ГЛАВА ВТОРАЯ СПАЛЛАНЦАНИ У МИКРОБОВ ДОЛЖНЫ БЫТЬ РОДИТЕЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВТОРАЯ

СПАЛЛАНЦАНИ

У МИКРОБОВ ДОЛЖНЫ БЫТЬ РОДИТЕЛИ

I

«Левенгук умер… Это тяжелый удар для науки, это потеря, которую трудно возместить. Кто теперь займется изучением маленьких животных?» — спрашивали себя ученые люди из Английского королевского общества, спрашивал Реомюр[15] вместе с блистательной Парижской академией. Ответ на этот вопрос не заставил себя долго ждать: в 1723 году прекратились упорные искания неутомимого привратника из Дельфта, а в 1729 году на расстоянии тысячи миль от него, в Скандиано, в северной Италии, родился новый охотник за микробами. Преемником Левенгука был Лаццаро Спалланцани — в детстве странный ребенок, лепетавший стихи во время лепки глиняных кукол и оставлявший своих кукол для жестоких детских опытов над жуками, клопами, мухами и червями. Вместо того чтобы докучать вопросами старшим, он занимался изучением живых существ в натуре, обрывая им лапки и крылышки и стараясь их снова приставить на место. Он не так интересовался вопросом о том, что они собою представляют, как ему важно было выяснить их устройство и механизм действия.

Молодому итальянцу пришлось немало бороться за то, чтобы сделаться охотником за микробами против воли своей семьи. Отец его был юристом и прилагал все старания к тому, чтобы заинтересовать молодого Лаццаро неподражаемыми красотами объемистого свода законов, но юноша упорно увиливал от этой премудрости, предпочитая пускать плоские камни по поверхности воды и размышлять о том, почему камни подпрыгивают и не тонут.

По вечерам ему приходилось сидеть с отцом за своими нудными уроками, но всякий раз, как отец поворачивался к нему спиной, он смотрел в окно на звезды, мерцающие в черном бархате итальянского неба, и на другое утро читал о них лекцию своим товарищам, которые прозвали его за это «астрологом».

По праздникам он устремлялся в леса близ Скандиано и с бьющимся сердцем пробирался к бурно пенящимся горным ключам, при виде которых он забывал о всех своих шалостях и буйных играх, и возвращался домой, погруженный в глубокое, недетское раздумье. Откуда берутся эти ключи? Его домашние и священник говорили, что они образовались в древние времена из слез несчастных, покинутых прекрасных девушек, заблудившихся в лесу.

Лаццаро был очень почтительным и достаточно политичным сыном для того, чтобы не спорить со своим отцом или священником, но про себя он совершенно забраковал это объяснение и решил, что рано или поздно он непременно откроет истинную причину происхождения этих ключей.

Но если молодой Спалланцани с не меньшей решительностью, чем Левенгук, стремился проникнуть в чудесные тайны природы, то свою карьеру будущего ученого он начал совсем в ином духе. Он сказал себе:

«Отец настаивает, чтобы я изучал юриспруденцию? Хорошо, пусть будет так!»

Он сделал вид, что очень интересуется юридическими науками, но каждую свободную минуту посвящал изучению математики, греческого и французского языков и логики, а во время каникул всецело отдавался созерцанию прыгающих по воде камней и естественных родников и втайне мечтал постигнуть причину бурного извержения вулканов. Затем он не без задней мысли отправился к знаменитому ученому Валлинсьери и рассказал этому великому человеку все, что знал.

— Но ведь ты же рожден для того, чтобы быть ученым, — сказал Валлинсьери, — ты только зря тратишь время на изучение законов.

— Ах, учитель, но мой отец настаивает…

Возмущенный Валлинсьери отправился к Спалланцани-старшему и принялся его ругать за то, что он зарывает в землю таланты Лаццаро, навязывая ему крайне узкую, хотя и доходную профессию юриста.

— Ваш мальчик прирожденный исследователь; он когда-нибудь станет гордостью Скандиано и создаст ему бессмертную славу. Ведь это же второй Галилей!

И ловкий юноша с отцовского благословения был послан в университет, в Реджио, чтобы там начать свою карьеру будущего ученого.

В те времена научная профессия считалась уже более почетной и не столь опасной, как тогда, когда Левенгук впервые начал шлифовать свои линзы. Великая инквизиция стала поджимать хвост. Вместо того чтобы преследовать галилеев, она довольствовалась вырыванием языков у мелких преступников и сжиганием малоизвестных еретиков. В каменных мешках и мрачных подземельях не встречались уже члены «Незримой академии», и ученые общества нередко пользовались покровительством правительств и королей, стремившихся извлечь для себя выгоду из научных открытий.

Высмеивать и критиковать суеверия стало не только дозволенным, но и модным занятием. Увлечение естественными науками стало проникать в уединенные кабинеты философов. Вольтер[16] удалился на несколько лет в деревенскую глушь, чтобы изучить великие открытия Ньютона и затем популяризовать их во Франции. Наука проникла даже в блестящие, легкомысленные и безнравственные салоны; и такие столпы высшего общества, как мадам де Помпадур[17], склоняли свои головы над запрещенной Энциклопедией, чтобы постичь искусство изготовления румян и шелковых чулок.

Одновременно с увлечением всякого рода открытиями, начиная с небесной механики и кончая «маленькими животными», люди блистательного века Спалланцани стали выказывать открытое презрение к религии и догмам, не щадя даже самых священных из них.

Еще за сто лет до рождения Спалланцани вы рисковали бы своей шкурой, если бы вздумали усомниться в существовании несуразных мифических животных, описанных Аристотелем в его солидных трудах по биологии. А теперь уже можно было исподтишка над ними посмеиваться и говорить между собой полушепотом:

— Но нельзя же только потому, что он Аристотель, верить ему, когда он врет!

