XXIII
XXIII
Броненосец «La France» прибыл с президентом Пуанкаре в Кронштадт в понедельник 7 июля после полудня. Государь в морской форме вместе с французским послом Палеологом, Сазоновым и Извольским выехал встречать его на маленькой яхте «Александрия» и привез своего гостя на ней в Петергоф.
Помню, что незадолго до этого разразилась сильнейшая буря. Молнии, почти не переставая, бороздили все небо, что казалось многим дурным знаком для нашего союза. Но к прибытию Его Величества на пристань засияло солнце, и море успокоилось.
Встреча, оказанная президенту дружественной страны, была торжественна и, несмотря на торжественность, даже сердечна.
Петергоф, этот русский Версаль, в те роскошные летние дни был действительно необычайно красив со своим старинным дворцом, ниспадающими от него каскадами шахматной горы и далеким видом на море. Все фонтаны в парке были пущены, и Пуанкаре следовал от пристани до дворца по красивой аллее, среди шпалер войск, звуков музыки и бесчисленных, высоко бивших в небо струй воды, искрившихся на солнце.
Обыкновенно все старания человека дополнить и украсить природу только ее портят. В тот раз я изменил это прочно сложившееся у меня убеждение.
Вечером, как полагается, был обед в старинном Елизаветинском зале Большого дворца – великолепнее которого, по словам французов, они не видели ни при одном дворе мира.
Что бы они сказали, если бы им пришлось присутствовать не на этом маленьком приеме, а на каком-нибудь балу или выходе в нашем Зимнем дворце.
Помню, что государь произнес тогда, по имевшейся у него записке, очень твердым и громким голосом свою известную приветственную речь и что ему отвечал Пуанкаре с еще большим подъемом и определенностью.
Все эти 4 дня пребывания у нас французов я оставался в Петергофе, где мне было отведено помещение во фрейлинском доме, и принимал участие во всех торжествах.
На следующий день Пуанкаре уезжал в Петербург, вернулся только поздно ночью. Но до своего отъезда он виделся утром с государем и завтракал у него в Александрийском коттедже, в домашней обстановке.
В среду 9 июля в Петергофском дворце был торжественный завтрак для президента и для прибывших с ним французских моряков.
Завтрак был без дам, так как императрица по нездоровью не могла присутствовать. Сейчас же после этого последовал отъезд в Красное Село на Зарю с церемонией, затем обед в лагере у великого князя Николая Николаевича и спектакль к Красносельском театре.
Вечер в день Зари был тихий, но необычайно душный. Государь был на коне. За ним следовала в коляске императрица с президентом и старшими великими княжнами. Свита следовала верхом по обе стороны царского экипажа.
Объезд бесчисленных войск, выстроенных впереди лагерных помещений, и последовавшая затем Заря длились очень долго и были из-за жары утомительны, но их картина по своей непередаваемой красоте, как и бывшего на следующий день парада войскам, до сих пор осталась у меня памяти. В особенности этот красносельский парад – последняя красивая военная картина старой России. Он был так величественно показателен и наполнял меня как русского такими гордыми уверенными переживаниями.
Да, как я наблюдал, и не меня одного.
Я был дежурным в тот день при Его Величестве, находился вблизи него и видел, что и он был охвачен не менее волнующими чувствами, чем я.
Пуанкаре все время находился без шляпы, не отрывая глаз от проходивших мимо русских войск, и из-за этого лишь изредка, почти не оборачиваясь, обменивался короткими впечатлениями с сидевшей около него императрицей.
Тот, кто с иронией отзывается о всяких военных парадах и говорит, что они лишь пустое препровождение времени, ничего не показывают и ничего еще не доказывают, все же во многом не прав.
Если такое торжественное прохождение перед своим верховным вождем многочисленных войск действительно еще не может доказать их особенное мужество, военное искусство и выносливость, то все же эта картина невольно волнующа. Она наглядно показывает всю красоту цвета нации и явленную этой нацией возможность ее сплоченности, а следовательно, и ее силы.
