IV. СОЦИОЛОГИЯ ИСТОРИИ КАПИТАЛИЗМА
IV.
СОЦИОЛОГИЯ ИСТОРИИ КАПИТАЛИЗМА
Проблема «паролеллизма» экономического, политического, правового или общесоциологического развития античности и Средневековья, с одной стороны, и современности — с другой, которая вновь и вновь заострялась в русле сравнительно-исторической методологии, неизменно приобретала особую актуальность, когда речь заходила о сопоставлении античности с Новым временем и, прежде всего, античного капитализма с новейшим. Эту тему М. Вебер затрагивал уже в ранних своих работах, чтобы сделать ее профилирующей в «Протестантской этике…» и, наконец, вынести на передний план в «Аграрной истории Древнего мира». Как мы помним, в этой последней книге она возникает в связи с рассмотрением концепции Эдуарда Мейера, который в «своих возражениях против» «ойкосной» теории Карла Бюхера (к тому же понятого им «неверно») зашел «…так далеко, что отверг вообще применение к древности особых экономических категорий и сделал попытку, по крайней мере в отношении к классическому периоду расцвета Афин, оперировать с совсем современными понятиями… и вообще доказывал, что мы представляем себе не «в^остаточно современном духе» («gar nicht modern genug») условия тогдашней хозяйственной жизни…» (2, 9).
И хотя при этом М. Вебер сделал ряд замечаний, касающихся прямого отождествления Э. Мейером античного капитализма с новейшим, в целом он не только не отвергал, но, наоборот, решительно отстаивал сам факт существования капитализма в античности, внося здесь свои критические коррективы лишь в тех случаях, когда игнорировались типологические различия между этими двумя «капитализмами». Так что, задаваясь вопросом о том, «…знает ли Древность в достаточной, в культурно-историческом смысле, мере капиталистическое хозяйство?» (2, 14), М. Вебер отвечал на него безусловно положительно, приводя новые и новые примеры в обоснование своего общего заключения.
Тем не менее он в своей привычной манере начинает свое обсуждение этого вопроса с его конкретизирующего уточнения: «…если мы видим в древности 1) возникновение городских промыслов с целью экспорта некоторых изделий, требующих высокоинтенсивной и высокой по качеству работы, 2) постоянную зависимость от подвоза хлеба издалека, 3) торговлю рабами, 4) сильное преобладание специфически торговых интересов в политике, то спрашивается: являются ли эти резкими толчками приливающие и отливающие «хроматистические» эпохи эпохами с «капиталистической» структурой?» (2, 15).
Но хотя М. Вебер оговаривается, что ответ на этот вопрос «зависит от определения понятия «капиталистический», для него самого «остается во всяком случае неоспоримым» одно: а именно то, что «…под «капиталом» всегда следует разуметь частнохозяйственный «приобретательский капитал» («Erwerbskapital)… следовательно, блага, которые служат цели приобретения «прибыли» в процессе обращения благ» (там же). А раз это так, то здесь «…во всяком случае необходимым условием является, чтобы производство имело своим базисом «меновое хозяйство» (verkehrswirtscgaftlichen Basis). Следовательно, с одной стороны продукты (по крайней мере отчасти) должны становиться предметами оборота. Но и, с другой стороны, средства производства должны были быть предметами оборота» (2, 15–16).
В этом пункте, где М. Вебер оперирует категориями, перекликающимися с марксистскими, особенно отчетливо выявляется методологическая противоположность марксовой политической экономики капитализма и веберовской социологии истории капитализма, а тем самым резче артикулируется теоретико-методологический фундамент этой последней. Прежде всего обращает на себя внимание резко выраженная «формализация» марксистского понимания капитализма. Вместо его истолкования в духе социологического реализма, углубляющегося в «субстанциальную сущность» этого всемирно-исторического явления, определяемого как единая и единственная «общественно-экономическая формация», представляющая собой раз и навсегда данную «ступень» на лестнице общечеловеческого Прогресса, мы получаем у М. Вебера номиналистическое и скорее функционалистское понятие «экономической формы», многократно встречавшейся в истории — реже на Востоке и чаще на Западе, причем в контексте самых разнообразных исторических эпох. (Хотя, как это ни парадоксально, авторы «Манифеста коммунистической партии» оказываются здесь гораздо большими номиналистами в своем определении «места» капиталистической «формации» в истории человечества, чем автор «Аграрной истории Древнего мира», полемически противопоставлявший единому и единственному в своем роде капитализму целый веер разнообразных «капитализмов», меняющих свое оперение в зависимости от исторических условий их возникновения.
Замыкание капитализма в рамки единой и единственной в своем роде исторической эпохи, отличающее марксистский подход к его пониманию, связано у авторов «Манифеста…» с традицией гегелевской диалектики, рассматривающей каждый культурно-исторический феномен как «тотальность», вырастающую из своего собственного первоначала (вспомним Марксов «товар», эту саморазвивающуюся «клеточку» капиталистического общества), «снимая» в себе, или просто ликвидируя, все «инородные» образования. По сравнению с марксистским монизмом философско-исторической конструкции «капитала», не допускавшего в пределах своей «тотальности» никаких капитал-«измов» (не случайно термин «капитализм» вообще отсутствовал в лексиконе самого К. Маркса, так что первым марксистам, и марксологам, и марксоведам» пришлось изобретать его), М. Вебер со своими различными «капитализмами» выглядит прямо-таки как плюралист и релятивист, сознательно подменяющий проблематику исторического генезиса и эволюции скрупулезной типологизацией.