И все же много еще было невежества и всякого псевдонаучного вздора даже в королевских обществах и академиях. И Спалланцани, освободившись от грозившей ему перспективы посвятить свою жизнь нескончаемым судебным спорам и тяжбам, стал жадно впитывать в себя всякого рода знания, изучать всевозможные теории, развенчивать знаменитые авторитеты, сводить знакомства с разными людьми, начиная с жирных епископов, чиновников и профессоров, кончая чужеземными певцами и актерами.

В этом он был полной противоположностью Левенгуку, который в течение двадцати лет с таким терпением шлифовал свои линзы и изучал все на свете, прежде чем ученый мир впервые о нем услыхал. В двадцать пять лет Спалланцани занялся переводами древних поэтов и смело раскритиковал старый, считавшийся образцовым итальянский перевод Гомера[18]. Он блестяще изучил математику со своей кузиной Лаурой Басси, знаменитой женщиной — профессором в Реджио.

И теперь он уже с более серьезным видом пускал по воде камни и вскоре написал ученый трактат о причинах подпрыгивания камней. Затем он сделался священником католической церкви и, служа обедни, делал карьеру.

Презирая в душе всякие авторитеты, он сумел все же войти в милость к влиятельным лицам того времени и обеспечить себе возможность свободно работать. Под маской священника, слепого последователя веры, он продолжал свои энергичные изыскания, не останавливаясь ни перед какими вопросами, за исключением вопроса о существовании бога как своего рода высшего существа. Во всяком случае, если он и задумывался над этим вопросом, то был достаточно хитер для того, чтобы не высказывать этого вслух. Ему еще не исполнилось и тридцати лет, когда он был назначен профессором университета в Реджио и стал читать лекции студентам, пожиравшим его восторженными, широко раскрытыми глазами. Здесь он впервые стал работать над чудесными маленькими животными, открытыми Левенгуком. Он с таким рвением приступил к своим опытам над ними, как будто они грозили снова уйти в таинственную неизвестность, из которой их так счастливо выудил Левенгук.

Эти маленькие животные оказались вовлеченными в один странный вопрос, благодаря которому вокруг них возникла горячая перепалка; если бы этого не случилось, то, может быть, они так и остались бы на многие века только курьезом или были бы даже совершенно забыты. Спорный вопрос, из-за которого лучшие друзья превращались в заклятых врагов, а профессора готовы были расколоть черепа священникам, заключался в следующем: может ли живое существо зародиться самостоятельно, или же у каждого живого существа обязательно должны быть родители? Создал ли творец все растения и всех животных в шесть дней и затем взял на себя простую роль директора-распорядителя вселенной, или же он и теперь развлекается тем, что разрешает новым живым существам возникать чудесным образом из «ничего»?

Во времена Спалланцани более популярной была теория, утверждающая, что жизнь может возникать самостоятельно. Большинство мыслящих людей склонялось к убеждению, что некоторые животные не имеют родителей и являются несчастными незаконнорожденными детьми отвратительного месива из разных грязных отбросов.

Существовал, например, следующий верный рецепт для получения хорошего пчелиного роя: возьми молодого тельца, убей его ударом по голове и закопай в землю в стоячем положении с рогами наружу, оставь его в таком виде на месяц, затем спили рога… и из них вылетит прекрасный пчелиный рой.

II

Даже видные ученые придерживались этой точки зрения. Английский натуралист Росс в научном трактате писал:

«Оспаривать, что жуки и осы зарождаются из коровьего помета, это все равно, что спорить против разума, здравого смысла и реального опыта. Даже столь сложные животные, как мыши, не обязательно должны иметь отцов и матерей; если кто-либо в этом сомневается, пусть поедет в Египет и там убедится в том, что поля положительно кишат мышами, зарождающимися из грязной тины реки Нила, что является большим бедствием для населения!»

Спалланцани слышал много таких историй, признаваемых за факт весьма солидными людьми; он читал о вещах еще более странных; он прислушивался к горячим спорам своих студентов, старавшихся доказать, что мыши и пчелы не всегда должны иметь родителей. Он все это слышал… и не верил. Спалланцани имел свое собственное мнение в вопросе о зарождении жизни; по самому смыслу вещей ему казалось абсурдным, чтобы животные — хотя бы даже «ничтожные зверюшки» Левенгука — могли зарождаться случайным путем из гнили или грязных отбросов. В их рождении должен быть определенный закон и порядок, должны быть какая-то мера и смысл. Но как это доказать?

Однажды вечером, когда он сидел один в своем кабинете, ему подвернулась под руку небольшая простенькая книжка, внушившая ему мысль о совершенно новом подходе к вопросу о зарождении жизни. Человек, написавший эту книжку, ничего не доказывал словами, он все строил на опытах, — и какую поразительную яркость приобретали все приводимые им факты! Спалланцани совершенно забыл о сне и не заметил, как наступил рассвет, — он все читал и читал…

В этой книге говорилось о суеверии, существовавшем по вопросу о происхождении белых червячков и мух, и о том, что даже наиболее образованные люди признавали возможность их зарождения из гнилого мяса. Затем приводился небольшой опыт, опровергающий этот ложный взгляд раз навсегда.

«Умный парень этот Реди! — думал Спалланцани, снимая сюртук и наклоняя свою толстую шею, чтобы потушить догоревшую свечу. — Как он просто и ловко это доказывает! Берет два кувшина и кладет в каждый из них по куску мяса. Один кувшин оставляет открытым, а другой покрывает легкой кисеей. Затем он следит и видит, как в открытый горшок влетают мухи, а через некоторое время там появляются червячки и из них новые молодые мухи. Он смотрит в кувшин, покрытый кисеей, и не находит там ни червячков, ни мух. Удивительно просто! Кисея закрывает оплодотворенной мухе доступ к мясу, и только… Люди тысячу лет ожесточенно спорили по этому вопросу, и никому из них не пришло в голову сделать такой простой опыт, сразу решающий дело…»

Вдохновленный этой книгой, он решил проделать точно такой же опыт, но только не с мухами, а с микроскопическими животными, так как все профессора в один голос говорили, что если можно допустить возможность происхождения мух из яичек, то уж маленькие-то, еле видимые существа безусловно могут зарождаться совершенно самостоятельно.

