2. Лицо и изнанка директории

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. Лицо и изнанка директории

В надзвездных сферах. – Керенский заметает следы корниловщины. – Его разоблачают слева и справа. – «Прогрессивный» состав «директории». – Военный министр Верховский и его программа. – Лuквuдацuя генерала Алексеева. – Перемены в штабе Петербургского округа. – Царское спасибо господина Пальчинского. – Обманчивое лицо и действительная сущность. – Недосмотры, дипломатическая игра и стечения обстоятельств. – Министр-президент «стиснул зубы». – Его «волевые импульсы». – Покушения на эвакуацию и разгрузку Петербурга. – Продолжение истории с финляндским сеймом. – Новая сказка про белого бычка. – Новые милости корниловцам. – Кто же будет формировать власть? – Керенский бросается портфелями без достаточной осторожности. – Московские тузы и их условия. – Керенский ухитрился взорвать Пoтpecoвa. – Директория и страна. – На основных фронтах органической работы. – Развал. – Корниловщина на юге. – Дела войны. – «Мир за счет России». – С чем вернулась заграничная советская делегация.

Так было в Смольном. Ну а как в Зимнем? Что наблюдалось после корниловской трагикомедии в самых высоких надзвездных сферах?

С первого взгляда и там наблюдалось некоторое «полевение». Как будто бы и там встряска чуть-чуть отрезвила и создала видимость «прогресса».

Только что пришлось отметить, что Керенский как будто присмирел, сократился и перестал сыпать пощечинами по адресу революционных организаций. Даже в очень щекотливом случае он нашел приличный язык для своих предложений… Когда же его предложения (насчет упразднения военно-революционных комитетов) не были приняты, то он замолчал и сидел смирненько. Насчет Демократического совещания, которое должно было по слову ЦИК решить его судьбу безапелляционно, Керенский также не вступал ни в какие пререкания.

Впрочем, начало сентября так называемый Верховный главнокомандующий провел в своей Ставке, откуда вернулся в столицу только к 12 сентября. В Ставке Керенский занимался, очевидно, делами армии. Но известно также, что очень много времени он посвятил там ликвидации дела Корнилова. В Ставке тогда работала созданная им следственная комиссия. Комментируя свои показания, Керенский впоследствии жаловался, что комиссия была недостаточно беспристрастной: она держала руку Корнилова и стремилась представить его роль не мятежной, а легальной; тем самым комиссия топила Керенского. И сомнений быть не может: пребывая в Ставке, глава правительства, сознательно или инстинктивно, немного заметал следы своей работы в корниловские и предшествующие дни. Во всяком случае, делом Корнилова он занимался вплотную, участвуя в следствии и даже лично производя допросы…

Между тем его роль в этом деле с каждым днем разоблачалась все больше и делалась достоянием страны. Об этом старались люди, группы, газеты по обе стороны Керенского – и левые, и правые противники его. Я уже упоминал, что большевистский докладчик в Петербургском Совете при шуме и протестах эсеров 10 сентября изложил в общих чертах истинную историю корниловщины. Но еще раньше в бюро ЦИК за подписью Троцкого и Каменева поступило заявление такого рода: в печати-де появились многочисленные разоблачения относительно действий некоторых министров и их агентов в связи с подготовкой корниловского заговора; эти разоблачения, совпадая друг с другом, соответствуя общеизвестным фактам и не встречая официальных опровержений, кажутся вполне убедительными. Изложив далее некоторые хорошо известные нам факты, авторы заявления в интересах рабочего класса и всей страны требуют немедленных мер по освещению «политической стороны дела». И в первую голову они предлагают запросить бывших членов кабинета, советских министров, обо всем том, что им было известно в Зимнем дворце по делу Корнилова… Бюро не оставалось ничего делать, как принять это «предложение». Уже в газетах репортеры оповестили, что на днях Авксентьев, Скобелев и Чернов в ответ на запрос выступят с сообщениями об интимной стороне корниловщины. Но эти «сообщения», конечно, не состоялись.

Со своей стороны корниловцы также усиленно занимались вскрытием корниловского выступления и препарированием отдельных частей его. Их газеты, собственно, и разоблачили Керенского с его соратниками. В «Новом времени», в «Утре России», в «Русском слове» печаталось множество документов и материалов. Их сейчас немало лежит предо мной. Они могли бы дополнить историю корниловщины, изложенную в пятой книге, но ни исправить ее, ни внести в нее новые существенные черты они не могли бы. Пусть моя «история» останется как она есть, а полностью пусть материал используют историки.

Итак, Керенский сидел в Ставке и как будто был немножко придавлен корниловским эпизодом, выбившим из-под него прежнюю почву и создавшим новую конъюнктуру в революции. Но – помимо «сокращения» Керенского – Зимний дворец на первый взгляд, подобно Смольному, был как будто отброшен корниловщиной налево. Об этом свидетельствовал ряд фактов.