Этот подход он демонстрирует уже при рассмотрении генезиса античного капитализма, отправляясь от бюхеровского понятия «ойкоса» как широко толкуемого «домашнего хозяйства». В качестве связующего звена между «ойкосом» и античным капитализмом М. Вебер выдвигает «вотчинное производство», существование которого, по его словам, «есть переходное явление», причем таящее в себе две возможности: переход «или от «ойкоса» к капитализму, или наоборот, к натуральному хозяйству» (2, 17). «…Это ведь, — поясняет он свою мысль, — всегда есть симптом относительной слабости капитала, в частности, слабости производственного капитала, которая находит свое выражение в перекладывании потребности в средствах производства на зависимые хозяйства ив устранении необходимости иметь 1) капитал на покупку инвентаря, 2) капитал или на покупку рабов, или на заработную плату — при помощи эксплуатации подневольного труда и (обыкновенно) объясняется (сравнительно) мало развитой интенсивностью хозяйственного оборота» (там же).
Следующий этап (или форма) античного капиталистического производства — «…Производство при помощи купленных рабов (т. е. производство в условиях, в которых рабы являются нормальным предметом оборота, безотносительно к тому, были ли они действительно (in concreto) приобретены путем купли) на собственной или арендованной земле…»; это, «…с экономической точки зрения, конечно, «капиталистическое» производство: земля и рабы составляют предмет свободного оборота и, конечно, представляют собою «капитал»: рабочая сила, в отличие от того, как это делается в производстве с помощью «свободного труда», покупается, а не нанимается, а если (в виде исключения) нанимается, то не у ее носителя (рабочего), а у господина» (там же). Здесь, как видим, формализм «чисто экономического» подхода доводится до предела, то есть до полной «элиминации» социального аспекта проблемы, которая была немыслима у автора «Капитала» (впрочем, далеко не только у него одного).
Надо сказать, что сам М. Вебер не только не исключал возможных возражений по этому поводу, но постарался предупредить их: «…если понятие «капиталистического хозяйства» не ограничивать совершенно немотивированно определенным способом эксплуатации капитала — именно эксплуатацией чужого труда путем договора со «свободным» рабочим, — возражает автор книги своим потенциальным критикам, — не вносить, следовательно, социальных признаков, но вкладывать в это понятие чисто экономическое содержание и признавать наличность «капиталистического хозяйства» везде там, где объекты владения составляющие предмет оборота, эксплуатируются частными лицами с целью приобретения прибыли способами, присущими меновому хозяйству, — тогда нет ничего бесспорнее далеко идущего «капиталистического» отпечатка, лежащего на целых, — и как раз на «величайших», — эпохах античной истории» (2, 18). Однако, если слишком далеко зайти по этому пути «обесчеловечения» экономической науки, то придется отказаться от ее определения не только в качестве политической экономии, что фактически уже произошло в начале XX века, но и в качестве «социальной экономии», которым предпочитал пользоваться и сам М. Вебер…
Согласно веберовской концепции античного капитализма, «…среди составных частей капитала, разумеется, отсутствуют все те средства производства, которые созданы техническим развитием последних двух столетий и составляют нынешний «постоянный капитал» (2, 19). А это как раз те «более многочисленные и более грандиозные производительные силы», чем все, созданные предшествующими поколениями «вместе взятые», о которых писали авторы «Манифеста…» как об основных достижениях буржуазии Нового времени. Но, «с другой стороны», как подчеркивает М. Вебер, вместо отсутствующих в древности составных частей капитала «…надо прибавить одну важную составную часть, которая отсутствует теперь: рабов, попавших в рабство за долги, и рабов купленных» (там же). Впрочем, если более строго придерживаться политэкономической терминологии, следовало бы подчеркнуть, что рабов тогда пришлось бы рассматривать не среди «составных частей капитала» вообще, а в качестве составных частей именно переменного капитала. Но ведь и сам автор «Капитала» писал, что «рабы, крепостные и т. д». «принадлежат непосредственно к числу средств производства» (4, 726), — парадокс, свидетельствующий о том, какие чисто терминологические трудности возникают в случае попыток применить к античной экономике категории экономики капитализма. Так что в этом пункте М. Вебера придется причислить скорее к последователям К. Маркса, чем к его убежденным противникам.
Однако это — совсем не единственный пункт, свидетельствующий об «опасной близости» автора «Аграрной истории Древнего мира» к автору «Капитала». Если сопоставить то, что писал М. Вебер об экономике античного общества, с тем, что написано в XXIV главе «Капитала» о «так называемом первоначальном накоплении», нам придется не раз натыкаться на поразительные созвучия, побуждающие задаться вопросом о «неофициальных» источниках веберовского вдохновения. Эта глава начинается характерным пассажем, обнажающим пункт, в котором К. Маркс оказывался перед необходимостью покидать строго экономическую позицию в поисках «внеэкономического» источника «накопления капитала», выводящего за пределы капиталистического общества с его имманентной логикой диалектического саморазвития «товара».