Спалланцани стал учиться, как разводить «ничтожных зверюшек» и как нужно обращаться с микроскопом. Он резал себе руки и разбивал дорогие флаконы. Он забывал иной раз протереть свои линзы, и маленькие животные казались тогда едва-едва заметными, точно пескари в замутненной сетями воде. Он страшно злился на свои ошибки; он не был мрачным, спокойным и упрямым работником, как Левенгук. Но при всей своей горячности и нетерпеливости он все же был достаточно настойчив и решил во что бы то ни стало доказать, что все эти басни были только баснями и ничем иным.

В это время другой священник, по фамилии Нидхэм, преданный католик, воображавший себя ученым-экспериментатором, завоевал некоторую популярность в Англии и Ирландии сообщением о том, что маленькие микроскопические животные могут чудесным образом зарождаться в… бараньей подливке. Он представил свои опыты Королевскому обществу, и ученые джентльмены удостоили их своего высокого внимания.

Он рассказывал о том, как он взял прямо с огня баранью подливку, слил ее в бутылку и крепко закрыл пробкой, чтобы маленькие животные или их яички не могли попасть туда из воздуха. Для верности он подогрел бутылку еще раз в горячей воде. «Ясно, — писал добросовестный Нидхэм, — что эта процедура должна была совершенно убить маленьких животных и их яички, которые могли еще оставаться в склянке». Он дал бутылке несколько дней постоять, затем открыл пробку, и — чудо из чудес! — когда он исследовал содержимое бутылки под микроскопом, оказалось, что оно кишит микробами.

«Это чрезвычайно важное открытие! — писал Нидхэм Королевскому обществу. — Маленькие животные могли в данном случае зародиться только из самой подливки. Это реальный опыт, доказывающий, что жизнь может возникать самостоятельно из мертвой материи».

При этом он добавлял, что баранья подливка не является обязательным условием; такой же эффект получается при употреблении семенного или миндального отвара.

Королевское общество и весь ученый мир были крайне взволнованы открытием Нидхэма. Это уже были не бабушкины сказки! Это был твердый экспериментальный факт! И заправилы Королевского общества поспешили устроить собрание для обсуждения вопроса о принятии Нидхэма в свой замкнутый круг высшей научной аристократии.

В это время в далекой Италии Спалланцани тоже узнал научную новость о поразительном зарождении маленьких животных из бараньей подливки. По мере чтения он все больше и больше хмурил брови и щурил свои темные глаза. Наконец он проворчал:

— Микробы не зарождаются сами собой ни из бараньей подливки, ни из миндального отвара, ни из чего бы то ни было на свете! В этом замечательном опыте есть какой-то обман… Сам Нидхэм мог о нем не знать… Где-то здесь зарыта собака, и я должен ее найти.

Им снова овладел бес неверия. Он начал точить нож против своего церковного коллеги. Однажды ночью, когда он был один в своем кабинете, вдали от шумного блеска университетских лекций и веселых салонов, где он был вечно окружен толпою восторженных поклонниц, он вдруг почувствовал острую уверенность в том, что сейчас найдет ошибку в эксперименте Нидхэм а. Он сосредоточенно грыз гусиное перо и глубоко запустил руку в свою косматую шевелюру.

«Откуда могли взяться маленькие животные в кипяченой подливке или в семенном отваре?.. Почему они вдруг там появились?.. Несомненно, потому, что Нидхэм недостаточно долго кипятил бутылку и недостаточно плотно ее закупорил!»

В нем проснулся подлинный исследователь. Он не пошел к своей конторке, чтобы тотчас же написать об этом Нидхэму, нет! Он бросился в свою заваленную стеклянной посудой лабораторию, с лихорадочной поспешностью выбрал несколько склянок, собрал разных семян и стер пыль с микроскопа. Он решил немедленно сделать опыт, хотя бы он грозил ему поражением.

«Итак, будем исходить из того, что Нидхэм недостаточно долго кипятил свой бульон, — ведь могли же в нем быть маленькие животные или их яички, способные переносить высочайшую температуру».

Спалланцани взял несколько больших пузатых склянок с суживающимся горлом. Он протер их, вымыл, высушил и длинным сверкающим рядом выставил на своем столе. Затем он насыпал в одни из них разных семян, а в другие — гороху и миндалей, после чего все склянки наполнил чистой водой.

«Я буду не только нагревать эти отвары, — подумал он про себя, — я буду кипятить их целый час».

Он стал разводить огонь и вдруг остановился:

«А как же мне закрывать свои склянки? Одной пробки для этого недостаточно: через нее все-таки могут проникнуть какие-нибудь бесконечно малые существа».

Он задумался.

«Есть, нашел! Я расплавлю горлышки склянок на огне и закрою их самим стеклом, через стекло не проникнут даже самые мельчайшие существа».

Одну за другой он брал свои сверкающие склянки и вертел их горлышки на сильном огне, пока не запаял их все наглухо. Иногда, обжигая себе пальцы, он ронял их из рук, проклинал и ругался и заменял разбитые склянки новыми. Когда, наконец, все они были надлежащим образом запаяны, он с довольным видом пробормотал:

— Ну, а теперь погреем их как следует!

