Революционные дни в Ставке и отречение государя от престола

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революционные дни в Ставке и отречение государя от престола

Во вторник 21 февраля 1917 года, вечером, находясь у себя дома, в Гатчинском дворце, я получил уведомление от командующего императорской главной квартирой графа Фредерикса, что, согласно высочайшему повелению, я назначен сопровождать государя императора в путешествии в Ставку и для дальнейшего несения дежурства при Его императорском Величестве. Отбытие императорского поезда из Царского Села было назначено, насколько помню, в 2 часа дня уже на следующий день, в среду 22 февраля.

Это уведомление для меня явилось несколько неожиданным. Я накануне только что вернулся из Царского Села, со своего дежурства по военно-походной канцелярии, и тогда еще не было никаких разговоров об отъезде.

Внутреннее политическое положение было в те дни особенно бурно и сложно, ввиду чего государь все рождественские праздники, весь январь и большую часть февраля находился в Царском Селе и медлил со своим отбытием в Ставку.

Отчасти государя удерживала и болезнь наследника Алексея Николаевича и великих княжон Ольги, Татьяны и Анастасии Николаевны, заболевших корью и положение которых вызывало большую тревогу10.

Этой болезнью Алексей Николаевич заразился от одного из товарищей его детских игр в Ставке.

Их было двое, случайно встреченных во время прогулки в Могилеве: один кадетик Орловского, другой, кажется, Псковского или Полтавского корпусов11. Очень милые, скромные мальчики, полусироты, дети очень бедных матерей, они были переведены затем в Петроградские корпуса, изредка навещали Алексея Николаевича, полюбившего их, и во время минувших рождественских праздников занесли корь из своего корпуса и во дворец.

У великих княжон болезнь, хотя и в тяжелой форме, протекала нормально, но хрупкое здоровье Алексея Николаевича очень заботило Их Величества и не предвещало близкого улучшения.

Для меня лично этот малопредвиденный и такой скорый отъезд оказался особенно сложным. Я только что накануне получил телеграмму, что мой большой родовой усадебный дом в Среднем Селе, с которым были связаны мои самые лучшие годы детской и юношеской жизни, сгорел до основания, а с ним погибла не только памятная мне обстановка, но и значительная часть моего скромного состояния.

Я наскоро сделал необходимые распоряжения, простился со своей взволнованной женой и с тяжелым чувством выехал из Гатчины утром в среду 22 февраля.

Вместе со мной поехал и преданный всей нашей семье мой дворцовый лакей, добродушный ворчун-старик В. А. Лукзен, всегда сопровождавший меня в различных поездках и служивший еще отцу моей жены.

Я приехал в Царское Село, в свою, отведенную мне дворцовую квартиру, около 12 часов, переоделся в служебную форму и пошел завтракать в соседнее помещение, к моему товарищу по службе флигель-адъютанту Ден, помощнику начальника военно-походной канцелярии генерала К. А. Нарышкина.

Кроме самого хозяина и Киры Нарышкина, я застал там и жену Дена, Софью Владимировну, рожденную Шереметьеву.

Наш завтрак прошел в очень тягостном настроении, в каком мы находились все за последнее время; нам всем хотелось больше думать, чем говорить, а тогдашние «злобы дня» не могли сделать разговор для меня очень занимательным – обо всем было уже переговорено 1000 раз.

Вспоминаю только, что пребывание государя в Ставке предполагалось непродолжительным и намечалось скорое возвращение, о чем я и поспешил известить по телефону свою жену, упрашивая ее не волноваться о сгоревшем доме и оставить все распоряжения до моего возвращения.

Около 2 часов мы с Кирой Нарышкиным, ввиду поднявшейся снежной метели, направились в закрытом автомобиле на Царский павильон императорской железнодорожной ветки, где уже собрались для проводов все обычные в этих случаях лица.

Вскоре прибыли Их Величества.

Государь обошел всех собравшихся, простился в своем вагоне с императрицей, мы вошли в поезд, и он незаметно тронулся в путь.

В эту последнюю поездку государя сопровождали: министр Двора гр. Фредерикс, флаг-капитан Его Величества адмирал К. Д. Нилов, дворцовый комендант В. Н. Воейков, гофмаршал кн. В. А. Долгоруков, командир конвоя гр. А. Н. Граббе, лейб-хирург проф. С. П. Федоров, начальник военно-походной канцелярии К. А. Нарышкин и дежурные флигель-адъютанты герцог Н. Н. Лейхтенбергский и я. Комендантом императорского поезда был начальник дворцовой полиции полк. Герарди, помещавшийся в служебном вагоне вместе с начальником императорских поездов инженером Ежовым.

В другом служебном, почему-то называемом «свитском», поезде, хотя свита в нем никогда не ездила, следовавшем обыкновенно в часовом расстоянии от императорского, насколько я помню, находились генерал Цабель – командир железнодорожного полка, барон Штакельберг – чиновник канцелярии министерства Двора, генерал Дубенский, описывавший в издаваемых периодически книжках пребывание государя в действующей армии, чиновник гофмаршальской части Суслов и находившиеся в наряде офицеры собственного Его Величества полка, конвоя государя и железнодорожного батальона.

Я вошел в свое обычное угловое купе свитского вагона и сразу почувствовал некоторое облегчение от тяготивших меня мыслей о сгоревшем дорогом родовом достоянии. Я любил всегда путешествия, в особенности при таких удобных условиях; железная дорога меня всегда как-то успокаивала. Старик Лукзен уже привел мое отделение в «жилой вид», распределил вещи, разложил на письменном столе мои любимые дорожные вещицы, вынул книги, приготовил переодеться.