«Мы видели, — пишет он, — как деньги превращаются в капитал, как капитал производит прибавочную стоимость и как за счет прибавочной стоимости увеличивается капитал. Между тем накопление капитала предполагает прибавочную стоимость, прибавочная стоимость — капиталистическое производство, а это последнее — наличие значительных масс капитала и рабочей силы в руках товаропроизводителей. Таким образом все это движение вращается, по-видимому, в порочном кругу, из которого мы не можем выбраться иначе, как предположив, что капиталистическому накоплению предшествовало накопление «первоначальное» («previous accumulation» по А. Смиту) — накопление, являющееся не результатом капиталистического способа производства, а его исходным пунктом» (4, 725).
Так вот, судя по всему и М. Вебер, ищущий не просто «зачатки», но достаточно развитые формы капитализма, и не только «в недрах» феодализма, но и за его пределами, заходит гораздо дальше К. Маркса, двигаясь, тем не менее, по тому же, «предуказанному» им пути. И не об этом ли свидетельствует поразительные совпадения его констатации внеэкономических источников античного капитализма с теми, что автор «Капитала» увидел в Европе XVI–XVII веков? И не это ли тождество «первоисточников» давало автору «Аграрной истории Древнего мира» основание говорить об античном и средневековом «капитализмах» как о вполне самостоятельных (имевших «достаточные основания» существования в самих себе) «разновидностях» капитализма, укорененных в специфической «констелляции» исторических условий, вновь и вновь вызывавших их к жизни?
Говоря о внеэкономических причинах возникновения «античного» и «средневекового» типов капитализма, М. Вебер, как правило, до предела заостряет проблему политического насилия и его роли в истории. Причем достаточно многое из того, что он пишет по этому поводу, заставляет задуматься о марксистских импульсах его вдохновения, восходящих именно к XXIV главе «Капитала», где экономическому детерминисту К. Марксу, пришлось искать «условия возможности» накопления капитала где угодно, но только не в собственно экономической сфере. Вот тут-то (как и в иных аналогичных случаях) автор «Капитала» вспоминает, что «как известно, в действительной истории большую роль играют завоевание, порабощение, разбой, — одним словом насилие» (4, 726). Причем, не просто «большую», но, как оказывается, определяющую роль, поскольку в роковые минуты становления новых исторических форм иных способов «первоначального накопления» капиталов просто не было в наличии. Это — роковое «место встречи» К. Маркса, Ф. Ницше и М. Вебера, испытавшего далеко ведущее влияние как первого, так и второго.
Читаем едва ли не центральное, с точки зрения его «дальнобойности» место из упомянутой XXIV главы, которое так часто цитировалось что, подчас, уже забывается — в каком месте и по какому поводу (одновременно вполне конкретному и в то же время «абстрактному»: теоретико-методологическому и мировоззренческому) оно появилось в «Капитале»: «Различные моменты первоначального накопления распределяются, исторически более или менее последовательно, между различными странами, а именно: между Испанией, Португалией, Голландией, Францией и Англией… Но все они пользуются государственной властью, т. е. концентрированным и организованным общественным насилием, чтобы ускорить процесс превращения феодального способа производства в капиталистический и сократить его переходные стадии. Насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым. Само насилие есть экономическая потенция» (4, 761).
Что касается «беременности» старого общества новым, — этот «диалектический» оборот М. Вебер вполне мог списать за счет гегельянского прогрессизма автора «Капитала». Но вот что касается государственной власти как концентрированного и организованного общественного насилия, то этот «ход мысли» неоднократно всплывает в веберовских рассуждениях о государственной «легитимации» насилия, о «естественном» праве государства на его применение. Наряду с торговлей, а зачастую существенно опережая ее, насилие античных государств, предстает у М. Вебера решающим рычагом их капиталистического развития, инструментом того самого «первоначального» накопления», на результатах которого покоились древние цивилизации, погибавшие в тот момент, когда так или иначе перекрывались его источники.
В последней главе «Капитала» достаточно широко и впечатляюще представлена еще одна тема, развитие которой могло навести на мысль о неслучайной связи античного капитализма с рабовладением. Это — роль и место использования рабского труда в процессе «первоначального накопления» в Западной Европе и Америке. «Англия получила право вплоть до 1743 г. поставлять в испанскую Америку 4800 негров ежегодно. Ливерпуль вырос на торговле рабами. Последняя является его методом первоначального накопления… В 1743 г. Ливерпуль использовал для торговли рабами 15 кораблей, в 1751 г. — 53 корабля, в 1760 г. — 74, в 1770–96 и в 1772 г. 132 корабля». (4, 769). Подобный размах работорговли, свидетельствовавший о ее экономической целесообразности в Новое время, невольно подталкивал исследователей к более далеко идущему умозаключению: если, таким образом, оказывается, что современный капитализм и рабовладение не так уж исключают друг друга, то так ли уж невероятным было бы предположение о существовании капитализма, основанного на рабстве, в глубокой древности? Тем более, что чисто экономический анализ понятия капитализма, проделанный М. Вебером, убеждал его в том, что это последнее не исключает вывода об экономической «релевантности» рабовладения, способного — при определенных обстоятельствах — стимулировать не только хозяйственное, но также политическое, и, так сказать, культурно-историческое развитие отдельных народов и стран.