И несколько томительных, скучных часов он просидел над своими склянками, наблюдая, как они плясали и пузырились в котелках с кипящей водой. Одни из них он кипятил всего несколько минут. Другие держал по целому часу.

Наконец глаза его стали смыкаться от усталости. Он вынул из котелков все свои склянки и отставил их в сторону, чтобы потом, по прошествии нескольких дней, посмотреть, не появятся ли в них микробы. Кроме того, он сделал еще одну простую вещь, о которой я чуть было не забыл упомянуть: он приготовил другую, параллельную группу склянок с отварами, но не запаянных, а закрытых одной только пробкой. Прокипятив их в течение часа, он поставил их отдельно.

Затем он на несколько дней вернулся к тысяче своих повседневных дел и занятий, которые никогда не могли исчерпать его бурную энергию. Он писал знаменитому натуралисту Боннэ в Швейцарию, рассказывая ему о своих опытах; он играл в мяч, охотился и занимался рыбною ловлей. Он читал студентам лекции, не только посвящая их в сухие научные теории, но рассказывая о тысячах занимательных вещей, начиная с чудесных «ничтожных зверюшек», найденных Левенгуком в своем рту, и кончая таинственными евнухами и толпами покрытых чадрою женщин в турецких гаремах… И вдруг он сразу исчез. Все студенты, профессора и его поклонницы, светские дамы, в один голос спрашивали:

— Куда девался аббат Спалланцани?

Аббат Спалланцани вернулся к своим склянкам с семенными отварами.

III

Он подошел к длинному ряду запечатанных склянок и стал отбивать у них горлышки одно за другим. Тонкой стеклянной трубочкой он выуживал из них немного жидкости и рассматривал ее под микроскопом. Он теперь уже не был прежним бурным и пламенным Спалланцани. Он действовал медленно и хладнокровно; он брал одну каплю за другой и наводил на них свою линзу.

Сначала он просмотрел каплю за каплей жидкость из тех склянок, которые он кипятил в течение часа. В награду за свой упорный и утомительный труд он в них не нашел ничего! Затем он с таким же усердием принялся за склянки, кипятившиеся всего несколько минут. Он сломал очередное запаянное горлышко и положил первую каплю под микроскоп…

Там и здесь на сером фоне линзы прыгали и резвились маленькие животные, не совсем, правда, похожие на больших настоящих микробов, но это были все же живые микроскопические существа.

«Они похожи на крошечных рыбок, величиною с муравья», — пробормотал он про себя, и его мысль лихорадочно заработала: «Склянки были запаяны, снаружи в них ничего не могло попасть; и все же в них оказываются маленькие создания, которые могли вынести кипячение в течение нескольких минут!»

Затем он взялся за длинный ряд склянок, которые он нарочно закрыл одной только пробкой, как это делал его противник Нидхэм. Он открывал их одну за другой и по капелькам брал из них жидкость кипячеными стеклянными трубочками…

Он взволнованно отодвинул микроскоп, вскочил со стула и, схватив истрепанную записную книжку, стал с лихорадочной поспешностью записывать свои наблюдения. Он писал о том, что в каждой склянке, которая была закрыта одной только пробкой, кишели маленькие животные! Даже те из склянок с пробками, которые кипятились в течение часа, «были похожи на озера, в которых плавала рыба всех размеров — от китов до пескарей».

«Значит, ясно, что маленькие животные проникли в бутылки Нидхэма из воздуха, — объявил он в заключение. — А кроме того, я сделал еще одно важное открытие: существуют микробы, которые легко переносят непродолжительное кипячение, и для того, чтобы их убить, их нужно кипятить не менее часа».

Это был великий день для Спалланцани и, хотя он этого и не знал, великий день для всего мира. Спалланцани доказал, что теория Нидхэма о самопроизвольном зарождении жизни была ошибкой, точно так же, как Реди в свое время доказал, что мухи не зарождаются из гнилого мяса. Но он сделал еще больше: он вывел молодую науку о микробах из дебрей фантастической легенды, из цикла бабушкиных сказок, из того примитивного состояния, когда ученые из других областей науки покатывались со смеху при одном лишь упоминании о том, что охота за микробами является важной и здоровой отраслью знания.

Взволнованный Спалланцани позвал брата Николая и сестру и рассказал им о своем замечательном опыте. А затем, сверкая глазами, он объявил своим студентам, что жизнь появляется только из жизни и что каждое живое существо должно обязательно иметь родителей, — даже эти маленькие, ничтожные зверюшки Левенгука. Запаяйте склянку с отваром на огне, и снаружи в нее ничего не сможет проникнуть. Прокипятите ее как следует, и все содержащиеся в ней микробы — даже самые живучие зверьки, которые могут выносить кратковременное кипячение, — будут убиты. И ни в каком отваре ни одно живое существо не может зародиться, хотя бы вы хранили его до страшного суда.

Затем он облек свое разоблачение Нидхэм а в блестящий саркастический трактат, и весь научный мир пришел в волнение.

«Неужели Нидхэм действительно ошибся?» — задумчиво спрашивали друг у друга люди, собиравшиеся группами под высокими лампами и канделябрами научных обществ Лондона и Копенгагена, Парижа и Берлина.

Спор между Спалланцани и Нидхэмом не остался достоянием одних только посвященных. Он просочился сквозь тяжелые двери академии на улицу и пополз по великосветским гостиным. В сущности, большинство готово было скорее согласиться с Нидхэмом, потому что люди восемнадцатого века отличались веселой развязностью и цинизмом. Повсюду слышались насмешки над религией и над великими силами природы, и идея о том, что жизнь может возникать случайно и как попало, казалась весьма привлекательной. Но опыты Спалланцани были настолько неотразимы и показательны, что даже самые умные головы не могли придумать против них никакого возражения.

