Глава 27 Ангелы, люди и звери в лесах у Ладожского озера
Глава 27
Ангелы, люди и звери в лесах у Ладожского озера
Лес у Райккола, северо-восточнее Ленинграда, апрель
С тех пор как я прибыл сюда, на юго-западный берег Ладожского озера, расположенного на северо-восточной оконечности Карельского перешейка, то есть, можно сказать, на самый левый фланг фронта блокады, я чувствую себя так, будто прибыл в эти места, чтобы атаковать защитников Ленинграда с тыла.
Ведь конец этой длинной линии окопов, протянувшихся от могучего Ладожского озера, самого крупного из европейских озер (русские называют его «Европейским Каспием»), на запад к Александровке и Териоки, и заканчивающихся напротив Кронштадта, находится гораздо глубже, гораздо дальше на восток, чем остальная линия фронта[85]; поэтому можно с полным основанием заявлять, что он нависает над осажденным городом с тыла.
На самом деле окопы под Белоостровом, Александровкой и Териоки нависают над западными пригородами Ленинграда, то есть районом, который русские зовут Островами, пригородами Васильевского острова и Кировского района, окраиной Петровского пригорода (который прежде являлся частью отдельного города, основанного Петром I Великим), кварталом Декабристов и Ленинградским портом, что расположен в устье Большой Невы, самого крупного, южного из трех рукавов великой реки. Отсюда, из окопов на Ладожском озере, и из леса у Райккола, виден Выборгский район (тот самый, где прятался Ленин незадолго до Октябрьской революции) и далее – обширное пространство пустующей территории, примыкающей к Красногвардейскому району, Пискаревка, Рыбацкая, расположенная близ Большой Охты, Парголово и Шувалово, которые незаметно переходят в леса и болота, что лежат к востоку от города.
Если промышленные пригороды юго-запада, где расположены несколько самых крупных и важных сталелитейных (и машиностроительных) предприятий во всем Советском Союзе, населены большими массами рабочих, то северные районы имеют смешанное население, состоящее по большей части из беднейших его слоев – неквалифицированных рабочих, огородников, торгующих на рынках, рыбаков и ремесленников. Я хорошо знаком с этими северными районами, так как бывал там несколько раз, когда занимался написанием первых глав своей книги «Техника государственного переворота» и делал наброски к своему «Добряку Ленину».
Тот небольшой домик в Выборгском районе, где Ленин, скрываясь, прожил несколько дней в октябре 1917 года, как раз накануне коммунистического восстания (он только что вернулся из Финляндии, из Куоккалы и Разлива, где после ареста Троцкого и других вождей неудавшегося июльского восстания вместе с Зиновьевым провел летние месяцы в скрытом в лесу на берегу небольшого озера в Разливе шалаше), представлял собой скромное строение из дерева и серого кирпича, типичный домик представителей рабочего класса, окруженный небольшим садиком, заросшим сорной травой. В нем всего несколько комнат – маленьких голых помещений с побеленными стенами. Я помню, что в том домике я впервые видел висевшую на стене фотографию Ленина в массивной деревянной рамке, на которой он изображен переодетым в одежду рабочего. На том действительно впечатляющем портрете, который фигурирует среди иллюстраций к моей книге «Добряк Ленин», Ленин предстает в образе механика. Он тогда сбрил свои усы и бородку, надел кепку с кожаным козырьком, которую надвинул на лоб, рубашку без воротника и залатанный пиджак. В таком грубом маскараде, вид которого вызвал у Троцкого взрыв смеха, а Дана и Скобелева заставил побледнеть, Ленин явился в Смольный институт 25 октября 1917 года, в ночь накануне восстания, – тогда Ленин умудрился избежать когтей полиции Керенского. Скрываясь в Выборгском районе, он без всяких помех писал свои знаменитые «тезисы» о грядущей революции.
Все эти мысли бурлили в моей голове на следующий же день, когда я ехал с участка фронта у Териоки, на берегу Финского залива, через весь Карельский перешеек к Райкколе, на берег Ладожского озера. По пути я проехал через огромный лес Таппари – первозданную труднодоступную территорию, необъяснимо пугающую, мрачную и суровую, протянувшуюся от берегов реки Вуокса через леса Райкколы к заболоченным лесам Лумисуо. Все время шел снег, и в моем воображении деревья по обе стороны дороги были похожи на две высоких стены тюремного коридора. Над головами с карканьем летали стаи ворон, едва не касаясь верхушек елей и сосен, стволы которых были покрыты корой медного цвета. Огромные глыбы красного гранита, знаменитого карельского камня, торчали здесь и там в плотном подлеске; они были похожи на гелиографы, передающие сигналы на пеструю поверхность, покрытую деревьями и снегом. Впервые в своей жизни, гораздо больше, чем в джунглях в Джимме в Эфиопии[86], я на себе «почувствовал» весь ужас перед лесом.