Таким было общее заключение, которое витало в «теоретическом воображении» молодого, но уже многообещающего автора статьи (не оставшейся незамеченной) «Социальные причины падения античной культуры», опубликованной еще в 1896 году, но уже содержавшей основополагающие идеи и конструктивные схемы положенные как в основание «Города», так и в фундамент «Аграрной истории Древнего мира».
А теперь вспомним веберовский перечень способов «помещения капитала во времена классической древности»: разработка рудников» (осуществлявшаяся главным образом рабами) (…) плантационное производство» (опять-таки с помощью рабского труда); отдача внаем (иногда обученных) рабов или устройство их как самостоятельных ремесленников или торговцев «за оброк», как бы сказали русские», «наконец, капиталистическая эксплуатация обученных ремеслу рабов, принадлежащих в полную собственность или же взятых в залог, производившаяся в «мастерских» или без них…» (2, 19). Он, этот перечень, должен подчеркнуть роль рабского труда в формировании и функционировании античного капитализма.
Однако в противоположность Т. Моммзену и Э. Мейеру, склонным акцентировать черты, роднящие античный капитализм с современным («новейшим»), М. Вебер ни на минуту не забывает о специфических особенностях первого, резко противополагающих его последнему. «…Экономическое своеобразие капиталистической эксплуатации находящихся в собственном владении рабов (Sklavenbesitzes), в отличие от системы «свободного труда, заключается прежде всего в громадном повышении (Steigerung) количества капитала; затрачиваемого на содержание живой рабочей силы и вкладываемого в покупку ее; когда, в случае застоя в деле, раб оказывается незанятым, капитал этот не только не приносит процентов, — как и машина, — но и «съедает», кроме того (в буквальном смысле слова), непрерывно присоединяемые к нему прибавки. Из этого одного уже следует замедление 1) оборота капитала и 2) процесса образования капитала вообще» (2, 21–22).
В тесной связи с этим обстоятельством оказывается включение в это, казалось бы, «чисто экономическое» рассуждение — его политической составляющей, которая до тех пор оставалась на заднем плане (хотя и молчаливо предполагалась, учитывая «синтетичность» веберовской социологии). Ибо «…настоящая же, «капиталистическая» эксплуатация раба, как простого орудия производства, находила себе границу в своей зависимости от правильной поставки рабов на рынок, т. е. от успешности войн» (2, 22). Ведь «…полная капиталистическая эксплуатация его рабочей силы была возможна при не только юридической, но и фактической безсемейности раба, т. е. при системе казарм, которая, однако, делала невозможным пополнение класса рабов из собственной среды. Иначе стоимость и содержание женщин и воспитание детей ложились бы мертвым балластом на основной капитал» (2, 22–23).
Развивая мысль о решающем значении «военно-политической» составляющей в истории античного капитализма М. Вебер пишет: «Военное (…) расширение территории государства и большие победы обыкновенно способствовали расширению рабовладения, удешевлению рабов и вместе с тем усиливали побуждение к капиталистической эксплуатации рабов в собственном производстве (плантации, мореходство, горное дело, ???????????, и т. д.)» (2, 30). На этом основании он делает вывод о том, насколько «сильно» «…политические судьбы и особенности отдельных стран должны были влиять на степень развития свободного и несвободного труда в их отношении друг к другу, на размеры капиталистической эксплуатации этого последнего и на ее направление (…) обременение военными повинностями свободного населения являлось премией за рабский труд больше всего там, где включавшему в свой состав вооруженных за свой счет крестьян и мелких горожан ополчению из свободных граждан приходилось вести хронические войны крупного стиля, как это было во времена расцвета эллинской демократии и в республиканском Риме» (2, 30–31).
Но, как со всей решительностью утверждает М. Вебер, «…одно военное устройство, как таковое, само по себе не имело решающего значения для степени развития рабства, и, следовательно, не определяло окончательно степени и направления в развитии античного «капитализма». Напротив, громадное влияние имели тут общие политические основы античной жизни и в особенности обусловливаемый, в конце концов, политическим строем характер государственного управления, в частности, управления финансового» (2, 31). В целом же, как неоднократно повторял М. Вебер, античный капитализм, в противоположность современному, «промышленному», стоял «на политическом якоре». И стоило только разрубить канат, связывавший древний капитализм с этим «якорем», как оказывалась разрушенной и другая — «золотая» (торгово-экономическая) цель, связывавшая его с военно-политическим «якорем». Так, в изображении М. Вебера, ярко окрашенным плохо скрытой полемикой с «формационным» толкованием капитализма и его истории, выглядит судьба античного капитализма.