Ни одно из столь любимых в наши дни показательных шествий «пролетариата» с красными флагами и плакатами или других невоенных корпораций, как бы многочисленны они ни были, не дает и намека на подобное впечатление. Толпа всегда останется толпою, какою бы организованностью или пафосом она ни обладала.
Уже в одних несомых ею плакатах, несмотря на их громкие фразы, чувствуются лишь самолюбивые побуждения материального свойства. Это обыкновенно не призыв к единению и возвеличению Родины, а крик зависти, злобы и раздора. В сравнении с незыблемой святостью войсковых знамен и штандартов подобные плакаты справедливо заслужили название «тряпок».
В тот же день, в четверг 10/23 июля, после красносельского парада вечером последовал прощальный обед, данный Пуанкаре в честь Их Величеств на броненосце «La France» и отбытие французского президента, как предполагалось, с ответными визитами в Стокгольм, Копенгаген и Христианию.
Переезд на этот обед, на рейд в Кронштадт, в полном составе, но без наследника, царская семья совершила опять на «Александрии». Маленькая яхта на этот раз была переполнена, так как государь пригласил следовать с собою и остальных великих князей и княгинь.
Помню, что тогда с нами ехали: великие князья Николай Николаевич, Николай Михайлович, Павел Александрович; великие княгини Мария Павловна, Анастасия и Милица Николаевны, французский посол Палеолог и, кажется, Извольский и Сазонов.
На яхте же находился и представитель (даже, кажется, сам директор) французского телеграфного агентства.
Небольшая буря, бывшая опять днем, вскоре улеглась. Теплый вечер с ласкающим ветерком делал этот морской переход особенно приятным. Все были хорошо настроены, оживленно обменивались впечатлениями, и только среди прибывших на яхту французских представителей печати и директора телеграфного агентства мы, свита, заметили какое-то смущение и непонятное нам беспокойство.
Помню, что над их бросавшимся в глаза замешательством мы даже немного посмеивались и говорили шутя, что, «вероятно, при существующей во Франции борьбе партий получилось известие, что Пуанкаре больше не президент, и вместо него выбран другой, или что-нибудь подобное в таком роде».
На самом деле, как я это теперь сопоставляю, это и был тот момент, когда французы первые получили тогда известие о вручении Австрией ультиматума Сербии. Судя по рассказу бывшего австрийского посланника в Сербии генерала Гизль, ему было предписано по телеграфу из Вены отложить вручение ультиматума до 6 часов вечера[10], чтобы французский флот успел уйти из Кронштадта, и тем не дать возможности России и Франции немедленно сговориться об ответе.
В данном случае австрийцы были плохо осведомлены и ошиблись на несколько длинных часов. Впрочем, и сама эта уловка была довольно наивна и недостойна серьезного положения: в те часы, да и позже Россия и Франция могли только сговариваться о способах сохранения мира.
Помню и то, что, вступая на яхту, мне передали как дежурному флигель-адъютанту для вручения Его Величеству без всякого предупреждения толстый пакет, заключавший пачку, как казалось, обычных в этот час агентских телеграмм.
Государь в то время был занят разговором на палубе с великими князьями и Палеологом и сказал мне: «Пожалуйста, Мордвинов, положите эти телеграммы пока в каюте на мой стол. Это, вероятно, агентские. Вряд ли в них имеется что-нибудь важное».
Но в них на этот раз было, как мне думается, не только важное, но и роковое.
Прощальный обед происходил на палубе громадного французского броненосца и, надо сознаться, был великолепен как своим роскошным, продуманным убранством, освещением, так и изысканным меню.
Всю обстановку для него, употреблявшуюся только в исключительных случаях, французы привезли с собою из Парижа. Часть ее, наверное, помнила еще французских королей.
Число приглашенных было сравнительно велико. Стол был длинный, и над ним высились жерла громадных морских орудий. Лишь одни эти пушки напоминали мне в то время почему-то назойливо о войне и казались мне совершенно лишними в этой мирной гармонии цветов и запахов тихой ласкающей ночи.