Как отличался этот фронт на Ладоге от участка у Александровки и Териоки! Из окопов у Александровки и Териоки можно было почувствовать «запах» пригородов Ленинграда: домов, дорог, деревянных и железных оград вокруг садов и усадеб, телеграфных столбов, светло-синих почтовых ящиков, вывесок магазинов; даже сам воздух был пропитан запахами дыма, бензина, угля и асфальта, которые всегда сопутствуют большому городу, создают типичную атмосферу пригородов мегаполиса. У Куоккалы, Александровки и Белоострова повсюду царил человеческий дух.
Но здесь, на фронте у Ладоги, контраст был абсолютным. Укрытый от взгляда обширными лесами Карельского перешейка, которые протянулись до самых северо-восточных окраин города, город не столько демонстрирует, сколько скрывает свое присутствие. Тем не менее это присутствие ощущается: безмолвное присутствие за высокой стеной густого леса. Иногда кажется, что ты почти слышишь отработанное дыхание истязаемого города. Но главный участник драмы в этих местах – это лес. Дикий и безжалостный, он повсюду господствует, все поглощает, давит. Здесь запах человека уступает место более сильному запаху, одновременно едкому и сладкому, тонкому прохладному запаху листвы и хвои, беспорядочно запутавшихся веток, колоннад рыжих, белых и черных стволов деревьев.
Сразу же после нашего приезда в окрестности реки Вуоксы меня наполнило смятением жесткое, яростное дыханье бескрайних лесов Райкколы, ринувшееся мне навстречу под сводом низких облаков (начиналась непогода, с горизонта неслись снеговые тучи). Это было недоброе приветствие, навевающее тревогу. Я чувствовал себя несколько ошеломленным, я был охвачен страхом, который поначалу сам себе не мог объяснить. И вдруг, вырывая меня из плена тревоги, далеко справа от меня, практически позади, с направления от поселка Соккала, пронизывая низкие серые облака, в небе показались три советских самолета. Их металлический гул, матовые серебристые отражения их алюминиевых крыльев стали мне грубым неожиданным напоминанием о человеческих реалиях, которые резким толчком вернули меня обратно на землю, снова наполнили мое сознание пониманием моей смертности.
Столкнувшись с враждебной силой природы, с яростью и жестокостью, которые лес демонстрирует в гораздо большей степени, чем могут выразить море или самые высокие горы, с необоримой мощью, которой человек, тем более находясь на войне против другого человека, этой мощи он не может ничего противопоставить, не может рассчитывать на помощь, покой и безопасность даже для себя самого. Иногда все это может обернуться трагической иллюзией. Но сейчас фактически все это было лишь западней, капканом, в который меня загнало собственное замешательство. Ведь когда спустя лишь несколько часов я направился в самую глубь этого великого леса, мне в голову вдруг ударила мысль о том, что ничто не сможет заставить людей испытывать враждебность друг к другу, ничто не может поднять их и заставить пойти на конфликт, ничто не сделает их грубыми и жестокими, как эта неестественная жестокость леса. В лесу человек вновь открывает в себе первобытные инстинкты. К нему возвращаются его примитивные животные порывы, которые проникают сквозь тонкое переплетение его нервов, вновь возникают вне тонкого слоя условностей и запретов цивилизации во всей их девственной полноте и завершенности.
Неожиданное появление советских самолетов (тот тонкий гул над безрадостным пейзажем, тот единственный голос в небе) заставило меня инстинктивно оглядеться вокруг в поисках других людей, признаков существования человечества, доказательств присутствия здесь человеческой жизни, что должны были положить конец или, по крайней мере, уменьшить мое внутреннее волнение.
Первым свидетельством наличия людей, появившимся прямо в этом холодном, голом, диком месте, было нечто за пределами человеческого понимания. Подобно двум демонам, лежащим в засаде, двум «черным ангелам», изгнанным с небес разгневанным Богом, двум несчастным жалким «люциферам», на ветвях двух стоявших рядом елей повисли тела двух советских парашютистов. Группа финских солдат несла лестницы и различные приспособления, с помощью которых собиралась стянуть вниз тела и похоронить их.