За окнами вагона бушевала снежная метель, а у меня было светло, тепло, уютно.

Кто мог думать, что всего через каких-нибудь 5–6 дней мне придется в этом же купе переживать мучения, которым нет названия.

Потянулась обычная в наших путешествиях жизнь, столь мне знакомая и привычная за последние годы.

Императорский поезд был невелик; он состоял в центре из вагона Его Величества, где находились спальня и кабинет государя, рядом с этим вагоном был с одной стороны наш свитский из восьми отделений, а с другой – вагон-столовая с отделением салона для приемов. Далее шла кухня с буфетом, вагон, где помещалась военно-походная канцелярия, и последний служебный вагон, где помещались железнодорожные инженеры и начальник той дороги, по которой приходилось следовать.

Время в путешествиях, если не было по пути смотров и приемов, распределялось обыкновенно, как и дома, следующим образом: завтрак в 1 час дня, обед в 8 часов вечера, дневной чай в 5 часов, вечерний около 11.

Государь вставал рано, но выходил в столовую не раньше 9 или 9 с половиной часов. Лица свиты к утреннему «breakfast» обыкновенно появлялись в разное время; некоторые из нас пили утром кофе у себя в купе, но все неизменно собирались вместе к обеду, завтраку и к дневному чаю. К высочайшему обеду, кроме лиц свиты, приглашались всегда начальник императорского поезда и начальник дороги.

Обед бывал всегда очень скромный, непродолжительный и состоял из трех блюд; в некоторые дни исключалось даже мясо. Так было и в Ставке, где, даже несмотря на приемы «знатных иностранцев», изредка наезжавших в Могилев, ничего не прибавлялось лишнего.

Вопреки кем-то пущенным слухам вина государь совершенно не любил и выпивал иногда у себя за обедом лишь одну небольшую рюмку портвейна, довольствуясь большей частью превосходным сухарным квасом.

Встав из-за стола, государь немедленно удалялся в свой вагон, где продолжал заниматься делами. Иногда, на какой-нибудь продолжительной остановке, государь выходил с противоположной стороны от платформы для небольшой прогулки.

Его всегда сопровождал при этом дежурный флигель-адъютант, ординарец-урядник конвоя и кто-нибудь из лиц свиты, вышедших также подышать свежим воздухом. Иногда вечером, когда не было очередного фельдъегеря с бумагами, перед вечерним чаем Его Величество, закончив текущие дела, чтобы отдохнуть, предлагал сыграть 2–3 партии в домино.

Обычными партнерами государя в последнее время бывали адмирал Нилов, граф Граббе и я. Играли в небольшом вагонном салоне, и проигравший обязывался снабжать папиросами один из лазаретов для раненых.

Во время движения в поезде получались на имя Его Величества агентские телеграммы, и государь обыкновенно просматривал их за утренним, дневным и вечерним чаем, передавая их затем для прочтения и нам.

Тут завязывались всегда очень оживленные беседы на известия со всех концов мира, в которых войне было отведено главное место.

Вопросов о нашей внутренней политике и «злобах дня» государь, за немногим исключением, видимо, избегал касаться. Чувствовалось, что это было отнюдь не из-за недоверия к нам, а лишь невольное нежелание Его Величества касаться в редкие минуты отдыха того, о чем ему и без того часами и днями приходилось мучительно думать одному и говорить с многочисленными другими правительственными лицами во время докладов и приемов. Но все же иногда невольно заговаривал он о них и сам.

В эту поездку государь, как и всегда, был спокоен и ровен, но что-то озабоченное, порою очень грустное на мгновение появлялось на его лице и опять исчезало…

На другой день, в четверг 23 февраля, поезд подошел к Могилеву. На платформе обычная встреча из начальников отделов в Ставке, во главе с генералом Алексеевым, начальником штаба, только что вернувшимся после болезни из Крыма.

Государь обошел всех собравшихся, а затем в автомобиле вместе с гр. Фредериксом поехал в губернаторский дом – «дворец», как его называли.

В тот день я не был дежурным и направился прямо в свою гостиницу «Франция», которая была снята гофмаршальской частью под помещение для лиц свиты.

В четверг 23-го, пятницу 24-го, субботу 25-го и воскресенье 26 февраля потянулась обычная, однообразная жизнь в Могилеве, где один день походил на другой как две капли воды.

В Ставке государь жил в довольно неуютном губернаторском доме, в котором наверху занимал две комнаты, одна служила кабинетом, другая спальней, где вместе с походной кроватью государя стояла такая же походная кровать для наследника, на которой он спал во время своих частых пребываний в Могилеве.

Рядом с кабинетом находилась большая, пустынная приемная зала и столовая, а низ дома занимала часть свиты.

Неизменно в 101/2 часов утра, после утреннего чая, к которому постепенно собиралась вся ближайшая свита, государь направлялся пешком в сопровождении дежурного флигель-адъютанта и дворцового коменданта в штаб верховного главнокомандующего, где занимался с генералом Алексеевым до завтрака, который был в 1 час дня и к которому, как и к обеду в 7 с половиною вечера, приглашались все начальники иностранных военных миссий и по очереди начальники разных отделов Ставки, а также и приезжавшие с докладом в Могилев министры и военные представители фронта.

В начале 1917 года иностранными представителями в Ставке были: от Франции – генерал Жанен, от Англии – генерал Вилльямс, от Италии – генерал Ромео, от Сербии – полковник Лонткиевич и майор Мишич, от Бельгии – генерал барон Риккель, от Румынии – генерал Коанда, от Японии – генерал Исизака.

Их помощниками были: полковник Бюксеншютц, капитан Брассье, майор Эдвардс, полковник Марсенго, лейтенант Вентури.

