хотя он и выгнал их оттуда, когда все еще спали, и успел опять ловко заложить брешь в заборе. Вот, государыня, вся эта сложная история. Исповедуюсь вам, как на духу.

Императрица задумалась. Проказы Нарышкина, по-видимому, мало отвлекли ее мысли от обычных забот, хотя она сама любила повторять русскую пословицу: «мешай дело с бездельем – дело от этого только выиграет».

– Но как же, Лев Александровичу – спросила она серьезно: – ведь, героиня твоего романа может пострадать. Княгиня Дашкова не любит шутить.

– Я об этом и осмелился доложить вашему величеству, – отвечал серьезно и Нарышкин. – Мы все, ваши подданные, привыкли считать вас, всемилостивейшая государыня, своей матерью. Матушка!

Нарышкин упал на колени и благоговейно прикоснулся губами в краю одежды государыни.

– Матушка! Ты как солнце с небеси взираешь на правые и неправые и свет твоей правды, как свет божьего солнца, отражается и в великом океане подвластной тебе российской империи и в скромном ручейке! Матушка! Великая и правдивая!

Императрица силилась остановить его.

– Полно, Лев Адександрович, – сказала она со слезами на глазах: – ты совсем захвалишь меня, полно, мой друг!

– Нет, великая царица! – продолжал Нарышкин: – твое царственное сердце вмещает в себе заботы обо всех нас: в эти тревожные дни ты у себя отнимала лучший кусок, чтобы послать его твоим солдатикам-героям; ты как мать оплакивала болезнь Грейга, твоего верного слуги; ты одна за всех и для тебя все равны – все твои дети – и светлейший князь Таврический, и эта бедная девушка Паша. Будь же ей матерью – прими под свой покров! Прав автор «Фелицы», обращаясь к тебе:

Еще же говорят не ложно,

Что будто завсегда возможно

Тебе и правду говорить.

За дверью послышался чей-то сердитый кашель.

– Ай-ай, Левушка! – встрепенулась императрица: – Захар сердится… Достанется мне от него сегодня – я там нечаянно весь стол залила чернилами… Ну, будет мне за это..

– Великая, великая! – в умилении повторял Нарышкин: – императрица Захара боится.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.