Между тем Нидхэм тоже не дремал и не сидел сложа руки. Он хорошо знал цену широкой гласности и для спасения своего дела отправился в Париж читать публичные лекции о своей бараньей подливке. Здесь судьба его свела со знаменитым графом Бюффоном. Этот граф был очень богат, очень красив и очень любил писать статьи на научные темы. Он воображал, что в его голове сами собой могут зарождаться великие истины, но в то же время был слишком хорошо одет для того, чтобы заниматься опытами. Нужно все же признать, что он знал кое-что из математики и перевел Ньютона на французский язык. И если принять еще во внимание, что он умел проделывать всякие фокусы со сложными формулами, то станет вполне очевидным, что он обязан был знать — без всяких экспериментов, — могут ли маленькие животные появляться на свет божий без родителей или нет. Так рассуждали веселые парижские умники.

Нидхэм и Бюффон прекрасно между собой спелись. Бюффон носил пышный наряд с кружевными манжетами, которые ему отнюдь не хотелось марать о грязные лабораторные столы, покрытые пылью, осколками стекла и лужицами пролитого отвара. Они поделили между собой роли: Бюффон взял на себя мышление и писание, а Нидхэм возился с опытами. Эти два человека задумали изобрести новую великую теорию происхождения жизни, которая была бы общедоступной и могла бы удовлетворить как правоверного христианина, так и убежденного атеиста. Пусть эта теория расходится с реальными фактами, установленными Спалланцани, — это не так важно. Зато она рождена гениальным мозгом Бюффона, и этого вполне достаточно, чтобы опровергнуть любой факт, как бы он ни был реален, как бы он ни был точно запротоколирован.

— Что бы это значило, ваша светлость? Маленькие животные появляются в бараньей подливке даже после кипячения, — спросил Нидхэм знатного графа.

Мысли графа Бюффона завертелись в вихре воображения; затем последовал ответ:

— Вы сделали великое, чрезвычайной важности открытие, отец Нидхэм. Вы попали пальцем в самый источник жизни. В вашей бараньей подливке заключается, по-видимому, та основная сила, — несомненно, сила, ибо все есть сила, — которая творит жизнь!

— Не назвать ли нам ее Производящей Силой, ваша светлость? — заметил отец Нидхэм.

— Да, термин довольно удачный, — сказал Бюффон и, удалившись в надушенный кабинет, сел писать о чудесных свойствах Производящей Силы, творящей маленьких животных из бараньей подливки и семенных отваров. Вскоре Производящая Сила была у всех на языке. Ею тыкали всюду и ею все объясняли. Атеисты подставляли ее на место бога, а церковники называли ее наиболее могущественным божьим орудием. Она стала так же популярна, как уличная песенка или затасканный анекдот.

Хуже всего было то, что Королевское общество лезло из кожи, чтобы стоять во главе всякого научного движения, и успело уже выбрать Нидхэма своим сочленом, а Парижская академия наук поспешила последовать этому примеру. В это время в Италии Спалланцани метался по своей лаборатории и неистовствовал. Ведь это же грозная опасность для науки, это полное игнорирование реальных фактов, без которых наука — ничто!

Но что он мог поделать? Нидхэм и Бюффон затопили весь научный мир пустыми трескучими фразами; они совершенно не считались с доказанными фактами, они не старались даже показать, в чем была, по их мнению, ошибка Спалланцани. Спалланцани был смелым бойцом и забиякой, но он любил воевать с фактами и экспериментами, а здесь он очутился в густом тумане громких слов и не знал даже, против чего ему сражаться. Он кипел гневом и сарказмом, он желчно высмеивал эту чудовищную мистификацию, эту таинственную Производящую Силу.

«Это есть та Сила, — лепетал Нидхэм, — которая произвела Еву из ребра Адама, и эта же самая Сила дает начало знаменитому шелковичному дереву в Китае, которое, оставаясь червем в течение зимы, чудесным образом превращается в дерево летом!»

Много еще подобной галиматьи терпеливо выслушивал Спалланцани, пока, наконец, не понял, что вся наука о жизни рискует быть опрокинутой этой пресловутой Производящей Силой, с помощью которой на глазах у всего мира Нидхэм из червей делает деревья и из мух слонов.

Но тут Спалланцани вдруг посчастливилось получить от Нидхэма конкретное возражение на один из своих опытов.

«В вашем эксперименте, — писал итальянцу Нидхэм, — вода никакой роли не играет. Дело в том, что вы, кипятя свои склянки в течение часа, настолько повреждаете и ослабляете Производящую Силу, заключающуюся в семенах, что она уже не в состоянии производить маленьких животных».

Этого только и ждал Спалланцани. Он сразу забыл и о религии, и об аудиториях, переполненных пылкими студентами, и о прекрасных дамах, которых он так любил водить по своему музею. Он засучил свои широкие рукава и с головою ушел в работу, но не за письменным столом, а за лабораторным прилавком, и не с пером в руке, а со своими склянками, семенами и микроскопами.

IV

«Итак, Нидхэм говорит, что жар разрушает Производящую Силу семян. Чем он это доказывает? Как он может видеть, чувствовать, взвешивать и измерять эту Производящую Силу? Он говорит, что она заключается в семенах. Ладно. Попробуем нагревать одни семена и посмотрим!»

Спалланцани снова вынул из шкапа свои склянки и тщательно их вымыл. Затем он наварил смесей из разных сортов семян: из зеленого горошка, бобов, вики и разных других. Вся его лаборатория буквально утонула в этом изобилии склянок: они торчали на высоких полках, занимали все столы и стулья, теснились кучами на полу, так что трудно даже было ходить.