Представитель Америки прибыл в Ставку уже после отречения государя.

При иностранцах состояли: флигель-адъютант поручик гр. Замойский и штаб-ротмистр Крупин, зять генерала Алексеева, женатый на его дочери, а также полковник Базаров, наш бывший военный агент в Берлине.

Все собирались в большой зале перед кабинетом Его Величества и по выходе государя направлялись в столовую.

После завтрака государь снова занимался у себя в кабинете, подготовляя необходимые бумаги для отправки с отъезжавшим фельдъегерем, а затем, до дневного чая, Его Величество и желающие из свиты выезжали за город на автомобилях, а затем совершали несколько верст прогулки пешком, всегда быстрым шагом и возвращались к короткому дневному чаю, после которого государь снова направлялся в кабинет для работы или принимал доклады разных лиц, прибывавших из Петрограда или с фронта.

Я не помню, чтобы в последние дни кто-либо из министров или общественных деятелей приезжал в Могилев.

Настроение в Ставке, обыкновенно более бодрое и серьезное, более «разное», чем в столичном тылу, в эти дни все же мало отличалось от угнетенного петроградского.

Мне удалось лишь мельком видеть генерала Алексеева и сказать с ним несколько незначащих фраз.

Скромный до застенчивости, малоразговорчивый, он был на этот раз особенно замкнутый и ушедший в себя. Видимо, он еще не оправился от своей болезни (мочевого пузыря), страдал очень сильно от нее, хотя и бодрился и не бросал даже ненужной, мелочной работы, которая поглощала все его время.

С остальными деятелями Ставки меня и не тянуло говорить в эти дни – я знал заранее, к каким сетованиям сведутся все их разговоры и на какие сплетни будут осторожно, но настойчиво намекать.

Генерала Алексеева я хотя знал давно – еще когда он был молодым армейским пехотным офицером, только что окончившем академию и обучавшим топографическим съемкам юнкеров кавалерийского училища, но все же знал очень мало, почти не знал совсем.

Я его тогда же потерял из виду и встретился с ним мельком черев четверть века, лишь как с главнокомандующим западного фронта в Барановичах.

Он и через 26 лет остался тем же скромным, застенчивым человеком, далеким от карьеризма и, как мне казалось, сплетен и к которому я чувствовал поэтому невольную симпатию.

Эти основные качества его натуры были, по-моему, очень схожи с простотою и замкнутым же, скромным, стесняющимся характером моего государя, и я убежден, по многим признакам, что Его Величество относился к генералу Алексееву с большей симпатией и любовью, чем к другим генералам, не обладавшим такими же чертами характера.

Понимал ли генерал Алексеев государя настолько, чтобы любить его как человека, был ли предан ему, как настоящий русский своему настоящему русскому царю, знал ли о заговоре? Вот те вопросы, которые я задавал себе неоднократно тогда и потом, и как тогда, так и долго потом не мог себе с достаточной ясностью на них ответить.

Многое, а после отречения и очень многое, судя по рассказам его близких, мне говорило «да», хотя всегда с неопределенною прибавкою: «но вряд ли достаточно», хотя бы до забвения сплетен. Я еще тогда не понимал, что можно самому не сплетничать, молчаливо сплетни выслушивать и все же одновременно иметь возможность, даже от них отворачиваясь, этим сплетням верить.

Императрица Александра Федоровна, насколько мне известно, относилась к генералу Алексееву сначала хорошо, потом все с большим недоверием. Ей сообщили о какой-то связи Алексеева с Гучковым, и это ее возмущало. Но нам, свите, эта подозрительная связь хотя и не нравилась, но казалась безопасной. Я лично думал, что Алексеев лишь «пробует» Гучкова, чтобы вывести его «на чистую воду»…

Генерал Борисов, близкий друг М. В. Алексеева, в частых разговорах со мною после отречения неоднократно выражал сожаление, что государь «не сумел с достаточною силою привязать к себе Михаила Васильевича и мало оказывал ему особенного внимания, недостаточно выделяя его якобы от других». «Тогда все было бы, конечно, иначе», – неизменно с полным убеждением доказывал мне Борисов.

Я не думаю, чтобы это было так.

Генерал Алексеев, по свойству своего характера, ничего, наверное, показного не требовал и тем менее домогался. Он даже отказывался от звания генерал-адъютанта, говоря графу Фредериксу, «что такой милости он еще не заслужил».

Хотя кто его знает – человеческая натура, в общем, странная вещь. Суворов, Кутузов и другие русские и иностранные полководцы, стоя даже на верху славы, были очень чувствительны к этому человеческому недостатку, и, быть может, в глубине души и Алексееву такие кажущиеся безразличие и «сравнение с другими» и были неприятны.

Но холодности и безразличия к нему со стороны государя в действительности не было, чему я бывал не раз свидетелем, и генерал Алексеев, если он был чуткий человек и понимал своеобразную, сдержанную, но и сердечную натуру государя, мог бы это подтвердить и сам.

Вспоминаю один вечер перед пасхальной заутреней 1916 года, когда государь потребовал из военно-походной канцелярии генерал-адъютантские погоны и аксельбанты и направился вместе со мной, бывшим дежурным флигель-адъютантом, в помещение генерала Алексеева, чтобы лично сообщить ему о пожаловании его своим генерал-адъютантом.

Его Величество довольно долго оставался в комнате своего начальника штаба и вышел оттуда довольно взволнованный.

Чтобы скрыть свое волнение, государь не сразу вернулся в ярко освещенный губернаторский дом, а войдя во двор штаба, где был маленький садик, предложил прогуляться. В садике было пустынно и темно; мы сделали молча несколько кругов; волнение государя, я чувствовал, уже начало проходить:

– Ну, что, Ваше Величество, – спросил я, – генерал Алексеев был очень доволен?