Два трупа несчастных свисали с ветвей, как два мешка. (Однако в этом зрелище не было ничего хоть в малейшей степени ужасающего.) Тела мертвых русских в их мешковатых костюмах, похожих больше на одеяла, перешитые под фигуру человека, можно было скорее ощущать, чем видеть сквозь прорехи в ветвях. Через дыры в этих раздутых костюмах, которые напоминали мне костюмы игроков бейсбольной команды, проглядывала не советская форма цвета хаки, а порванные во многих местах мундиры серо-стального цвета, которые носили финские солдаты. В бесформенных костюмах тела двух солдат висели безвольно с болтающимися руками и свесившимися к шеям головами. Их обмороженные лица были того синевато-бледного цвета, что характерен для окоченевших от холода. Так они и свисали с веток: пули финских стрелков-лыжников, которые днем и ночью выслеживали парашютистов в лесу, настигли их еще тогда, когда они спускались с неба. (Почти каждый день советские самолеты сбрасывали группы парашютистов в финской военной форме, чтобы ввести противника в заблуждение.) Я повторю, что в этом спектакле не было ничего отталкивающего. Все действо напоминало одну из сцен, изображенных итальянским художником-примитивистом, в которой очертания фигур «черных ангелов» или демонов были рассчитаны таким образом, чтобы они вызывали у зрителя чувство религиозного ужаса. И на самом деле я сейчас испытывал чувство религиозного ужаса: ведь перед моими глазами явилось конкретное свидетельство гнева Божьего, последняя сцена драмы, разыгранной в несколько экзальтированном, выходящем за рамки человеческого виде. Эпилог к трагедии о гордыне, о предательстве и восстании «черных ангелов». Я думаю, что Уильям Блейк в своем видении ада никогда не видывал ничего настолько грандиозного и ужасающего, настолько типично библейского, как это; даже когда он изображал ангелов, усевшихся на ветках дерева, как на картине «Бракосочетание неба и ада», что находится в галерее Тейт в Лондоне. Один из несчастных мертвецов потерял ботинок, который лежал в снегу у подножия дерева. Он выглядел необычно реальным и даже живым, тот одинокий ботинок у подножия дерева, пустой ботинок из грубой мерзлой кожи, печальный, растерянный, испуганный ботинок, которому больше не суждено ходить, который никуда не может бежать. Ботинок, я бы выразился на манер По, который «смотрел вверх» с выражением ужаса, с выражением, в котором было что-то от животного; как собака, которая смотрит на хозяина, заклиная его о помощи и защите.
Я подошел поближе к тем двум деревьям. «Падшие ангелы» были слишком далеко от поверхности земли, чтобы я мог потрогать их. Один из них сжимал в руке что-то блестящее. Это был револьвер, знаменитый, сделанный в России наган. Повсюду вокруг в снегу лежали коробочки с патронами. Солдаты рассказали мне, что, спускаясь с неба, этот человек непрерывно стрелял, одновременно издавая пронзительные крики. На верхушках двух елей два белых купола парашютов обнимали большие ветки, как два огромных мертвых крыла. В нескольких шагах от меня по снегу прыгала белка, не забывая наблюдать за мной своими маленькими блестящими глазами. Над вершинами елей с карканьем летали вороны; иногда я слышал, как они с громкими криками устремлялись к земле. Повсюду вокруг царила суровая тишина, холодная и прозрачная, как стеклянная глыба. В это время солдаты прислонили лестницы к двум деревьям и уже начали карабкаться по ним вверх. (Печальная, вызывающая жалость картина «снятия с креста».)
По мере того как я подходил к берегу реки Вуоксы, признаки присутствия людей в этом огромном невозмутимом, спокойном лесу становились все более явными и частыми. Я увидел следы яростного сражения, разгоревшегося много месяцев назад среди этих безграничных масс деревьев: сломанные винтовки, брошенные пулеметы, стальные шлемы, советские шапки-ушанки, похожие на татарские, финские шапки из серебристо-серой овечьей шерсти, патронные ящики и обоймы, мотки колючей проволоки, – все атрибуты войны, жалкие и одновременно величественные. Я продолжал идти через лес через все это, пока не вышел к реке. Здесь лес будто бы испытал замешательство и чувство раскаяния: он послушно позволил разделить себя рекой, протекавшей через низину с пологими берегами. Но на дальнем берегу все началось сначала, и лес стал даже еще более плотным, более суровым и жестоким, чем прежде. Вдалеке я слышал перестук пулеметов, резкий треск винтовок, глухой грохот взрывов посреди деревьев. А в конце этой панорамы звуков и цветов через просеку в лесу я сумел разглядеть какой-то синий отблеск, похожий на сияние небесного моря. Это Ладожское озеро, огромные, скованные льдом просторы.