«Теперь мы будем кипятить все эти склянки в продолжение разного времени и затем посмотрим, которая из них даст больше маленьких животных», — сказал он и стал погружать один ряд склянок в кипящую воду на несколько минут, другой ряд — на полчаса, третий — на час и четвертый — на два часа. Вместо запаивания на огне он закрывал их одними пробками — ведь Нидхэм уверяет, что этого достаточно! — а затем осторожно их вынимал и ставил на разные полки.

Теперь нужно было ждать результатов. Он ходил удить рыбу и забывал выдергивать удочку, когда рыба клевала; он собирал в окрестностях образцы минералов для своего музея и забывал их взять с собою домой. Он хлопотал о прибавке жалованья, служил обедни, изучал вопросы скрещивания лягушек и жаб и, наконец, снова скрылся в свою темную рабочую комнату с ее батареями бутылок и всякими чудесными приборами.

Если Нидхэм прав, то склянки, кипяченные всего несколько минут, должны непременно содержать в себе маленьких животных, а кипяченные в продолжение часа или двух должны быть совершенно пустыми. Он вынимал из них пробки одну за другой, подолгу смотрел на капли отвара через свой микроскоп и, наконец, весело расхохотался. Оказалось, что сосуды, кипятившиеся в течение двух часов, содержат в себе больше маленьких животных, чем те, которые кипятились всего несколько минут.

«Производящая Сила! Что за вздор! Поскольку склянки закрыты одними лишь пробками, маленькие животные всегда могут проникать туда из воздуха. Вы можете нагревать свой отвар до второго пришествия, но как только он остынет, микробы тотчас же в нем появятся и начнут размножаться».

Спалланцани вышел победителем. Но ему этого было мало. Он затеял одну курьезную вещь, которая вряд ли когда-либо приходила в голову какому-нибудь ученому: он попытался опровергнуть свою собственную идею, разбить свою собственную драгоценную теорию с помощью строгого, честно поставленного опыта.

Это есть тот странный дух самоотречения, встречающийся крайне редко у особого сорта людей, для которых истина дороже их личных нежно взлелеянных мыслей и фантазий.

Спалланцани ходил взад и вперед по своей крошечной лаборатории, заложив руки за спину и предаваясь размышлениям:

«А может быть, Нидхэм в конце концов и прав? Может быть, действительно в семенах существует какая-нибудь таинственная сила, которую жар может разрушить?»

Он снова перемыл свои склянки и взял новую порцию семян; вместо того чтобы кипятить их в воде, он положил их на кофейную жаровню и жарил до тех пор, пока они не превратились в черные, обуглившиеся зернышки. Затем он смешал их с чистой дистиллированной водой, ворча про себя:

— Если в этих семенах была какая-нибудь Производящая Сила, то я уж, наверно, зажарил ее до смерти.

Когда он через несколько дней вернулся к своим склянкам с отваром из жженых семян, он зло и саркастически улыбнулся, и эта улыбка не предвещала ничего хорошего для Бюффона и Нидхэма, так как в каждой капле отвара из всех без исключения бутылок оживленно прыгали и резвились крошечные животные, проводя свои смешные замкнутые маленькие жизни так же весело, как в лучшем отваре из свежих семян. Он попытался разбить свою собственную теорию и этой попыткой только лишний раз подкузьмил благочестивого Нидхэма и блистательного Бюффона. «Они утверждают, что жар убивает их Силу и мешает ей производить маленьких животных, а вот оказывается, что сожженные до угля семена представляют прекрасную питательную среду для крошечных зверюшек, и, стало быть, эта их так называемая Производящая Сила — не что иное, как басня и миф!» Спалланцани громко заявил об этом всей Европе, и она теперь стала уже к нему прислушиваться.

Затем он решил немного отдохнуть от утомительной возни с маленькими животными и углубился в изучение процессов пищеварения в человеческом желудке, жестоко экспериментируя при этом на самом себе. Но для его кипучей натуры этого было недостаточно, и одновременно на жарком и темном чердаке своего дома он стал заниматься разрешением странной проблемы о том, почему летучие мыши, будучи слепы, не наталкиваются на предметы во время своих полетов. Среди всех этих занятий он находил еще время для того, чтобы помогать воспитанию своих маленьких племянников и заботиться о брате и сестре, скромных, незаметных существах, которые не обладали никакими талантами, но были ему близки по крови, и поэтому он их любил.

В погоне за всякого рода знаниями он не останавливался ни перед чем и если позволял себе иной раз крайне безжалостные опыты над животными, то в равной мере не щадил и самого себя, проделывая над собой самые фантастические и жестокие вещи. Изучая, например, процессы пищеварения, он проглатывал выдолбленные внутри и нафаршированные мясом кусочки дерева; затем щекотанием в глотке он вызывал у себя рвоту и смотрел, что сталось с мясом внутри этих деревянных пирожков. Он с таким упорством занимался этим самоистязанием, что в конце концов заболел тяжелым катаром желудка и должен был на время прекратить свои эксперименты.

Спалланцани поддерживал широкие связи с доброй половиной всех скептиков и искателей Европы. Особенно дружеский характер носила его переписка с Вольтером. Он жаловался на то, что в Италии из-за влажного и туманного климата слишком мало талантливых людей; он сделался вожаком смелой группы ученых и философов, которые, сами того не подозревая, способствовали подготовке одной из величайших революций своими попытками найти истину. Эти люди искренно верили, что Спалланцани раз навсегда покончил с басней о самопроизвольном зарождении жизни, и вместе с Вольтером они подняли жестокую травлю против Производящей Силы и ее изобретателей — напыщенного Бюффона и его лабораторного мальчика, отца Нидхэма.

— И все-таки Производящая Сила существует! — захлебываясь, кричал Нидхэм. — Пусть ее нельзя ни взвесить, ни увидеть, но существует таинственное Нечто, способное творить жизнь из подливки, бульона и, может быть, даже из «ничего». Возможно, что эта Сила может противостоять накаливанию, которому ее подвергал Спалланцани, но для своего проявления она особенно нуждается в сжатом и эластичном воздухе. А когда Спалланцани кипятит свои склянки целыми часами, он, естественно, нарушает упругость заключающегося в них воздуха.