Моим соседом по столу оказался chef de Protocol. Перед тем как сесть за стол, он озабоченно почему-то посматривал на меня и вдруг воскликнул:
– Как?!! В такой памятный для французов день, находясь у нас, вы, адъютант императора, не имеете ордена Франции? Неужели вам его не успели вручить при входе на корабль… Какая непростительная оплошность с нашей стороны. Я знаю, что орден вам пожалован. Но мы сейчас это исправим.
И он снял со своей груди имевшейся у него орден Почетного легиона и прикрепил его на мне…
Chef de Protocol оказался очень милым и оживленным собеседником. Он был в искреннем восторге от всего того, что видел у нас. О Сербии и Австрии он даже не упоминал, а интересовался нашими придворными обычаями и распорядками и очень просил послать ему в Париж все русские газеты и журналы, описывавшие пребывание у нас президента Французской республики.
Я это, конечно, обещал и, к сожалению, обещания не исполнил. Нахлынувшие затем события заставили надолго забыть и многое другое, более важное.
Обед, в противоположность обычным большим официальным обедам, казался довольно оживленным, но, встав из-за стола, государь был, видимо, чем-то очень озабочен. Он предложил Пуанкаре перейти с ним на верхний мостик, где не так мешала громкая музыка, чтобы переговорить на прощание. Их разговор длился довольно долго, и только через полчаса выстроившийся у сходен французский почетный караул показал мне, что Их Величества покидают корабль. Государь пригласил следовать с собою и французского посла, и тот стал поспешно спускаться по сходням за императорскою четой.
Пуанкаре после прощального разговора сохранял свой оживленный вид и казался не озабоченным. Он стоял на палубе и с шутливым упреком кричал вниз Палеологу:
– До скорого же свидания, мой дорогой посол во Франции. Вы так спешите следовать за императором России, что забыли даже проститься с вашим уезжающим президентом, а я не мог даже пожать вам на прощание крепко руку.
Сейчас же после нашего отбытия французская эскадра подняла якорь и стала медленно удаляться от «Александрии».
Адмирал Нилов подошел к государю и спросил указаний, куда Его Величество желает следовать.
– Знаете что, – сказал государь, обращаясь к окружающим, – ночь настолько приятная, что, право, жаль возвращаться домой. Не сделать ли нам небольшую прогулку по морю? Надеюсь, мои спутники не будут иметь ничего против?
Я и раньше часто замечал, что государь, как и его брат, великий князь Михаил Александрович, в часы, когда их что-нибудь тревожило или приходилось о чем-нибудь особенно серьезном обдумывать, всегда старались находиться не в замкнутых стенах комнат, а предпочитали открытую природу и усиленное движение на свежем воздухе.
Только эта неожиданная прогулка в столь поздние часы да некоторая рассеянность французского посла при отбытии с «La France» на мгновение подсказали мне, что события, связанные о Веной и Сербией, вовсе уж не так маловажны, какими они представлялись ранее.
Но это показалось мне только на одно мгновение. Государь был не один и казался спокойным.
После короткого разговора с Палеологом228 его окружили великие князья. Все они обменивались оживленными впечатлениями о приеме, оказанном французским президентом. Да и мы, свита, в разговоре между собой говорили лишь вскользь, что Австрия не о двух головах, чтобы идти на разрыв с Россией, и одобряли сказанные за обедом твердые слова Пуанкаре, что «Франция при всяких обстоятельствах будет на стороне своего союзника».
Вернулись мы к себе домой в Петергоф только во втором часу ночи.
На следующее утро было 11 июля – день именин моей жены и великой княгини Ольги Александровны. Моя семья находилась в деревне, а потому, сменившись с дежурства, я поехал в Старый Петергоф завтракать к великой княгине, которая все те дни чувствовала себя нездоровой. В тот день я государя больше не видел, но Ольга Александровна незадолго до меня с ним разговаривала и ничего тревожного из слов Его Величества не вынесла.
Помню, что государь на следующий день предполагал выехать в Красное Село для обычного смотра прибывшим туда двум очередным армейским кавалерийским полкам.