Если, однако, принять вслед за М. Вебером, войну и военную политику в качестве «реального базиса» античной экономики (да и всей античной культуры и цивилизации, как он стремился доказать со времен его ранней работы, посвященной анализу «социальных причин» «падения античной культуры»), то «государственные «финансы»» можно было бы назвать столь же реальной «надстройкой» над ним, лишенной всякой иллюзорности и «идеологичности». Они, по его словам, «были древнейшим» и оставались «крупнейшим» из всех «хозяйственных предприятий» («Wirtschaftsbetriebe») Древнего мира, отчасти «заменявших» «частное накопление капитала», отчасти игравших роль его «ускорителя» (Schrittmacher), «отчасти, наконец», «подавлявших» его (2, 31). Важнейшую роль среди финансовых предприятий античного государства играла «система государственных откупов, прежде всего в области откупа податей», где она была, согласно М. Веберу, «…несомненно, важным средством — а в Элладе, наверное, одним из важнейших — к образованию частных капиталов» (2/33).
Развивая и углубляя этот принципиально важный тезис, он тут же добавляет: «…Но простым «ускорителем» (Schrittmacher) процесса образования частных капиталов финансовое хозяйство может сделаться лишь там, где государство-город, которое, как таковое, не располагало собственным бюрократическим механизмом и, следовательно, нуждалось в государственном откупщике, распоряжалось в качестве властелина доменами и землей, и податям огромных завоеванных и подвластных областей. Так было в древности в Риме времен Республики. Поэтому тут и образовался, несомненно, первоначально главным образом из государственных откупщиков, могущественный класс частных капиталистов, которые во время 2-й Пунической войны… наподобие современных банков своими деньгами поддерживали государство…» (там же).
Заключает М. Вебер свое общее рассмотрение «финансового строя» античных государств кратким перечнем его основных моментов «угнетающего», деструктивного, воздействия «на развитие частных капиталов» (2, 33–34). Согласно его выводу, «…прежде всего, общая политическая основа античных государств вообще содействовала усилению и без того (…) большой, вызванной способом его составления, непрочности (Labilitat) наличного капитала и его нового образования. Податная система (литургии имущих), обычное для греческого полиса, в особенности в эпохи господства демократии, совершенно бесцеремонно суверенное распоряжение частным имуществом своих граждан (…), далее, существовавшая во всех античных общинах опасность конфискации при каждом политическом потрясении и смене партий (…) — все это действовало в том же направлении» (2, 34).
Однако, по убеждению автора, «…гораздо более решающее значение, чем эти (…) катастрофы, которые затрагивали капиталы отдельных лиц или наличный капитал политической общины, имело то, в какой мере практика управления предоставляла простор свободному стремлению частного капитала к прибыли вообще и тем самым и образованию капитала» (там же). В целом здесь ситуация складывалась по-разному в «городах-государствах», с одной стороны, и в монархиях — с другой, хотя исход оказывался «летальным» для античного капитализма в обоих случаях. Если полис лишь «в высочайшей мере» усиливал «лабильный» по своей внутренней сущности «характер частных капиталов», «…но в то же время не мешал при этом все новым и новым вспышкам образования капитала и стремления к капиталистической эксплуатации» (2, 36), то монархии подрывали античный капитализм иным, гораздо более радикальным способом. «…бюрократический «порядок» монархического государственного хозяйства постепенно доводил до полного истощения как раз крупнейшие капиталы, закрывая главнейшие источники прибыли» (там же).
В итоге «…там, где в замкнутых монархиях приостанавливалась, с одной стороны (…) эксплуатация деревни городом, а с другой стороны, прекращались войны и связанный с ними захват земли и людей в широких размерах, — там прекращалось и необходимое для расширения капиталистической эксплуатации рабского труда переполнение рынка дешевым человеческим товаром и приток удобных для капиталистической эксплуатации новых земель» (там же). Таким образом оказалось в итоге, что «…Столь благодетельный для массы поданных порядок, принесенный монархией, был как раз смертью для капиталистического развития и всего, что на нем покоилось… А там, где монархия к тому же принимает теократический характер, там и никогда не отсутствующая в таких случаях религиозная и законодательная «защита слабых» может — как это было на Востоке — превратиться в довольно крепкую границу капиталистической эксплуатации людей» (2, 37). А вот и нечто вроде эпилога к предыдущему веберовскому размышлению о «закате» античного капитализма, а вместе с ним и всей античной цивилизации: «Всегда, как раз в периоды «насыщенного» (от слова «сытость» — Ю. Д.) порядка, который как раз тождественен с неподвижностью в экономической жизни — останавливается и полет капитализма» (2, 38–39).
* * *
Итак, мы имеем вполне достаточные основания заключить, что М. Вебер не только сам исходил из идеи «множественности» исторических типов капитализма, ибо «двоица» — это уже принцип множественности, и там, где доказан факт существования двух существенно разнящихся «видов» (или «типов») капитализма, вполне можно поставить вопрос и о третьей его разновидности, что и сделал автор «Аграрной истории…», поставив вопрос о существовании капитализма в западноевропейском Средневековье. В принципе он имел возможность — в случае необходимости (которой он, впрочем, не испытывал) — сослаться на авторитет самого автора «Капитала», который в XXIV-й главе этого монументального труда привел множество примеров «совместимости» раннего (и не очень «раннего») капитализма с рабовладением.