Спалланцани моментально забряцал оружием и стал требовать от Нидхэма экспериментов.

— Нагревал ли он воздух для того, чтобы убедиться в понижении его упругости?

Итальянец ждал экспериментальных доказательств, но взамен получал одни только слова.

— Тогда я сам все это проверю, — сказал он и тотчас же снова наполнил свои склянки семенами, запаял их горлышки на огне и основательно прокипятил. Затем в одно прекрасное утро он вошел в свою лабораторию и отбил горлышко у одной из бутылок.

Он навострил уши и уловил тихий шипящий звук: пш-ш-ш…

— Что такое? — пробормотал он, схватил вторую бутылку и, держа ее у самого уха, отбил горлышко. Пш-ш-ш-ш… Снова этот звук.

— Это значит, что воздух или входит в бутылку, или выходит из нее! — воскликнул он и, зажегши свечу, приложил ее к самому горлышку третьей бутылки в тот момент, когда он его отламывал.

Пламя свечи потянулось внутрь, по направлению к отверстию.

— Воздух стремится внутрь… Значит, в бутылке воздух менее упруг, чем снаружи… А это значит, что Нидхэм, может быть, и прав…

На момент Спалланцани почувствовал острую боль под ложечкой, на лбу выступил холодный пот, и в глазах все закружилось…

Неужели этот идиот Нидхэм сделал действительно удачный удар, высказав остроумную догадку о влиянии жара на упругость воздуха в запаянной склянке? Неужели этому пустомеле удалось опрокинуть столь тщательно построенное им, Спалланцани, здание из фактов, потребовавшее стольких лет тяжелой работы?

Несколько дней Спалланцани ходил мрачный как туча, придирался к студентам, с которыми был обычно очень любезен, пытался развлечь себя декламацией Данте[19] и Гомера, но от всего этого приходил в еще более дурное настроение. Безжалостный и насмешливый бесенок не переставал над ним издеваться и шептать ему в уши:

— Попробуй-ка выяснить, почему воздух устремляется в твою бутылку, когда ты отламываешь горлышко. Может быть, тут дело вовсе не в упругости?

Этот бесенок будил его среди ночи, сбивал его во время церковной службы.

И вдруг, точно вспышка молнии, в его мозгу блеснуло объяснение всего этого дела, и он поспешил к своему лабораторному столу, который был усеян разбитыми колбами и грязными брошенными бутылками; эта мерзость запустения красноречиво свидетельствовала об унынии и упадке духа.

Он открыл шкап и вынул одну из склянок. Он чувствовал, что напал на след; он докажет Нидхэму, что он и на этот раз не ошибся, и прежде еще, чем он это доказал, он испустил глубокий вздох облегчения — настолько он был уверен, что нашел, наконец, причину слышанного им шипения воздуха. Он осмотрел склянку и сказал с улыбкой:

— У всех склянок, которыми я пользуюсь, довольно широкие горла. Когда я их запаиваю на огне, то требуется немало тепла, чтобы расплавить стекло и плотно закрыть отверстие. Вот это-то тепло и выгоняет воздух из бутылки перед запаиванием. Неудивительно, что воздух устремляется в бутылку, когда я отламываю горлышко.

Таким образом, теория Нидхэма о том, что кипячение колбы понижает упругость заключающегося в ней воздуха, — вздор и больше ничего! Но как это доказать? Как запаять колбу, не выгоняя из нее воздуха? Его дьявольское остроумие и тут пришло ему на помощь. Он взял свежую колбу, насыпал в нее семян и налил чистой воды. Затем он стал вертеть горлышко на огне до тех пор, пока оно не спаялось так, что в нем осталась одна только маленькая дырочка — узенькое-узенькое отверстие, через которое, однако, воздух свободно мог проходить. Затем он дал колбе хорошенько остыть. Теперь давление воздуха внутри колбы было такое же, как и снаружи. Тогда он поднес крошечное пламя к оставшемуся отверстию. В мгновение ока колба была запаяна, не потеряв ни одной капли воздуха.

С довольным видом он положил бутылку в кипящую воду и сидел над котелком в течение часа, декламируя стихи и мурлыкая веселую песенку.

Через несколько дней он с полной уверенностью в результате опыта зашел в лабораторию открыть эту колбу. Он зажег свечку, поднес ее близко к горлышку, осторожно сломал запаянное место. Пш-ш-ш-ш… Но на этот раз пламя потянулось не внутрь, а кнаружи от горлышка: давление воздуха внутри колбы было больше, чем снаружи.

Продолжительное кипячение не только не разредило воздух внутри колбы, а, наоборот, сделало его еще более упругим, а упругость, по теории Нидхэма, была обязательным условием для проявления его пресловутой Производящей Силы. Но несмотря на то, что воздух в колбе был упругим, Спалланцани, выуживая одну каплю бульона за другой, не нашел в нем ни одного маленького животного. Еще и еще раз, с настойчивостью Левенгука, он повторял тот же самый опыт. При этом он разбивал склянки, обливался кипятком, обжигал себе пальцы — результат всегда получался один и тот же, хотя он и расширял масштаб своих опытов до пределов возможности.