– Удивительно милый и скромный человек, – ответил только с искренней теплотой государь и опять задумался.

Вызывалось ли тогдашнее печальное настроение и задумчивость государя именно свиданием с генералом Алексеевым, я не знаю.

Вернее всего, лишь отчасти: в ту вечернюю нашу прогулку в темном садике мысли государя, вероятно, были далеки и от штаба, и от генерала Алексеева. Они сосредоточивались на его отсутствовавшей семье. Без нее государь всюду чувствовал себя одиноким, а та пасхальная ночь была первая, которую ему приходилось проводить вдали от своих. Лишь мой вопрос заставил его кратко отозваться с такой запомнившейся мне теплотой о своем начальнике штаба.

Все же нельзя сказать, чтобы к генералу Алексееву в те тяжелые смутные дни свита, находившаяся в Ставке, относилась с безусловным доверием и надеждой.

Что-то очень неопределенное, хотя и мало подозрительное, заставляло большинство из нас желать постоянной, а не временной, лишь ввиду болезни генерала Алексеева, замены его генералом Гурко, обладавшим, по нашему разумению, более решительными качествами характера и более прочно сложившимися традициями, чем генерал Алексеев, нуждавшийся к тому же в продолжительном отдыхе.

Желание это высказывалось нами неоднократно в наших интимных беседах за последние месяцы, было, конечно, совершенно далеким даже от намека на какую-либо «интригу» и осталось в числе тех многих платонических пожеланий, которыми мы иногда себя тешили в те дни.

Но к чести Алексеева надо отнести все же то, что он был единственным из сменявшихся впоследствии главнокомандующих, который решительно отказался жить в Ставке в комнатах, занимаемых ранее государем императором, и выбрал себе внизу губернаторского дома скромное помещение прежней военно-походной канцелярии.

По его словам, переданным мне его зятем и дочерью, он «считал для себя святотатством пользоваться обстановкой и мебелью, которые напоминали ему живо ушедшего императора».

Как бы иронически ни воспринимались многими эти слова, сказанные человеком, так много способствовавшим этому «уходу», в искренности их все же трудно сомневаться.

При многих недостатках характера Алексеев все же обладал простой русской душой и не любил громких фраз.

Я убежден, что он, в полную противоположность многим, не переставал мучиться своей ясно им с первых же дней отречения сознанной виной. «Никогда себе не прощу, – говорил он в начале марта, – что поверил искренности некоторых лиц и послал телеграммы с запросом командующим фронтами…»12

Но продолжал ли бы он мучиться ею, если бы переворот оказался «удачным» и «мирным» – я не знаю, а это для меня, конечно, было главным в моих внутренних суждениях о людях и событиях. Хочется думать, что его простая, чисто народная религиозность делает и такое предположение довольно вероятным…

Чтобы высказать полнее мое откровенное суждение о генерале Алексееве, мне приходится отступить здесь ненадолго от моего дальнейшего рассказа.

Лишь находясь на чужбине, я узнал многие подробности о том участии, которое принимал Алексеев в подготовке к свержению государя. Это участие, вернее, какое-то его равнодушное, граничившее почти с согласием отношение к главным заговорщикам, установлено теперь в печати более или менее точно и, конечно, является преступным.

Но в этом повинен не только он один. Почти все тогдашнее русское общество, вплоть до многих великих князей включительно, совершенно не отличалось в своих откровенно высказываемых желаниях от втайне работавших заговорщиков.

Когда я думаю о том времени, меня постоянно удивляет, почему эти заговорщики были тогда так разрознены и сочли нужным прикрываться глубочайшей таинственностью даже от своих самых рьяных единомышленников?

Ведь их заговоры были тайной Полишинеля не только для государственной полиции, но и для всякого, тогда особенно политически настроенного обывателя, они могли опасаться только остального, далекого от политики русского народа да верных престолу русских войск. Но эти войска находились далеко на фронте, а великий по многочисленности, здравому смыслу и тогдашнему настроению простой русский народ пребывал в рассеянии по всему необъятному простору Российской империи и не мог, конечно, вовремя помешать задуманному в столице преступлению.

Государственная полиция только наблюдала, а правительство уже давно бездействовало. Этому бездействию во многом помогала и благородная, непоколебимая вера государя в свои войска и уверенность, «что во время войны, уж конечно, никакого переворота не будет».

Все же обширное светское, городское и земское, общество, в котором вращались, как у себя дома, большие и малые заговорщики, было явно на их стороне. Но все же, думая с возмущением в числе этих «всех» и о генерале Алексееве, я должен сказать, что вначале он был, пожалуй, самым из них «безобидным».

Он не посягал еще тогда на священные права своего государя, считал необходимым его оставление на престоле и сочувственно соглашался, и то, если верить слухам, лишь на временное отделение императрицы от своего супруга и на почетную, временную ссылку ее на жительство в Крым.

Конечно, его близость по должности к своему императору и доверие, которое ему оказывал государь, вместе с благосклонностью, оказанной ему не раз самой императрицей, делают и подобное его общение с заговорщиками как особенно непривлекательным, так и особенно преступным.

Он был, безусловно, виновен, как все, и все же по сравнению с другими, по своим поступкам в эту последнюю перед революцией пору, он заслуживает большого снисхождения.

Большого потому, что в решительные месяцы он, видимо, одумался и резко отмежевался от заговорщиков, убеждая их хоть на время войны отказаться от их замыслов. Говорят даже, что он не принял приехавшего к нему для решительных переговоров в Крым князя Львова и отказался от всяких политических разговоров13.

