3. ПОДОПЛЕКИ ЭКОЛОГИЧЕСКИХ ТРЕВОГ: АТОМНЫЙ АПОКАЛИПСИС И УЖАС ПЕРЕД РАКОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. ПОДОПЛЕКИ ЭКОЛОГИЧЕСКИХ ТРЕВОГ: АТОМНЫЙ АПОКАЛИПСИС И УЖАС ПЕРЕД РАКОМ

Самые сильные побуждения порождаются сочетанием любви и страха. Экологическое сознание также становится побудительным мотивом тогда, когда любовь к природе – чувственная и сверхчувственная – соединяется со страхом. Тревога за природу доходит до максимума тогда, когда она одновременно является страхом за собственное благополучие, а общественной силой она становится в том случае, когда объекты частных забот могут быть правдоподобно объединены в одну большую опасность, угрожающую народам и всему человечеству. Именно такое сочетание страхов и стоит у истоков современного экологического сознания.

Дональд Уорстер утверждает, что «эпоха экологии» началась 16 июля 1945 года под Аламогордо, когда первый ядерный взрыв осветил лучистым светом пустыню Нью-Мексико, и в воздухе впервые набух ядерный гриб. Однако для мирового сообщества Аламогордо и Хиросима стали знаками новой эры лишь через 10 лет, и эта новая эра сначала не была эрой экологии. В 1945 году перед глазами европейцев лежали их собственные развалины: атомные руины Хиросимы и Нагасаки были от них очень далеко. Антон Меттерних, автор книги «Пустыня наступает» (1947), первой в послевоенной Германии экологической антиутопии, еще находился под воздействием рузвельтовского Нового курса и предостережений Зайферта, «самым страшным призраком современности» он называл эрозию почв (см. примеч. 25). Еще в начале 1950-х годов кошмар Хиросимы в общественном сознании не имел конкретных очертаний, ведь до 1952 года Япония подлежала американской военной цензуре. Представление о масштабах ущерба от ядерного взрыва и его отдаленных последствиях люди получили лишь в последующее десятилетие. До этого времени общество мало беспокоилось о радиоактивной угрозе, тем более что радоновые ванны рекламировали целительное действие радиоактивных веществ. Кроме того, пока США обладали монополией на ядерное оружие, атомная бомба оказывала на многих американцев успокаивающее воздействие. Ситуация изменилась, когда Запад почувствовал угрозу для себя от советских ракет с ядерными боеголовками. Еще более сильный переворот в общественном сознании произвела тревожная информация об опасности радиоактивных осадков, выпадающих после проведения ядерных испытаний. Трагедия японского рыболовного судна «Счастливый дракон», в марте 1954 года попавшего под радиоактивный пепел – следствие испытаний американской водородной бомбы, еще сильнее маркирует переворот в сознании мирового сообщества, чем Хиросима (см. примеч. 26). Появилось понимание, что ядерная угроза не ограничивается однократным событием локального масштаба, а представляет собой длительную опасность, несущую беду всем и вся, даже будущим поколениям. Страх перед атомным оружием связался с еще одним новым страхом – страхом перед раковыми заболеваниями. Таким образом, он подключился к целой связке тревог о будущем цивилизации.

Эта тема переводит нас на другой фундаментальный уровень. Речь идет об истории страхов перед болезнями. Клодин Херцлих и Янин Пьерре считают, что в период около 1960 года (дату они называют довольно точно) во Франции произошел эпохальный переворот: страх перед эпидемиями и инфекционными болезнями, господствовавший над всеми тревогами о здоровье как минимум 600 лет, со времен Великой чумы, довольно быстро отступает на задний план. Вместе с ним уходит и страх перед болотами с их лихорадкой и перед людьми – разносчиками заразы. На первое место выступает страх перед болезнями, обусловленными прогрессом цивилизации. Хотя сама по себе эта фобия не нова, но теперь к ней добавился страх, с недавнего времени победивший все остальные, – страх перед онкологическими заболеваниями. У многих людей он доходит до такой паники, что они даже боятся произносить слово «рак». В этом случае за тревогами об окружающей среде кроется страх перед раком. Со своей стороны, онкологические заболевания становятся метафорой для экологических проблем. На американской экологической сцене распространен слоган: «Рост как самоцель – идеология раковых клеток». Этот страх способен сделать «экологистами» людей старшего поколения, прежде державшихся в стороне от экодвижения. Так, президент США Рональд Рейган, бывший долгое время самым влиятельным противником «энвайроменталистов», после двух онкологических операций изменил свои взгляды, поддержав запрет на использование фреонов, даже при том, что связь между использованием фреонов, озоновой дырой и раком кожи еще не была точно доказана. В 1950-е годы канцерогенное воздействие загрязнений окружающей среды было еще новой темой, радиоактивные осадки открыли ей путь в газетные заголовки. «Неужели тот самый страх перед раком, который 50 лет выручал старых экологических демагогов, пробудил в нас тревогу о Земле?» – спрашивает Лавлок. Американское агентство по охране окружающей среды годами занималось в первую очередь борьбой с онкологическими заболеваниями, хотя внести в нее серьезный вклад так и не смогло (см. примеч. 27).