Несмотря на то что Ленинград находился всего в нескольких километрах отсюда, создавалось впечатление, что в этих лесах война потеряла свой политический и социологический характер. Здесь больше не довлела суровая советская «индустриальная этика». Она сменилась чем-то более суровым, даже диким: примитивной жестокостью природы и человека. Здесь война стала более простой, более конкретной, а значит, приобрела более жестокие черты, без подтекста идеологии и морали. Это – война, принявшая абсолютные формы; она стала в полной мере материальной, перешла на уровень инстинктов, где нет места жалости.
Советские части, оборонявшиеся на этом участке фронта, в отличие от района Александровки и Белоострова, не состояли из бригад рабочего ополчения. Это части, прибывшие с севера России, из тайги Сибири, солдаты с Урала, люди, которые родились и выросли в лесах. И противостоящие им финские солдаты также родились и были вскормлены в лесах – лесники, крестьяне и пастухи. Все они, и финны, и русские, являются самыми простодушными и доверчивыми представителями рода человеческого.
Боевые действия в лесу, помимо природной сметки, требуют максимальной скорости принятия решений и действия, и финны всегда превосходят в этом своего противника, который действует медленнее, менее уверен в себе, менее активен и, что имеет еще большее значение, более многочислен – я имею в виду, является слишком многочисленным[87]. Фактически русские страдали из-за избыточного количества своих войск, что при ведении боевых действий в лесу является серьезной проблемой. Их дозоры состояли из 30, 50, а иногда и 100 человек. В то же время финские патрули имеют в своем составе небольшие действующие самостоятельно группы, очень быстрые и маневренные. Финские лыжники стремительно летели на своих лыжах и, бросаясь на противника со всех сторон, окружали его и уничтожали прицельным огнем своих пистолетов-пулеметов. В отличие от финнов русские не были экипированы лыжами и лыжными ботинками, они передвигались пешком, часто увязая в снегу по пояс. Они сражались яростно, но в конце концов всегда терпели поражение[88]. По моему мнению, это превосходство финской стороны вытекает не только из более высоких требований, предъявляемых войной в лесистой местности, не только из лучше развитых инстинктов, более тонкой, почти животной чувствительности, но и из того, что каждый финн – человек леса, крестьянин, рыбак или пастух. При этом он гораздо лучше развит технически, что вызвано доминирующей «этикой», «индустриальной этикой» более передового общества, где технические факторы получили более высокое развитие, где более высокие технологии, где, наконец, более развита индивидуальная мораль, по сравнению с «промышленной моралью» Советской России. (Кроме того, следует иметь в виду, что, несмотря на повсеместную индустриализацию сельского хозяйства, на самом деле советский образ жизни в общем, несмотря на пятилетки, на стахановское движение в колхозах, на шахтах, на лесопилках, на рыболовецких предприятиях и т. д., все еще не получил широкого распространения в крайних северных районах европейской и азиатской части России, то есть именно там, откуда прибыли советские войска на этот участок фронта.)
В этом смысле можно сказать, что Финляндия, как и Швеция и Норвегия, является не только государством лесных жителей, крестьян, пастухов и рыбаков, но и государством «рабочих». Финский народ является носителем «промышленной морали», а не «этики крестьян». Он демонстрирует своевременность принятия решений и действий, индивидуальную инициативу и т. д. (качества, которыми рабочие любой страны мира владеют в гораздо большей мере, чем крестьяне).
Полковник Мерикаллио, который командует войсками на участке фронта у Райкколы, говорит мне о своих солдатах с тем добрым пониманием, которое проистекает из их общих жизненных условий, из того спокойствия, с которым все, и офицеры, и солдаты, что ведут войну в лесах, относятся здесь к смерти. (Полковник Мерикаллио – это мужчина сорока двух лет с моложавым лицом и глубокими ясными глазами. Он говорит, смеется, двигается с простой, неподдельной грацией. Это северянин: он родом из Оулу, на берегу Ботнического залива.) Мы сидим в его домике, который стоит прямо в лесу, возле разрушенного поселка. Снаружи слышатся негромкие голоса солдат, посвистывание лыж на снегу, резкий звук ударов топора по стволу дерева, скрип саней.