Уже одно это показывает, насколько мало он желал тогда не только насильственного, но и добровольного отречения своего верховного вождя, продолжая лишь настаивать на ответственном министерстве. Вряд ли и эти настояния подкреплялись у него – в общем, мудрого старика – глубокими убеждениями.

Его нелестные мнения о тогдашней общественности и тогдашних общественных деятелях слишком часто совпадали с такими же мнениями о них государя, о чем, конечно, было известно главным заговорщикам.

В этом отношении особенно показательна резко отрицательная характеристика, данная Алексееву в письме Родзянко к князю Львову14, где Родзянко усиленно противился назначению Алексеева на должность верховного главнокомандующего после отречения государя и в таких выражениях писал о нем:

«Вспомните, что генерал Алексеев являлся постоянным противником мероприятий, которые ему неоднократно предлагали из тыла как неотложные; дайте себе отчет в том, что он всегда считал, что армия должна командовать над тылом и над волею народа и что армия должна как бы возглавлять собою и правительство и все его мероприятия. Вспомните обвинения генерала Алексеева, направленные против народного представительства, в которых он неоднократно указывал, что одним из главных виновников надвигающейся катастрофы является сам русский народ в лице своих народных представителей. Не забудьте, что генерал Алексеев настаивал определенно на немедленном введении диктатуры…»

Это письмо яснее всего показывает, насколько генерал Алексеев не был «близким своим» среди заговорщиков и насколько деятельность «думских» кругов он считал вредной и опасной. Вплоть до начала переворота он шел вразрез с их затаенными желаниями: советовал государю собрать значительный отряд и наступать на бушующий Петроград, уговаривал его оставаться в Ставке и не ехать в Царское Село, а когда государь все-таки выехал, в своей телеграмме от 28 февраля15 главнокомандующим громко призывал всех ему подчиненных «исполнить свой священный долг перед государем и Родиной». И это в те дни, когда враги государя призывали к совершенно обратному.

Вероятно, поэтому заговорщики и опасались избрать местом своих действий Ставку, а предполагали совершить свое «действо» в пути на одной из станций в Новгородской губернии.

Утренней телеграммой от 28 февраля 1917 года о священном долге перед государем да его тяжелым болезненным состоянием и кончаются для генерала Алексеева особенно смягчающие его последующую вину перед императором и Родиной обстоятельства.

Они начинаются для него вновь – но уже по отношению к одной только Родине – лишь в ноябре того же года, когда он положил начало белой армии и тем спас честь и достоинство России16.

Именно этот последний поступок уже смертельно больного старика и заставляет меня относиться к нему не только с особенной, должной непредвзятостью, но и известной теплотой и прощением. Я убежден, что и мой государь, русский из русских, возвысившийся до прощения всех своих врагов, был за это ему горячо благодарен.

Позорные, растерянные дни начала марта 1917 года для современника, переживавшего их в Пскове и Могилеве вместе с русским царем, конечно, навсегда останутся мучительными до боли. Строгие судьи поэтому выносят главным участникам их суровый, но и справедливый приговор.

Все же я видел нелицемерные слезы на глазах Алексеева при прощании с государем утром в Штабе 8 марта, но мне не приходилось видеть этих слез у других лиц, с таким жаром впоследствии на него нападавших17.

Какими движениями души вызывались они у него, я, конечно, не знаю.

Знаю твердо только одно: настоящие заговорщики никогда не плачут, расставаясь со своей, ненавидимой ими жертвой…

До меня также не раз доходили слухи о том, что генерал Алексеев не оставался, как его упрекали, равнодушным к участи арестованной царской семьи и старался по собственному почину организовать ее спасение из Екатеринбурга.

Правда, слухи эти были весьма неопределенны, порою противоречивы, и проверить их правильность мне до сих пор не удалось, но, размышляя часто о внутреннем мире Алексеевапосле переворота, я думаю также и то, что подобные попытки с его стороны могли быть очень близки к действительности…

* * *

Но вернусь к продолжению моего рассказа.

В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с государем по живописному Могилевскому шоссе к часовенке, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и наполеоновскими войсками.

Перед прогулкой государь заходил ненадолго в Могилевский монастырь, чтобы приложиться к чудотворной иконе Могилевской Божией Матери.

Был очень морозный день с сильным леденящим ветром, но государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие.

Его Величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время. Навстречу нам попадалось много людей, ехавших в город и с любопытным недоумением смотревших на нас.

Помню, что, несмотря на вьюгу, государь остановился около одной крестьянской семьи и с ласковой и доброй улыбкой поговорил с ними, расспрашивая, куда они идут и как живут.

Помню, что во время этой прогулки Его Величество сообщил мне, что получил печальное известие о том, что великая княжна Анастасия Николаевна заболела корью и что теперь из всей семьи только Мария Николаевна еще на ногах, но что он опасается, что и она скоро разделит участь своих сестер.

Вечером в этот день государь был, по обыкновению, у всенощной.

В воскресенье 26 февраля (11 марта) утром, как всегда пешком, в сопровождении свиты, Его Величество отправился в штабную церковь к обедне, и, как всегда, большая толпа народа собралась по сторонам прохода на площади, чтобы посмотреть на своего царя.

Я вглядывался в лица людей, с искренним любовным чувством следивших за государем, крестивших издали его путь, и не мог найти и тогда того «одного лишь простого любопытства согнанного полицией благонадежного народа», как всегда о подобных случаях любила утверждать наша «передовая» общественность.

После церкви государь прошел для занятий в штаб, где оставался очень долго.