V

Он торжественно объявил Европе о своем последнем эксперименте, и Нидхэму с Бюффоном не оставалось ничего другого, как молча и угрюмо сидеть на обломках своей жалкой теории. Им нечего было больше возразить: одним маленьким фактом Спалланцани разрушил всю их искусно возведенную постройку. Затем итальянец сел за стол кое-что для себя записать. Если он был виртуозом в лаборатории, то с пером в руке он был настоящим чертом. Он теперь знал уже определенно, что своими экспериментами он окончательно разбил теорию Нидхэма о самопроизвольном зарождении жизни. Он был твердо убежден, что даже мельчайшие живые существа всегда происходят от таких же точно существ, живших раньше. И, кроме того, он знал еще, что крошечные микробы наследуют определенный вид от своих родителей, точно так же как зебра не может превращаться в жирафу или иметь детьми мускусных быков, а всегда остается зеброй и производит на свет маленьких зебрят.

«Короче говоря, — писал Спалланцани, — Нидхэм оказался кругом неправ, и я доказал, что в науке о жизни существует такой же строгий порядок и закономерность, как в науке о звездах».

Так сошел со сцены Нидхэм вместе со своей достославной Производящей Силой.

Имя Спалланцани ярко заблистало во всех европейских университетах; научные общества признавали его величайшим ученым современности; Фридрих Великий писал ему длинные письма и приказал назначить его членом Берлинской академии; а заклятый враг Фридриха Мария-Терезия, императрица австрийская, поспешила превзойти короля, предложив Спалланцани профессорскую кафедру в своем старинном, запущенном Павийском университете, в Ломбардии. К нему явилась блестящая депутация выдающихся тайных советников, снабженных письмами и мандатами с императорской печатью, и просила его поставить на ноги этот умирающий университет. Много было бесконечных споров и торговли по поводу жалованья (Спалланцани никогда не упускал случая погреть руки), окончившихся тем, что он согласился принять на себя должность профессора естественной истории и заведующего естественноисторическим кабинетом в Павии.

Спалланцани явился в музей, именовавшийся естественноисторическим кабинетом, и нашел все его шкапы пустыми. Он засучил рукава и энергично принялся за работу. Он читал лекции на всевозможные темы; он устраивал публичные опыты в гигантском масштабе и приводил ими в восторг многочисленных слушателей, потому что в его искусных руках эти опыты всегда проходили исключительно удачно. Он выписывал из разных частей света причудливых зверей, странные растения и невиданных птиц и наполнял ими кабинет. Он совершал опасные экскурсии на горные вершины и приносил оттуда минералы и драгоценные руды; он ловил акул и расставлял западни для птиц. И все это он делал отчасти для того, чтобы обогатить коллекциями свой музей, но главным образом чтобы дать исход той кипучей, пламенной энергии, которая так резко отличала его от ходячего типа спокойного и холодного человека науки.

В промежутках между лекциями и лихорадочным собиранием коллекций он запирался в лаборатории со своими бульонами и микроскопическими животными и подолгу занимался тонкими опытами, стараясь доказать, что над этими зверьками тяготеют те же самые законы природы, которым подчиняются и люди, и лошади, и слоны. Он брал капельку бульона с кишащими в нем микробами на маленькое стеклышко, обдувал их табачным дымом и с восхищением наблюдал, как они мечутся взад и вперед, стараясь уйти от раздражающего их дыма. Он стрелял по ним электрической искрой и замечал, что «маленькие животные делаются как бы расслабленными, начинают вертеться на одном месте и вскоре погибают…»

— Можно допустить, что зародыши или яички маленьких животных кое в чем отличаются от куриных, лягушечьих или рыбьих яиц, — хотя бы в том, что они могут в течение некоторого времени переносить кипячение в запаянных флаконах, — но, во всяком случае, сами по себе эти маленькие животные ничем не отличаются от всех прочих живых существ! — воскликнул он однажды. Но ему очень скоро пришлось взять обратно свое смелое заявление.

— Все живые существа на земле нуждаются в воздухе для того, чтобы жить, и если эти зверьки, будучи помещены в пустоту, умрут, то тем самым будет доказано, что они такие же животные, как все прочие, — сказал однажды Спалланцани, сидя один в своей лаборатории. Он искусно вытянул на огне тончайшую стеклянную трубочку, вроде тех, которыми пользовался Левенгук для изучения маленьких животных. Он окунул трубочку в бульон, кишевший микробами; жидкость набралась в трубочку. Затем он один ее конец запаял, а другой остроумно соединил с откачивающим воздушным насосом и, пустив последний в ход, приложил свою линзу к тоненькой стенке трубочки. Он ожидал, что крошечные создания тотчас же перестанут размахивать своими «маленькими лапками, которые им служат для плавания»; он ожидал, что они сразу сделаются расслабленными, начнут вертеться на одном месте и в конце концов совсем перестанут двигаться.

Насос исправно и энергично работал, но с микробами абсолютно ничего не случилось. Они продолжали по-прежнему беззаботно резвиться и, казалось, совершенно не сознавали, что на свете существует такая важная для жизни вещь, как воздух. Они оставались живыми целые дни и недели, и Спалланцани снова и снова повторял свой опыт, стараясь найти в нем какую-нибудь ошибку. Это казалось ему совершенно невероятным: ничто ведь не может жить без воздуха, чем же эти дьявольские зверюшки дышат?

Он написал об этом чудесном факте своему другу Боннэ.

«Природа некоторых из этих микроскопических созданий прямо изумительна. Они могут проявлять в пустоте те же самые функции, что и на открытом воздухе. Они так же оживленно двигаются взад и вперед, а по прошествии нескольких дней даже размножаются в этой пустоте. Не находите ли вы, что это поразительно? Ведь мы привыкли думать, что на свете нет ни одного живого существа, которое могло бы жить без воздуха».

Спалланцани немало гордился силой своего воображения и быстрой сообразительностью, причем это самомнение усиленно поддерживалось в нем лестью и поклонением студентов, умных женщин, ученых профессоров и увенчанных славой королей. Но при всем том он был прежде всего честным экспериментатором и в качестве такового покорно склонил голову, когда новый факт разрушил одну из его смелых гипотез.