Уже в конце XIX века индустриальные государства были охвачены волной страхов перед болезнями, обусловленными окружающей средой, и уже тогда этот страх оказался способным мобилизовать значительные ресурсы. Однако вскоре успехи бактериологии отвлекли внимание от фактора «окружающая среда», так что до синэргии великих фобий, как в 1950-х и 1960-х годах, дело тогда не дошло. Страх перед «неврозом», одной из болезней цивилизации, вел в другом направлении, чем страх перед холерой и туберкулезом. Рак еще не был серьезной темой: даже рьяные борцы за здоровый образ жизни тогда еще не умели к нему подойти, даже если они уже чуяли опасность излишнего потребления мяса и табака (см. примеч. 28). Новая составляющая в расцвете вегетарианства конца XX века – не этический фундаментализм (явление далеко не новое), а более обоснованная аргументация его пользы для здоровья.

Интересен случай микробиолога Рене Дюбо (1901–1981). Крупнейший историк туберкулеза, в изучение которого он и сам внес немалую лепту, международное признание Дюбо получил как новатор и духовный лидер экологического движения и его апокалиптической версии. Книга «Земля только одна», написанная Дюбо в соавторстве с Барбарой Уорд, стала «библией» Стокгольмской конференции 1972 года. Может показаться, что это противоречит теории о связи между генезисом экологического сознания и переворотом в истории страха перед болезнями. Однако Дюбо критиковал засилье бактериологии в изучении туберкулеза, он и здесь подчеркивал экологический фактор и яростно протестовал против абсурдной и экологически пагубной, с его точки зрения, идеи истребить антибиотиками все возможные болезнетворные микробы. Для него это было проявлением духа тотальной войны. Его мышление находилось под воздействием ужаса перед атомной войной, а позже – «популяционной бомбой», то есть демографическим взрывом (см. примеч. 29).

Основателем американского экологического движения считается Рейчел Карсон (1907–1964), хотя мгновенный и убедительный успех ее «Безмолвной весны» (1962), которую вскоре поставили в один ряд с «Хижиной дяди Тома», говорит скорее о том, что общественное мнение было уже подготовлено и настроено. Ко времени издания книги Карсон была неизлечимо больна раком, и страх перед ним уже давно омрачал ее жизнь. То, что «Безмолвная весна» затмила все предыдущие природоохранные издания, объясняется, в частности, тем, что Карсон, хотя и упомянула широкий спектр новых экологических ядов, сосредоточилась тем не менее на одной цели: инсектициде ДДТ, которым после Второй мировой войны обрабатывали обширные территории. При этом для многих читателей самым важным было, видимо, то, что ДДТ попал под подозрение как канцероген. Аргумент Карсон состоял в том, что человек подвергается особенно серьезной опасности, поскольку, проходя по пищевым цепям, ДДТ накапливается, а человек в большинстве пищевых цепей находится на вершине (см. примеч. 30). В то время ДДТ уже мало помогало то, что всего лишь 10 лет назад его считали великим спасителем человечества от малярии, ведь от страха перед этой болезнью массовое сознание уже избавилось.

Пищевые цепи были ключевым аргументом и в ранней критике ядерных технологий: как предостережение против накопления радиоактивных веществ в организмах, идущих в пищу человеку. В США протесты против атомного оружия гораздо быстрее и легче, чем в Германии, перешли в критику мирного атома, роль посредника сыграла при этом оппозиция против ядерных испытаний, последствия которых стали частью экологической проблематики. Гринпис начал свою деятельность в 1969 году как движение протеста против возобновления ядерных испытаний. Кошмарный образ демографического взрыва («популяционной бомбы»), который после выхода в 1968 году одноименной книги Пауля Эрлиха стал одним из лейтмотивов американского экологического движения, был сконструирован по модели атомной бомбы.