Прогулки в этот день из-за мороза, вьюги и легкой простуды государя не было, чем я воспользовался и прошел в Могилевскую городскую думу, где находились портреты императора Павла работы Боровиковского, с которых я просил нашего придворного фотографа Гана снять фотографии18, так как намеревался заказать с этих портретов копии взамен сгоревших у меня вместе с моим деревенским домом таких же точно картин Боровиковского.

Мне этих портретов было более жаль, чем самого дома, так как они были единственными в своем роде.

Я тогда еще мог думать о таких мелочах и даже строить предположения о недалеком будущем!

Вечер этого последнего относительно спокойного для меня дня прошел обычным порядком.

Ввиду воскресенья посторонних докладов не было, и после долгого промежутка мы, адмирал Нилов, гр. Граббе и я, по предложению Его Величества сыграли с ним две партии в домино, но государю было, видимо, не по себе, и мы вскоре разошлись.

В понедельник, 27 февраля, я был дежурным при Его Величестве. Утром государь отправился, по обыкновению, в штаб, где и оставался необычно долго.

В ожидании выхода государя от генерала Алексеева я прошел в одну из комнат генерал-квартирмейстерской части, где встретил генерала Лукомского, бывшего тогда генералом-квартирмейстером в Ставке.

Он был, видимо, чем-то очень взволнован и удручен. На мой вопрос: «Что нового?» и «Что случилось?» – он мне ответил, что на фронте, слава Богу, ничего худого, но что ночью получились известия, что в Петрограде со вчерашнего дня начались сильные беспорядки среди рабочих, что толпа громит лавки, требует хлеба и настолько буйствует, что приходится употреблять в дело войска, среди которых много ненадежных.

Генерал Беляев, бывший тогда военным министром, хотя и успокаивает, что беспорядки будут прекращены, но генерал Хабалов, командующий войсками округа, говорит другое и просит подкреплений, так как не надеется на свои запасные части.

Была получена телеграмма и от Родзянки, указывавшего, что единственная возможность прекратить беспорядки – это немедленное сформирование ответственного министерства.

Но по имевшимся сведениям, в то время, несмотря на снежные заносы, Петроград был обеспечен продовольствием на 8 дней, а войска Северного фронта даже на полмесяца.

Государь оставался долго у генерала Алексеева и вернулся, опоздав в первый раз к завтраку, видимо, очень озабоченный.

Иностранные представители, вероятно, уже получившие тревожные сведения от своих посольств, были очень смущены, но также и они надеялись, что беспорядки будут вскоре прекращены; по крайней мере они это высказывали довольно искренно и убедительно.

После завтрака, около 2 часов дня, когда я спускался по лестнице вместе со всеми приглашенными, чтобы пойти на свободный час домой, на нижней площадке меня остановил, с крайне озабоченным видом, дежурный полковник штаба, кажется, Гюлленбегель, с открытыми телеграммами в руке.

«Генерал Алексеев, – обратился он ко мне, – приказал передать вам лично эти телеграммы и просить вас, чтобы вы лично же, не передавая их никому другому, немедленно же доложили Его Величеству».

На мой вопрос, что это за телеграммы, полковник отвел меня в сторону, к окну, и сказал: «Вот прочтите сами, что делается в Петрограде. Сейчас, когда я уходил из штаба, я мельком видел, что получились и еще более ужасные известия».

Я наскоро, взволнованный, просмотрел протянутые мне телеграммы; их было две, одна от генерала Беляева, другая от генерала Хабалова, обе на имя начальника штаба для доклада государю.

В обеих говорилось почти одно и то же, «что войска отказываются употреблять оружие и переходят на сторону бунтующей черни; что взбунтовались запасные батальоны Гренадерского и Волынского полков, перебили часть своих офицеров и что волнение охватывает и другие части.

Они прилагают все усилия, чтобы с оставшимися немногими верными присяге частями подавить бунтующих, но что положение стало угрожающим и необходима немедленная помощь».

«Генерал Алексеев, – добавил мне штаб-офицер, – уже докладывал утром Его Величеству о серьезности положения, и подкрепления будут посланы, но с каждым, видимо, часом положение становится все хуже и хуже».

Не буду говорить, что перечувствовал я в эти 3–4 минуты, читая такие неожиданные для меня известия и подымаясь наверх к кабинету государя. Я постучал и вошел.

Его Величество стоял около своего письменного стола и разбирал какие-то бумаги.

– В чем дело, Мордвинов? – спросил государь.

Наружно он был совершенно спокоен, но я чувствовал по тону его голоса, что ему не по себе и что внутренне его что-то очень заботит и раздражает.

– Ваше Величество, – начал я, – генерал Алексеев просил вам представить эти только что полученные телеграммы… Они ужасны… В Петрограде с запасными творится что-то невозможное…

Государь молча взял телеграммы, бегло просмотрел их, положил на стол и немного задумался.

– Ваше Величество, что прикажете передать генералу Алексееву? – прервал я эту мучительную для меня до физической боли паузу.

– Я уже знаю об этом и сделал нужное распоряжение генералу Алексееву. Надо надеяться, что все это безобразие будет скоро прекращено, – ответил с сильной горечью и немного раздраженно государь.

– Ваше Величество, мне дежурный штаб-офицер сказал, что видел в штабе новые, уже после этих полученные телеграммы, где говорится, что положение стало еще хуже, и просят поторопить с присылкою подкреплений.

– Я еще увижу генерала Алексеева и переговорю с ним сам, – спокойно, но, как мне почувствовалось, все же довольно нетерпеливо сказал государь и снова взял со стола положенные телеграммы, чтобы их перечитать.

Я вышел, как сейчас помню, с мучительной болью за своего дорогого государя, со жгучим стыдом за изменившие ему и Родине хотя и запасные, но все же гвардейские части.