Так как предполагавшееся немедленное возвращение в Шхеры из-за нездоровья маленького Алексея Николаевича было отложено, по словам великой княгини, на неопределенное время, а мое следующее дежурство при государе приходилось только через неделю, то я тут же решил выехать вечером на это свободное время в Лашино на «черствые именины» жены229.
Помню, что вагон 1-го класса, в котором я ехал до Чудова, был до давки переполнен пассажирами. Почти у всех в руках были вечерние газеты, но все были единодушно убеждены, что никакой войны, конечно, не будет, хотя мы и не дадим Австрии себя запугать, как это было в 1908 году.
Такого же убеждения был и я и, приехав в свое Лашино, совсем и забыл про сербский ультиматум.
Рано утром 18 июля, когда я собирался с женой куда-то ехать, но находился еще в кровати, мне постучал наш лакей из местных крестьян и объявил, что экипаж подан быть не может – только что пришло из волости распоряжение немедленно вести всех лошадей на сборный пункт, так как объявлена война!
– Какая война? И с кем? – изумленно спрашивал я. – Это вам напутали – просто назначена пробная мобилизация, как было несколько лет назад.
– Нет, Анатолий Александрович, – отвечал он, – на этот раз взаправду война – кто говорит, с турками, а кто – и с немцами… В телеграмме, с кем воевать, не сказано. Думается, что с турками – с кем же другим – это они все христиан обижают. А только мобилизация самая настоящая, вон и всех запасных из нашей деревни в волость погнали, да и бумага об этом у часовни прибита.
Почта в нашей отдаленной от железной дороги местности приходила только два раза в неделю.
В последних газетах, полученных накануне, было только сказано, что «русское правительство с особенным вниманием следит за развивающимися отношениями между Австрией и Сербией» или что-то вроде этого, не менее расплывчатое.
Правда, переводя этот туманный дипломатический язык на общепринятый, получалось предупреждение, и довольно значительное, но до войны, конечно, еще было далеко.
Справки, наведенные мною сейчас же в волостном правлении, тоже не дали ничего определенного. Распоряжение о настоящей, а не пробной мобилизации действительно пришло, а войны объявлено не было.
Говорили также, что воинский начальник в уездном городе был поставлен в тупик, так как якобы сначала пришла телеграмма лишь о частичной мобилизации, и только через некоторое время сообщили ему по телеграфу же о мобилизации всеобщей.
К вечеру я получил телеграмму из военно-походной канцелярии, уведомлявшую меня, что я назначен дежурным при Его Величестве на 23 июля, и только, ни одного слова не говорилось о войне, мобилизации или о том, что я как окончивший Академию генерального штаба назначаюсь куда-нибудь, как это было при объявлении Японской войны.
Но лошади моего имения с приемного пункта не вернулись – все были признаны годными, а вернувшимся из волости запасным был дан только день срока для приведения в порядок их домашних дел.
20 июля было воскресенье и Ильин день, праздник нашей деревни и крестный ход. Приехавший к нам священник, живший около волостного правления, сообщил мне, что, когда он уезжал из дома, была получена телеграмма из нашего уездного города, что накануне Германия объявила нам внезапно войну и что в деревнях, мимо которых он проезжал, об этом уже узнали; там царит большое воодушевление, и даже многие не мобилизованные вызываются идти добровольцами.
– Все, и старики в том числе, говорят, что надо хорошенько проучить немца, чтоб не совался ни с того ни с сего воевать с Россией. Даже бабы, не так, как было в Японскую войну, совсем не причитают.
Действительно, я сам удивлялся той спокойной уверенности, с которою была принята эта неожиданная весть в моей деревне, и притом еще в продолжавшуюся горячую рабочую пору.
Ко мне тоже явились несколько крестьян из ближних деревень, чтобы объявить об их желании идти добровольцами и спросить, где надо для этого записаться.
И тут больше всего вызывало их негодование, что Германия нападала на нас без всякой причины.