В других странах, в частности в Германии, из-за активной деятельности журналистов в 1950-е годы страх перед атомной бомбой сочетался с экзальтированными надеждами на «мирный атом» – как будто бы он обещал спасение от своего зловещего собрата. Еще немецкий антиядерный протест 1970-х годов, ставший катализатором общего экологического движения, сначала воспринимал тему «атомная бомба» как отвлечение внимания. И только на стыке 1970-х и 1980-х годов, во время протестов против возобновления гонки ядерных вооружений, связь между мирной и военной ядерными технологиями стала мишенью немецких экологов. Не случайно «крупнейшая и сильнейшая в финансовом отношении “зеленая партия” Европы» возникла именно в ФРГ, где антиядерное движение было наиболее сильным (Энн Брэмвелл) (см. примеч. 31).

Важную роль сыграл «ядерный» опыт в дискуссиях по поводу генной инженерии, впервые разгоревшихся в США в 1970-е годы. «Я стала мыслить в терминах атомной бомбы и тому подобных вещей», – вспоминает Джанет Мерц, одна из инициаторов дискуссии. Постоянной фигурой в аргументации стала ссылка на то, что генная инженерия, как и ядерные технологии, манипулирует с основными природными структурами и может повлечь за собой непредсказуемые и необратимые роковые последствия. Хотя генная инженерия не была отягощена такими страшными грехами, как Хиросима, однако ставшие впоследствии известными англо-американские планы использования бактерий во Второй мировой войне заставляют поверить в реальную опасность биотехнологической сверхкатастрофы. Внедрение биологического оружия предотвратили тогда не проблемы морального характера, а трудности в военных расчетах. Однако генная инженерия обещала сделать биологическое оружие поддающимся расчету (см. примеч. 32).

Ядерное оружие сделало реальной и конкретной перспективу, что человечество уничтожит себя само, и не вследствие своих архаических инстинктов, а вследствие неудержимого духа изобретательства. Эта воображаемая модель породила подобные мысли и в других проблемных сферах. Сегодня можно услышать, что одно из отличий современного экологического движения – уважение к природе ради нее самой. Но это далеко не так, уважение к природе входит в давний арсенал охраны и романтизации природы. Новой, напротив, была тревожная мысль, что разрушение природы подрывает физические основы человеческого бытия. Именно она побудила людей к политическим действиям.

Безусловно, не только Хиросима была источником экологических антиутопий. Некоторые экологические кошмары продолжали старые традиции – религиозные, культурно-пессимистические, мальтузианские. Вопреки расхожим утверждениям, слепая вера в силу прогресса и прежде не часто была господствующим мнением. Как правило, модернизация сопровождалась тревогами, и не последнюю роль в них играли экологические мотивы. С 1900 года появляется научно-фантастическая литература, наполненная сценариями грядущих кошмаров. Идея уничтожения человека его же собственным творением как литературный мотив восходит как минимум к «Франкенштейну» Мэри Шелли (1818) (см. примеч. 33).

Однако в экологических антиутопиях последнего времени можно усмотреть не только старые традиции, но и нечто новое и хладнокровное. Хотя они были исполнены глубокого пессимизма, однако содержали практические импульсы, пусть даже их авторы прекрасно осознавали, что простых решений не существует. Ширина тематики, насыщенность и точность информации вывели эту литературу на новый уровень. Предлагаемые катастрофы были тонко продуманы, эмоциональный посыл – доходчив. Авторы «экоапокалипсиса» смогли охватить более широкий спектр доселе неведомых экологических проблем, чем традиционные защитники природы, интересовавшиеся в основном сохранением природных резерватов, а не новейшими тенденциями индустриального общества (см. примеч. 34).

Среди немецкоязычных авторов ранних экологических антиутопий наиболее широкой известности достиг австрийский писатель Гюнтер Шваб (1904–2006). Его книга «Танец с Дьяволом» (1958) послужила стимулом для учреждения в 1960 году «Всемирного союза в защиту жизни» – прообраза антиядерного движения. Еще одна книга («Завтра тебя заберет Дьявол», 1968) – стала самым обширным для своего времени сводом аргументов против ядерных технологий. Дьявол был для Шваба чем-то вроде фирменного знака, он появлялся в названиях всех его книг, а разрушение окружающей среды Шваб представлял как рафинированные дьявольские козни, нацеленные на гибель человеческого рода. Таким образом, литературное обрамление апеллировало к первобытным представлениям об адских кошмарах, но в действительности речь шла о серьезных научно-популярных изданиях. Об опасностях ДДТ Шваб писал на несколько лет ранее, чем Рейчел Карсон (см. примеч. 35). Однако какая разница и в облике автора, и в подаче материала! Карсон всегда оставалась ученым, даже в своих фантазиях, а Шваб, лесовед из Штирии с нацистским прошлым, напротив, даже научные факты обряжал в демонологические одежды!