Но если убежденный «монист» К. Маркс предпочитал не делать далеко идущих выводов из факта «мирного сосуществования» капитализма с рабовладельческой архаикой (тем более, что это привело бы его к противоречию с собственной философией всемирно исторического процесса, понятого как последовательность смены «общественно-экономических формаций», так красиво расположившихся на незыблемой лестнице Прогресса), то столь же убежденный «плюралист» М. Вебер, не чувствовал себя связанным этими догматическими постулатами. Они представлялись ему решительно несовместимыми с его — сугубо эмпирически ориентированной социологией истории, с точки зрения которой существование капитализма не только в античности, но и в средние века было исторически доказуемым фактом, засвидетельствованным, в частности, и такими выдающимися исследователями, как Т. Моммзен и Э. Мейер.
Вопросом, разводившим М. Вебера с этими авторитетными «свидетелями Древности», было только то, считать ли, что во всех трех случаях — в Древности, Средневековье и Новое время — мы имеем дело с одним и тем же капитализмом, или речь должна идти о его различных «видах». Как мы могли уже убедиться из предыдущего изложения, М. Вебер решительно отстаивал второй вариант ответа, более соответствовавший его «методологическому индивидуализму» и, соответственно, плюрализму, тогда как Т. Моммзен и Э. Мейер (вместе с классиками политической экономии и их критиком — К. Марксом), отправлялись, в конечном счете, от постулата «единственности» капитализма и, соответственно, полного тождества «древнего» капитализма и «современного, — точка зрения, которая, согласно веберовскому убеждению, и должна была вести к недопустимой «модернизации» архаических разновидностей капиталистического способа хозяйствования. Завершая 7-ой параграф своей «Истории хозяйства», посвященный «городскому гражданству» и его особой роли в эволюции европейской культуры, М. Вебер задается вопросом о том, «какое влияние оказало все вышеизложенное» концентрирующееся вокруг различения специфических особенностей городов античного и средневекового типов «на развитие капитализма» (3, 210). При этом он считает, что ответить на него можно лишь обратив — «прежде всего» — «внимание на различие в способах получения дохода в древности и в средние века, на различие видов капитализма там и здесь» (там же).
Вопрос о том, можно ли говорить о капитализме в средние века, а тем более в античности перед М. Вебером не стоит. Положительный ответ на него уже заранее задан тем определением «капитала» и, соответственно, капитализма, которое он предложил в теоретико-методологическом Введении к «Аграрной истории Древнего мира». Теперь же он задается другим вопросом — о типологизации различных «видов» капитализма, имевших место» как в античности, так и в Средневековье. В ее основании у М. Вебера лежит различение между двумя, если можно так выразиться, «родами» капитализма — современным рациональным, который достиг безраздельного господства на Западе, с одной стороны, и «нерациональным капитализмом», который, по его утверждению, мы «встречаем повсюду и во все эпохи» (там же), — с другой.
В качестве примеров капитализма этого второго рода, различающихся способами «получения дохода», М. Вебер называет «капиталистические предприятия с целью откупов (на Западе, в Китае и Передней Азии) и с целью финансирования войн (в Китае, Индии во времена, когда там существовали отдельные государства), торговый спекулятивный капитализм (вряд ли можно назвать какую-нибудь историческую эпоху, когда он не существовал), ростовщический капитализм, путем ссуд эксплуатирующий затруднительное положение людей; все эти формы капитализма базируются на военной добыче, налогах, доходах по должности, должностных злоупотреблениях (…) и, наконец, на данях и на людской нужде. Все эти обстоятельства носят хозяйственно-нерациональный характер и из них никогда не могла возникнуть рациональная система организации труда» (3, 210). А потому и не мог возникнуть рациональный капитализм.
Что же касается последнего, то, согласно М. Веберу, он «базируется на положении рынка, то есть на чисто хозяйственных условиях» и тем более рационален, чем больше опирается на массовое производство и массовый сбыт. А эту почву он мог обрести «лишь на современном Западе», где потому и развился в прочную систему» (там же). В прошлом же он мог возникнуть, да и то не надолго, лишь благодаря уникальному стечению обстоятельств. Так это случилось, например, в Древнем Риме, где некоторое время задавал тон «единственный капиталистический класс» античности, «рационализм которого может быть приравнен к рационализму современного капитализма» — «класс римских всадников», этих рационально действующих капиталистов», которые «со времени Гракхов играли в государстве «выдающуюся роль», хотя и наталкивались «на сопротивление служилой аристократии» (там же).
Впрочем, «капитализм этого класса» опирался отнюдь не на массовое производство. Он «черпал свою силу в использовании государственных предприятий и доходов, в аренде ager publicus, т. е. завоеванной земли, и казенных имений, откупах податей, в финансировании политических честолюбцев и военных расходов» (там же), — ив этом смысле мало чем отличался от других разновидностей архаического капитализма, судьбу которых он в конце концов разделил. Ведь если «сначала императоры зависят в финансовом отношении от всадничества», то «потом постепенно освобождаются от этой зависимости, лишая всадников откупов и таким образом отнимая у них главный источник богатства; таким же образом раньше египетские фараоны сумели обойтись в конце концов без откупщиков, как посредников по сбору податей, создав самостоятельную организацию для удовлетворения политических и военных потребностей государства и превратив откупщиков в финансовых чиновников» (3, 210–211).