Вот солнце уже садится. Ясное небо похоже на ледяной купол. Голубое отражение Ладожского озера постепенно скрывается в сумерках. Мы выходим из домика. Примерно в сотне метров от нас находится конюшня. Слышно тихое ржание лошадей, ожидающих, когда им принесут на ужин целлюлозу. (При нехватке фуража целлюлоза является обычным кормом для финских лошадей.) Четверо «лотт» (женщин из организации «Лотта Свярд»), вооруженных острыми острогами, пытаются выловить какую-то крупную рыбу в проделанных в озерном льду лунках. Дуновение легкого ветерка из леса доносит до нас явственный запах рыбы. Группа солдат собралась у небольшого домика, который служит здесь полевым госпиталем.
– Как дела? – спросил полковник Мерикаллио одного из артиллеристов.
– Только посмотришь на это, и сам запросишься к раненым, – отвечал солдат.
Мы идем к госпиталю. Внутри «лотта», светловолосая девушка с прекрасной яркой улыбкой, протягивала солдату стакан с коньяком.
– Посмотрите на этого солдата, – говорил полковник Мерикаллио, хватая меня за руку.
Он говорил о высоком темноволосом мужчине, очень бледном. На нем не было головного убора, а на лбу красное пятно, как раз над сросшимися бровями.
Солдат твердой рукой взял стакан, поднес его к губам и осушил залпом, затем улыбнулся. Когда он повернулся, чтобы возвратить стакан медсестре, мы увидели его затылок. Прямо посередине затылка была дыра, из которой сочилась кровь. Это было пулевое отверстие. Пуля прошла солдату сквозь череп, при этом, как я вижу, не причинив солдату серьезной опасности для жизни. Раненый разговаривал и смеялся: он проделал пешком весь путь от передового поста до полевого госпиталя. Кто-то угостил его сигаретой. Он взял ее, закурил, и я вдруг начал опасаться, что увижу, как дым будет выходить через отверстие во лбу. (Я ссылаюсь на этот эпизод с некоторой робостью, хорошо представляя возможные подозрения со стороны читателя и опасаясь, что после столь фантастической истории его доверие ко мне будет сведено к минимуму. Однако это правда. И я могу лишь добавить одну маленькую деталь: раненого солдата звали Пеннти – Линнала Путтели Йоханнес Пентти.) Вот он стоит на улице, рядом с дверью в госпиталь, разговаривает и смеется, будто ничего и не произошло. Он рассказывал:
– Я почувствовал сильный удар в середину лба, как будто кто-то попал в меня камнем. От этого удара я присел.
Все вокруг засмеялись. Солдат был похож на белую мраморную статую. Это не просто солдат: он – как камень, глыба, дерево.
– Они все такие, – говорит мне с улыбкой полковник. – Они – часть этого леса, его жители.
Мы пошли вдоль узкой тропинки, которая ведет в самую гущу деревьев. В лесу разбросаны позиции орудий полевой артиллерии, наполовину скрытые под естественным камуфляжем ветвей. Вокруг нас жил своей жизнью лес: своими шумами, пронзительными криками, еле слышным треском. Полковник Мерикаллио рассказал мне, что финские патрули связываются друг с другом, имитируя естественные звуки: голоса птиц, бег белок по веткам и листьям. А чаще всего используется крик кукушки, которая в Карелии считается священной птицей. Вдоль дороги скользили лыжники с сухими ветками в руках. Периодически они ломали эти ветки пальцами, умело регулируя и контролируя силу и тон получающегося щелкающего звука. Двигающиеся неподалеку соседние дозоры умеют разбирать и расшифровывать значение треска ломающихся веток и отвечать на эти звуки; а имитируя голоса лесных жителей, два дозора могут даже переговариваться по пути. Для того чтобы предупредить об опасности дозоры, которые находились далеко от них, солдаты забирались на ствол березы и плавно покачивали ее ветками ближе к вершине, так, как будто там бежит белка. На расстоянии им отвечали с другой березы.
Орудийный гром на Ладожском озере. Грохот разрывов разносился эхом от дерева к дереву, будто шуршание крыльев, как шелест листвы и ветвей. А высоко над всем этим живым молчанием, когда слышен даже одинокий ружейный выстрел, а теперь усиливалась далекая канонада орудий, почти как в сказке, зазвучала песня кукушки. Ку-ку, ку-ку, ку-ку! – слышалось монотонно и кристально явственно, настолько, что постепенно этот крик начинает восприниматься как крик человека. Полковник Мерикаллио начал напевать песню карельских лесных жителей, в которой поется как раз об этой птице.
По моей спине пробежала холодная дрожь. Это не страх, это что-то более глубокое, что-то более примитивное. Это ужас: ужас перед лесом, перед холодом, перед невозмутимой суровостью леса.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.