Получали ли экологические антиутопии поддержку со стороны науки? С XIX века концепция «катастрофизма в естественной истории была в высшей степени отягощена предрассудками». Начало XIX века было ознаменовано крупными дискуссиями между катастрофистами и эволюционистами, победа в которых осталась за эволюционистами. Они верили в постепенное длительное развитие, а теорию катастроф воспринимали как новую версию веры во всемирный потоп (см. примеч. 36). Хотя дарвинисты приводили целый список вымерших видов, однако вымирание их объясняли исключительно победой более совершенных соперников, так что о гибели природы в целом не могло быть и речи.

Но и эволюционизм был в конечном счете верой, а не точно обоснованным учением. Впоследствии он утратил свои самодержавные позиции, а теории катастроф пережили второе рождение. В экологическом катастрофизме чувствуется воздействие средств массовой информации, ведь прогнозы о конце света имеют наибольшие шансы попасть в газетные заголовки (см. примеч. 37).

Однако несколько десятилетий – не такой большой срок, чтобы заносить тревожное предчувствие катастрофы в историю исключительно виртуальных страхов, а не реальных опасностей. Даже Мальтус, кассандровские предостережения которого долгое время считались опровергнутыми реальными историческими процессами, еще может оказаться правым. Критики атомной энергии сначала концентрировали свое внимание на вялотекущих опасностях: радиоактивных отходах и незначительных выбросах при нормальной работе атомных электростанций. Затем они открыли термин «сверхкатастрофа» (максимально возможная катастрофа, Super-GAU), маркировавший кульминацию дискуссий (см. примеч. 38). Затем многие годы о «сверхкатастрофе» никто не говорил – пока Чернобыль не доказал, что этот термин был далеко не фантомом!

Инертная реакция политиков на предостережения часто подвергалась критике. Однако нужно признать, что у нее есть свои причины. Часто лишь по прошествии времени можно понять, какая проблема действительно важна и какое решение эффективно. Создается впечатление, что из-за этой неясности в экологической политике явно или скрыто побеждает принцип применять преимущественно такие меры, которые в любом случае окажутся разумными и смысл которых основан не только на определенных гипотетических предположениях. Работа с невнятными рисками и неуверенными решениями сама по себе требует политического стиля, склонного к экспериментам и всегда открытого для нового опыта. Очевидно, что создать такой стиль, не впадая при этом в чистейшее отстаивание собственных интересов не так просто. Если экологическое движение хочет стать реальной властью, ему требуются особенно надежные позиции.

Для обоснований таких позиций неплохо подходят определенные катастрофические сценарии. Однако если обещанные катастрофы не наступают, этот метод бьет мимо цели. Еще одна проблема состоит в том, что как раз тогда, когда возникает реальный страх перед катастрофой, он блокирует способность думать, мысль зацикливается на несуществующих глобальных решениях. Исторический опыт учит, что особенно коварны именно те опасности, которые замечают лишь некоторые люди. Сюда относятся прежде всего угрозы, связанные с постепенными, никого не беспокоящими изменениями среды. Кристиан Пфистер на примере Швейцарии жалуется, что «население реагирует только на сенсации», и его очень трудно убедить в том, что признаки антропогенного изменения климата – «не столько учащение природных катастроф, сообщениями о которых пестрят массмедиа, сколько незаметные процессы, такие как сокращение снежного покрова в понижениях ландшафта» (см. примеч. 39). Подобное произошло и в 1980-е годы с массовыми повреждениями лесов, когда слоган «Смерть леса»[224] вызвал в воображении людей картину острой катастрофы. Эта картина отстояла от реальности так далеко, что экокатастрофические тревоги с тех пор сопровождаются насмешками. Между тем малозаметные признаки нарушений во многих лесах по-прежнему вызывают беспокойство. Действительно ли экологическому движению нужен страх перед концом света? Исторический опыт показывает, что практическая этика вполне обходится без веры в ад.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.