Если бы Россия первая благодаря вызывательству Австрии объявила войну, то, конечно, этих деревенских добровольцев не было бы, как не было бы, хотя и короткого, примирения партий и воодушевления в городах. Наша Родина восприняла тогда нахлынувшее на нее испытание как явную необходимость защиты, но так же явно и искренно войны не желала.
Тем менее желала ее маленькая Сербия. Еще в январе 1914 года, всего за 5 месяцев до начала военных действий, Пашич имел случай беседовать с нашим государем и указывал ему на то унизительное положение, в которое за последние годы так настойчиво ставил пангерманизм все славянские нации230.
Славянство не только должно было «проглотить» пилюлю аннексии Боснии и Герцеговины, но и с горечью видеть, как затем победоносной в Балканской войне Сербии было запрещено Веной и Берлином воспользоваться плодами своих побед231. Нашему государю как общепризнанному покровителю славянских стран все это было тяжело сознавать, тем не менее он тогда твердо и откровенно сказал Пашичу:
– Как бы тяжко ни третировали нас наши противники, все же приходится нам терпеть. Россия теперь не может вести войны.
В самой Сербии даже во второй половине июля настолько мало предчувствовали войну, что сам Пашич, находившийся тогда в служебной поездке по стране, решил свернуть для небольшого отдыха на два дня на морские купания в Салоники.
Правда, уже в пути туда до него доходили тревожные известия, но его уверенность, что мир не будет нарушен, была настолько велика, что он спокойно продолжал путь к морю. Только на последней станции он получил взволнованную телеграмму от своего королевича-регента, объявлявшую о полученном ультиматуме и призывавшую его немедленно вернуться в Белград232.
Такая же уверенность царила и среди правительственных людей Франции. В том же июле 1914 года, за 2-3 недели до войны, ее министр Бриан уверял сотрудника «Matin», что «Германия еще не сошла с ума и что поэтому войны не может быть».
Покорная предупредительность Сербии по отношению к Австрии уже известна. Таким образом, уверения противных сторон, что Сербия «желала войны и серьезно, по указке России, к ней готовилась», явно противоречат действительности.
В упрек Австрии необходимо также сказать, что, кроме нее самой, никто из европейских правителей в те именно дни совершенно не предполагал воевать.
Наш государь, как я уже сказал, находился тогда в Шхерах, Вильгельм II отдыхал в норвежских фиордах, Пуанкаре с полным спокойствием отправился с заранее оповещенными ответными визитами в Петербург, Стокгольм, Копенгаген и Христианию.
Сопоставляя эти обстоятельства, невольно приходит на ум, что Австрия очень ловко и, конечно, умышленно выбрала самое подходящее время для объявления своего ультиматума о наказании Сербии.
Она знала, что находившемуся среди открытого моря президенту Французской республики нелегко будет сноситься ни со своей страной, ни со своими союзниками.
Правда, в распоряжении этих последних оставался еще беспроволочный телеграф, но и против этого довольно ненадежного средства были приняты не только Австрией, но и Германией своеобразные меры.
Как показывают теперь архивные исследования, уже 14/27 июля 1914 года в 3 часа дня немецким телеграфным начальством было предписано своим подчиненным «помешать» радиотелеграфным сношениям между Францией и Россией «в форме, не нарушающей мира». Удивительные, жалкие меры, достойные тогдашних удивительных времен!
Итак, европейской войны как будто не хотели, этой войны так скоро не ожидали, ее очень опасались и, опасаясь, стремились переговорами в Гааге не дать ей возможности разыграться; а она все-таки наперекор всем желаниям и опасениям произошла, как произойдет и когда-нибудь снова, при существовании еще более могущественной Лиги наций, чем нынешняя, и разных конференций по разоружению.
Чтобы избегать ее возникновения на очень долгое время, повторяю, людям необходимо прежде всего разоружиться внутри себя, забыть прежние обиды и научиться довольствоваться малым.
К нашему отчаянию, такие вещи, легко усвояемые ныне каждым порядочным человеком, не даются всей совокупности наций. Даже отдельные народы, поднявшиеся в своих стремлениях порою до высоких человеческих идеалов, не в силах остаться им верными до конца.