Но я был далек и тогда еще от мысли, что этот солдатский бунт и буйство городской черни через два-три дня завершатся событиями, которые будет проклинать всяких русский и позора которых с русского имени не смогут смыть и последующие века.

Я хотел верить и успокаивал себя, что присланные, настоящие военные части сумеют восстановить порядок и образумить свихнувшихся мирных тыловиков, так как кто-то мне сообщил, что приказано немедленно двинуть гвардейский полк из Новгорода на Петроград.

Я не помню, как прошел остаток этого тяжелого, волнующего дня.

Помню только, что генерал Алексеев приходил с коротким докладом к государю и как затем Его Величество сам отправился в штаб с телеграммой на имя председателя совета министров князя Голицына, в которой не соглашался ввиду создавшегося положения на испрашиваемые перемены в составе правительства и приказывал, чтобы все оставались на местах.

Генерал Алексеев был очень болен; вид у него был лихорадочный; он был апатичен, угнетен.

Он мне сказал, что получены были еще телеграммы от Родзянко и от князя Голицына. Первый просил вновь настойчиво о сформировании ответственного министерства, второй об отставке.

Генерал Дубенский в своей статье «Как произошел переворот в России» пишет, что 27 февраля в Могилеве государь послал в Петроград телеграмму, выражавшую согласие на образование ответственного министерства, и что телеграмма эта была якобы послана после совещания у Его Величества, на котором присутствовали гр. Фредерикс, генерал Алексеев и генерал Воейков.

Об этом «экстренном заседании под председательством государя» упоминает и А. Блок в своей статье «Последние дни царского режима», добавляя, что, согласно дневнику Дубенского, «Алексеев при этом умолял государя согласиться на требование Родзянко дать конституцию, Фредерикс молчал, а Воейков настоял на неприятии этого предложения и убеждал государя немедленно выехать в Царское Село»19.

В данном случае оба автора впадают в большую ошибку. Я был именно в этот день дежурным при Его Величестве и знаю точно, что подобного совещания в тот день – тем более и раньше – не было.

Вообще в интересной статье генерала Дубенского, да и не у него одного, к сожалению, много путанного и неверного.

Потребовалось бы слишком много времени, чтобы указать на все его досадные неточности. Винить его за эти неточности никаким образом нельзя. Они были у него невольны.

Он не принадлежал к личной свите государя императора, стоял по своему положению более или менее далеко от придворного быта и не соприкасался непосредственно с домашнею жизнью царской семьи.

Как и для большинства служебных лиц, находившихся в Могилеве и живших не вблизи, а лишь около царя, так и до него доходили слишком часто лишь «достоверные» слухи и рассказы, наполнявшие в ту пору жизнь Ставки.

Разобраться в действительной достоверности всего им воспринимаемого и ему, несмотря на всю его наблюдательность, было нелегко. Все тогда клекотало, все поражало своею неожиданностью и своими противоречиями. Но он был русский душою и сердцем и один из слишком немногих, с физическою болью переживший дни отречения…

Вечером в тот же день, 27 февраля, около 101/2 часов, во время нашего чая, когда ни граф Фредерикс, ни Воейков обыкновенно не появлялись, они оба неожиданно вошли к нам в столовую.

Граф Фредерикс приблизился к государю и попросил разрешения доложить о чем-то срочном, полученном из Царского Села.

Его Величество встал и вышел вместе с ним и генералом Воейковым в соседний зал, где доклад и переговоры продолжались довольно долго. Государь затем вернулся к нам один, но был, видимо, очень озабочен и вскоре удалился в свой кабинет, не сказав нам ни слова, о чем шла речь.

Мы совершенно не знали, чем вызван был доклад министра Двора, но, судя по озабоченности государя и по отрывкам долетавшего до нас из открытой двери разговора, догадывались, что положение в Царском Селе становилось серьезным и опасным, о чем сообщал по телефону из Александровского дворца граф Бенкендорф.

Встревоженные, мы начали расходиться по своим помещениям, а профессор Федоров отправился к графу Фредериксу, чтобы узнать подробности волновавших нас событий.

Внизу, в передней, ко мне подошел скороход Климов и предупредил, что, по имеющимся у него сведениям, назавтра утром назначено наше отбытие в Царское Село, что час отъезда еще точно не установлен и будет сообщен дополнительно, но что всей свите приказано готовиться к отъезду. Этот отъезд предположен был заранее, еще до петроградских событий.

Я направился к себе в гостиницу «Франция», чтобы отдать распоряжение своему старику Лукзену, и, к своему удивлению, нашел его почти готовым к отъезду, с уложенными уже вещами, ожидающим только присылки автомобиля, чтобы ехать на вокзал.

Оказывается, что за несколько минут до моего прихода было передано по телефону извещение всем быть немедленно готовыми к отъезду, так как императорский поезд отойдет не завтра утром, а сегодня же около 12 часов ночи.

Было уже около половины двенадцатого, я был дежурным флигель-адъютантом и потому поспешил вернуться в губернаторский дом.

Внизу шла обычная перед отъездом суматоха; наверху, в полуосвещенной большой зале перед кабинетом государя, было пусто и мрачно. Пришел, медленно ступая, и генерал Алексеев, чтобы проститься с Его Величеством.

Он оставался довольно долго в кабинете и наконец вышел оттуда. Вид его был еще более измучен, чем днем. Его сильно лихорадило. Он как-то осунулся и говорил апатично, но, прощаясь, немного оживился и, как мне показалось, с особенной сердечностью пожелал нам «счастливого пути», добавив:

– Напрасно все-таки государь уезжает из Ставки – в такое время лучше всего оставаться здесь; я пытался его отговорить, но Его Величество очень беспокоится за императрицу и детей, и я не решился очень настаивать.