Характеризуя этот «закат» античного капитализма, М. Вебер сопоставляет его с судьбой средневекового капитализма, поскольку, по его убеждению, именно в этом закатном свете наиболее четко выступает «различие между античным капитализмом и капитализмом конца средних веков, из которых только последний опирается на условия рынка» (3, 210). Оно, это различие, «проявляется ив самом ходе общего развития после утраты городами их самостоятельности», поглощенной «бюрократически организованным мировым государством, в котором политическому капитализму (еще одно название, которое М. Вебер дает архаическому капитализму — Ю. Д.) уже не находилось места» (3, 210). В этом и заключалась его «архаичность»: он процветал на почве, вспаханной и засеянной не им самим. «В эпоху римских императоров аренда казенных имений повсюду заменяется наследственным владением. Вместо сдачи государственных подрядов предпринимателю организуются принудительные трудовые повинности подданных. Отдельные классы населения делятся по специальностям, и на эти вновь образованные профессиональные группы возлагаются государственные тяготы с круговой порукой. Это явление равносильно гибели античного капитализма» (там же).
Однако «закат» античного капитализма вовсе не означал для М. Вебера тотального крушения капиталистической формы хозяйствования. Капитализму предстояло второе рождение во времена европейского Средневековья (не путать с античным «средневековьем», о котором также писал М. Вебер и в «Городе», и в «Аграрной истории…»), а затем третье — уже в Новое время. Причем каждый раз «могильщиком» капитализма была, если верить автору этих книг, все та же бюрократия, тревожные признаки нового «пришествия» которой он с возрастающей тревогой констатировал уже в первом десятилетии XX века.
«Пригнетение частной экономической инициативы бюрократией, — писал М. Вебер, заключая свою «Аграрную историю…», — не есть специфическая особенность античного мира. Всякая бюрократия имеет тенденцию путем расширения своей сферы достигать того же действия. Также и наша. И в то время как в древности политика полиса должна была составлять «ускоряющее колесо» («Schrittmacher») для капитализма, в настоящее время капитализм является ускоряющим колесом бюрократизирования хозяйства» (2, 389). Иначе говоря, во времена расцвета античного капитализма «политика полиса» фактически была на службе капитализма, тогда как во времена «заката» античного капитализма он сам становился слугой бюрократии, которая в конце концов задушила его. Та же судьба поджидает, согласно исторически фундированным опасениям М. Вебера, и современный капитализм.
А вот и доказательства обоснованности веберовских тревог: «Если мы вспомним об угле, железе и всех горных продуктах, о всех отраслях металлургической индустрии, далее о спирте, сахаре, табаке, спичках и по возможности обо всех, в настоящее время в высокой мере картеллированных массовых продуктах, взятых в государственные или de facto государством контролируемые производства, о владении доменами и о фидеикомиссиях и государством контролируемых платящих ренту поместьях, все умножающихся в проекте «Каница», проведенном со всеми своими последствиями, для надобностей войска и государственных чиновников, государством руководимых мастерских и потребительских обществах, о внутреннем судоходстве, тянущемся на буксире у государства, о морском судоходстве, находящемся под контролем государства, о всех взятых в казну железных дорогах и т. д., к этому еще о ввозе хлопчатой бумаги, регулируемом государственными договорами и руководимом государством, обо всех этих производствах, ведущихся в бюрократическом порядке, о «контролируемых» государственных синдикатах и обо всем прочем, регулируемым цеховым способом, посредством бесчисленных академических и иного рода удостоверений правоспособности, об обобщенном типе «rentierpaisible», то, при милитаристски-династическом режиме, мы получим состояние эпохи позднейшей империи, только на технически более совершенной основе» (2, 389–390).
Опираясь на его собственную методику сравнительно-исторического анализа, М. Вебер делает общий вывод, вполне логически вытекающий из опыта как очень, так и не очень далекого прошлого: «Бюрократизация общества у нас по всем видимостям когда-нибудь также одолеет капитализм, как и в древности. И у нас тогда на место «анархии производства» наступит тот «порядок», который, в принципе сходный, отличает римскую императорскую эпоху и, еще больше, «Новое царство» в Египте и владычество Птоломеев. И ведь не думают только о том, что служба в бюрократически снабженном военными машинами, одетом, одержимом, вымуштрованном, командуемом казарменном войске может представлять «противовес», и что вообще современная военная принудительная работа в династических государствах имеет внутреннее родство с гражданской боеспособностью прошлого» (2, 390).
Показательно, что М. Вебер не ограничивается этим ударным заключительным пассажем. Очевидно, полагая что при этом он может быть неверно понятым, например, в качестве примитивного циклиста, либо, что еще хуже, приверженца «однолинейного» понимания истории (скажем в духе «теории прогресса» или, что то же самое, но только с противоположным знаком «теории регресса»), М. Вебер прибавляет к своему заключению еще один — уже чисто методологический — абзац, подвергающий критическому «остранению» все заранее данные системы координат, в том числе и ту, отправляясь от которой он набросал прогноз будущего европейской цивилизации, который, надо полагать, показался ему слишком уж фаталистическим: «Но эти перспективы сюда не относятся… — пишет он, как бы дистанцируясь от них, и продолжает, корректируя свой прежний подход: — …Континуум (das Kontinuum) средиземноморского, европейского культурного развития не знал до сих пор ни замкнутых «круговых движений», ни однозначно ориентированного «прямолинейного» развития. На время совершенно потонувшие явления античной культуры впоследствии опять всплывают в им чуждом мире. С другой стороны, как города поздней античной эпохи, в частности эпохи эллинизма, в области промышленности, так позднеантичные поместья (Grundherrschaften) в аграрной области были подготовительными ступенями средних веков» (2, 390–391).