Рано или поздно, но и у наиболее стойких цивилизаций мира неминуемо наступает упадок, теряется не только их нравственная сила, но и благородный племенной облик, а затем происходит все то, что за этим упадком следует и чем так богаты наши теперешние жалкие годы.
Культура, конечно, не цивилизация, но и она стремится подчинить себе многих, почти всех, то есть сделать себя доступной массам, а из-за этого, конечно, похвального стремления сама быстро распыляется, становится поверхностной и уже ни на что хорошее, действенное не способной.
Высшая культура – культура на всю жизнь, это опять-таки удел лишь немногих отдельных людей, недоступный длительной сборной жизни народов… Тяжело становится, когда думаешь об этом заколдованном круге, и, пожалуй, только в крепкой религиозной вере находишь облегчение и спокойствие.
Верить в «человечество» – как это заманчиво, но и как расплывчато и непрочно! Нет! Будем лучше с тобою верить только в отдельных благородных людей: они не принесут разочарований.
Человечество, как сказал еще Огюст Конт, «составляется больше из мертвых, чем из живых». Действительно, много славных людей, но не народов отдали свою жизнь за благо этого человечества, еще больше замучено своими же за старания остаться верными идеалам добра и справедливости. Перед этими немногими невольно преклоняешься. Но даже жертвы и страдания этих великих людей были все же бессильны двинуть человечество вперед.
1/5 людей земного шара, жившая еще недавно в достатке и довольстве и без помутнения разума и совести, живет снова сейчас, в ХХ веке, в условиях порою намного худших, чем во времена варварства.
Горькая мысль приходит при этом на ум: стоит ли народам возвышаться, чтобы затем так низко падать.
Конечно, благодаря тысячи мелких «случайностей» европейской войны могло бы и не быть, но к тысячи других, таких же ничтожностей и уловок, с удивительной легкостью толкнули людей на взаимное истребление.
Снова спрашиваю себя: значит ли это, что человечеству и впредь будет не под силу бороться хотя бы со своими военными страстями?
Ответ опять как будто напрашивается самый неутешительный. Во всяком случае, до тех пор, пока христианство будет исповедоваться государствами лишь наружно, а также будут иметься государства и не христианские, войны среди них будут существовать, и никакой иной силой их не предотвратить.
Без внутреннего разоружения простое отнятие от людей пушек, ружей, аэропланов, броненосцев и т. п. ни к чему новому, мирному и благородному, к несчастью, не приведет или приведет лишь временно. В конце концов, не имея усовершенствованного оружия и ядовитых газов, они схватятся за вилы, косы и топоры. Найдется сила (сомнительно), которая отнимет у них и это, они вооружатся, как Каин, камнем или дубиной. Отнимут от них и дубины, у них все же останутся зубы и кулаки…
* * *
Итак, война! Вспоминая то время, когда она началась, я поражен, насколько я, окончивший все же военную академию, плохо тогда разбирался в ее возможностях и ее огромных последствиях. Не только я, но и ученые «знатоки» военного дела, как и люди, посвященные во все тайны политики, финансов и военного министерства, не уступали мне в наивности своих выводов и своих мечтаний…
Впрочем, это бывало всегда в порядке вещей, объясняясь не только горячим патриотизмом, но и своего рода невольным подбадриванием. Никто не верил, что война продолжится более года, а многие убежденно, на основании теорий, примеров и разных денежных расчетов доказывали, что через 6 недель с нею непременно должно быть покончено.
Возможность затянутой, позиционной войны отвергалась совершенно как смешная в наше время. И все ошибались – как в размерах несчастья, так и в сроках.
Война длилась свыше 4 лет. Поглотила в себя 60 миллионов мобилизованного населения, из них 10 миллионов убитых и 30 миллионов раненых; уничтожила бесчисленное количество неповинных людей и на 110 миллиардов ценностей и заставила рушиться 30 больших и малых престолов!233
Наш «Великий XX век» был действительно велик по своим непревзойденным преступлениям…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.