На мой вопрос, не наступило ли улучшение в Петрограде, Алексеев только безнадежно махнул рукой:

– Какое там! Еще хуже! Теперь и моряки начинают, да и в Царском уже началась стрельба.

– Что теперь делать? – спросил я, волнуясь.

– Я только что говорил государю, – ответил Алексеев, – теперь остается лишь одно: собрать порядочный отряд, где-нибудь примерно около Царского, и наступать на бунтующий Петроград. Все распоряжения мною уже сделаны, но, конечно, нужно время – пройдет не меньше 5–6 дней, пока части смогут собраться; до этого с малыми силами ничего не стоит и предпринимать.

Генерал Алексеев говорил это таким утомленным голосом, что мне показалось, что он лично сам не особенно верит в успешность и надежность предложенной им меры.

– Ну, дай Бог вам всем всего лучшего в вашей поездке, – в заключение, опять немного оживляясь, сказал он, – чтобы все кончилось у вас благополучно… На всякий случай впереди вас пойдет Георгиевский батальон с Ивановым, но вряд ли вам будет возможно выехать раньше утра – ведь надо время, чтобы уведомить все пути о вашем маршруте…

Совет генерала Алексеева наступать на Петроград извне, а не вводить туда постепенно прибывающие с фронта войска был, в общем, совершенно правилен и соответствовал создавшейся обстановке.

Он подкреплялся даже историческими примерами. Можно сделать любопытный вывод из истории революций, ареной которых так часто бывал Париж. Каждый раз, начиная с Карла V в 1358 году и кончая Тьером в 1871 году, когда правительство вело борьбу против восставшей столицы – оно вело эту борьбу именно извне, покинув город, и оставалось поэтому победителем.

Наоборот, революция неизменно брала верх, если борьба велась внутри бунтовавшего города. Тьер, когда подавлял Коммуну, воспользовался подобной тактикой австрийских генералов по отношению к Вене в 1848 году.

Революционеры тогда оставались, правда, господами столицы, но столицы, отделенной от страны, и были легко побеждены.

Страна оставалась к ним равнодушной и не стремилась их выручать.

Неудачный поход Корнилова в августе20 не служит противоречием этому правилу. Корниловское предприятие было правильно задумано, но по-детски произведено. Ни одной положительной стороны, в смысле военном, в этом движении на Петроград нельзя указать. Оно являло собой яркий пример, как не надо поступать в подобных случаях…

Двери кабинета наконец раскрылись. Государь вышел, уже одетый в походную солдатского сукна шинель и папаху.

Его Величество еще раз простился с генералом Алексеевым, пожав ему руку, сел в автомобиль с гр. Фредериксом, я сел в другой с дворцовым комендантом Воейковым, и мы поехали на вокзал. Было уже около часа ночи.

В. Н. Воейков по дороге, как всегда, был не разговорчив о служебных делах и на мои попытки подробнее узнать, чем вызван такой внезапный отъезд, отвечал многозначительным молчанием или уклончиво, с раздражением отзывался о Родзянко и К?, но был убежден, что генерал Иванов сумеет справиться с бунтующими запасными и фабричными.

Таким же иллюзиям невольно поддавался и я – без них было бы слишком уж тяжело на душе…

При входе в поезд нас встретил дожидавшийся у вагона государя генерал-адъютант Иванов, спокойный, видимо, уверенный в себе и в возможности справиться с бунтом и защитить царскую семью.

Впоследствии он мне довольно подробно рассказывал о своем, вынужденном якобы тогда бездействии. К сожалению, его рассказ, в общем, туманный и неопределенный, не сохранился в моей памяти.

Вспоминаю только то, что он рассказывал о полученной им 2 марта телеграмме от государя, предписывавшей ему ничего не предпринимать до возвращения Его Величества в Царское Село, а также высказывал искреннее удовлетворение, что его действия «не вызвали пролития ни одной капли русской крови», что было бы полным отчаянием для Ее Величества, которую он посетил глубокой ночью, немедленно после того, как беспрепятственно прибыл в Царское Село, и которая его об этом настойчиво просила.

Генерал Иванов вошел в вагон вместе с государем и оставался недолго у Его Величества.

Георгиевский батальон, кажется, с небольшой частью сводного полка был уже почти погружен и должен был отправиться раньше нас, по более ближнему, как оказалось, направлению на Витебск – Царское Село.

Таким образом, он совсем не шел «на всякий случай впереди нас», как о том говорил мне генерал Алексеев. Мы двигались на Вязьму, Лихославль, Бологое, Тосно. Впереди нас, кроме поезда литеры «В», никого не было.

Обстоятельства, почему генерала Иванова с отборною, как мы думали, частью войск направили не впереди нас, а по совершенно другому пути, вызывают невольно горькие подозрения.

Разъяснения, что его отправили по кратчайшему пути, чтобы он скорее мог добраться до Царского и до бунтующего Петрограда, являются малоубедительными.

В такой же поспешности еще более нуждался и государь. Именно для него, как мне сказал Алексеев, прежде всего и предназначался этот авангард.

Возражение, что по пути Иванова на Витебск не стояло обычно военной охраны, необходимой для проезда царских поездов, а потому нас направили по другому, заранее намеченному пути, еще менее основательно.

Иванов мог и должен был следовать тогда по нашему пути через Бологое, Тосно, где должна была бы уже стоять по своим местам охрана. Ведь именно на его отряд была возложена обязанность пробивать нам дорогу, если бы ее кто-либо преградил.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.