Как видим, «перспективы», которые «сюда не относятся», — это те способы сравнительно-исторического видения, которые подталкивают исследователя (в данном случае самого М. Вебера) к апокалиптическому видению «Заката Европы». (Вспомним О. Шпенглера, не устоявшего перед этим соблазном несколько лет спустя после появления «Аграрной истории Древнего мира», о существовании которой он не мог не знать.) И М. Вебер делает вывод в пользу другого варианта сравнительно-исторической реконструкции западноевропейской истории, о котором здесь было также упомянуто. Речь идет о некоторых, так сказать, «архетипических» структурах, время от времени всплывающих в потоке истории, но каждый раз в виде новых формообразований, обладающих теми чертами, которые, с одной стороны, «подобны» тем, что уже «имели место» в процессе исторической эволюции, но, с другой — обладают всеми признаками уникальности и неповторимости, свойственными каждому историческому феномену, так что их невозможно полностью отождествить с их «двойниками». В каком-то смысле они похожи на тех «знакомых незнакомцев», которых российская философская критика вновь и вновь открывала в русской классической литературе (к каковой, кстати сказать, испытывал ненаучную слабость» и Макс Вебер.)
Так же обстоит дело и с «идеальными типами» веберовской социологии истории: по своей «идеальной» и даже «утопической» сущности они идентичны, несмотря на разделяющие их тысячелетия эмпирической истории, но образ, какой они принимают, «всплывая» в «им чуждом» мире (вернее, мирах), не позволяет слишком далеко заходить в проведении исторических параллелей. «Гладко было на бумаге, // Да забыли про овраги. // А по ним ходить». А потому приходится посмотреть на тот же процесс «с другой стороны», рассматривая его типичные образы как «подготовительные ступени» для более поздней эпохи или эпох.
* * *
Мы уже имели случаи обратить внимание на то, что, противополагая античному и средневековому капитализму современный, М. Вебер прежде всего и главным образом акцентирует его последовательно рациональный характер. Не ограничиваясь такими попутными замечаниями, он посвящает всестороннему обоснованию этого тезиса заключительный параграф своих лекций по истории хозяйства — «Развитие капиталистического мировоззрения». «В конце концов, — утверждает он, имея в виду новейший капиталистический тип хозяйственной организации общества, — создателями капитализма были: рациональное постоянное предприятие, рациональная бухгалтерия, рациональная техника, рациональное право; но даже и не они одни: мы должны отнести сюда рациональный образ мысли, рационализирована образа жизни, рациональную хозяйственную этику» (3, 221).
Как видим, речь здесь идет о синтетическом (как и при определении города) понятии капитализма, каждая из «составляющих» которого имеет свою особую историю, раскрываемую соответствующей научной дисциплиной: историей финансов, историей техники, историей права, историей этических учений и т. д. И только объединяя все эти, по необходимости односторонние подходы, М. Вебер получает в итоге объемное — социологическое! — изображение истории хозяйства и (в качестве ее важнейшей заключительной части) истории промышленного капитализма.
Любопытно, что «рациональная хозяйственная этика» называется последней среди «создателей» современного капитализма. Но это отнюдь не означает, что она была последней по значению. Иначе М. Вебер не начал бы именно с нее свой перечень тех проблем, которые предстояло решать Западу на пути к созданию рационального капитализма. Капитализм этого типа невозможен без рациональной этики точно так же, как он невозможен без всех остальных его (названных выше) составляющих, каждая из которых имела за собой длинную и не лишенную собственных проблем историю, которую нужно было пройти точно так же как «прошла» ее — в той или иной форме — веберовская социологическая история хозяйства. Одной из таких проблем была внутренняя антиномичность хозяйственной этики капитализма.
С одной стороны, как и всякая этика она не лишена известной консервативности, поскольку в основе «…вытекающих из нее хозяйственных отношений всегда лежит известная традиционность — святость предания, сохранение способов ведения торговли и хозяйства в том виде, в каком они перешли к нам от праотцов. Эта особенность глубоко сохраняется и в наши дни. (…) Неспособность и нежелание отказаться от рутины есть основа всякой традиции» (3, 222). Но, с другой стороны, в качестве этики капиталистического способа хозяйствования, она исполнена жаждой обогащения, стремлением к наживе, постоянно вовлекающим людей, ею обуянных, в конфликт с традиционными этическими нормами. Конфликт этих двух устремлений «хозяйственной этики» капитализма, вынуждал к компромиссам либо с одной, либо с другой стороны. Либо со стороны традиционной этики с ее стремлением к мере («умеренности») и заранее данному ограничению, либо со стороны «проклятой страсти» к злату, которая должна была проявить «добрую волю» к самоограничению.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.