Как известно, в те времена нами мудро правил «совет пяти» – «директория» тож. И был прежде всего крайне «прогрессивен» (сравнительно со всем предыдущим) самый состав этой верховной власти. Не только из одиозных лиц, но даже и из цензовиков в «совете пяти» пребывал только один Терещенко. Беспартийные Верховский и Вердеревский заслуживали доверия больше, чем все министры-социалисты, вместе взятые, когда-либо действовавшие в Мариинском или Зимнем дворце согласно инспирациям Церетели. Четвертым членом директории был москвич Никитин, которого считали даже партийным социал-демократом, с прошлым и т. п. (ну, конечно, Ленин и самого Чхеидзе называл околопартийным, – так разве на него угодишь!). И наконец, возглавлял директорию все тот же известный демократ и социалист Керенский. Лучшего состава правительства, впредь до полномочного Демократического совещания, нельзя было и желать. Но послекорниловская «прогрессивность» проявлялась не только в составе, а и в делах «директории».

Когда мы в ЦИК еще не были знакомы лично с новым военным министром – Верховским, мы уже были достаточно о нем наслышаны. Это был человек очень шумный. Но его политическая и военно-техническая репутация как будто бы не позволяла ставить ему в укор эту шумливость, а, наоборот, заставляла смотреть на него с надеждой. Я уже упоминал о его действительном контакте с революционными органами и о его энергичной деятельности на посту начальника Московского военного округа… Но приезде в Петербург он не замедлил развернуть самые широкие планы реорганизации армии. Я не буду излагать их по газетным сообщениям и интервью. Целью его было, конечно, воссоздание боевой мощи, но идти к этой цели он пытался разными путями – и техническим, и политическим. В частности, его проекты предполагали сильное сокращение численности армии. Это должно было иметь первостепенное значение и для экономики, и для финансов истощенного государства. Но главное, что вызывало сенсацию, – это предполагаемые крутые меры по адресу наличного командного состава.

7 сентября Верховский, следуя своим московским обычаям, явился представиться в Смольный. Он попал в заседание бюро, где произнес большую приветственную программную речь. Человек молодой и в политике неискушенный, он не рассчитал. Половина его речи была по меньшей мере излишней. Она была посвящена ни больше ни меньше как агитации смольных циммервальдцев и пацифистов по части опасностей, грозящих нам от германского бронированного кулака. Министр вдался в экономические изыскания, воспроизводя перед нами всю мудрость бульварно-шовинистской прессы эпохи войны. При этом, несколько злоупотребляя ораторскими приемами, министр кричал, стучал и жестикулировал свыше меры. Слушать его в Смольном, даже пообтесавшимся «мамелюкам», было конфузно. Общее впечатление было значительно испорчено. Между тем деловая часть речи Верховского заслуживала всякого внимания и одобрения… Объявив себя убежденным сторонником армейских организаций, министр, между прочим, продолжал так:

– До сих пор правительство говорило, что хотя командному составу нельзя доверять политически (да? разве говорило?), но он подготовлен технически и потому с ним надо мириться. Теперь решено с этим покончить. Правительство стало на такой путь: весь командный состав, не пользующийся доверием, будет заменен людьми, которым доверяют, независимо от их чина, лишь бы они были надежны политически и подготовлены технически. В течение одиннадцати лет я состою в рядах армии, и я знаю много людей сравнительно молодых, бывших полковниками и подполковниками в начале войны, которым можно доверить армию. Прежде всего должны быть убраны все люди, которым мы не верим. Ставка уже реформируется. Все ее руководящие деятели будут смещены, ибо они не могли не знать о корниловском заговоре…

Все это в нашем парламенте «произвело вполне благоприятное впечатление». Спрашивается, почему все это оказалось возможным и почему все это было сказано в сентябре, а не в мае? Не была ли бы тогда сохранена огромная доля боеспособности нашего фронта? Не получил ли бы совсем иное место в нашей истории больной вопрос об армейских организациях?.. Ведь потому-то они и расцвели, быть может, свыше меры, что армию упорно не желали изъять из рук заведомо контрреволюционного командного состава. Ведь потому-то в тяжбе комитетов с командирами и разлагалась армия, что подготовленных людей, способных стать на уровень событий, упорно не хотели видеть на месте высоких чинов.

Верховский от имени правительства предложил далее пополнить корниловскую следственную комиссию советскими людьми (что и было сделано). И, наконец, министр сообщил выдающуюся новость:

– Генерал Алексеев не может оставаться на своем месте – он не понимает психологии современного войска.

Новый начальник штаба, только что пожалованный Керенским, действительно, в этот самый день подал в отставку. Конечно, что-нибудь одно: либо Верховский, либо Алексеев. Несомненно, благодаря Верховскому и сошел ныне окончательно с арены революции этот обломок старого порядка.

А уж он было начал свою высокополезную деятельность на новом посту под крылом Керенского. Официальный телеграф только что сообщил, что по его приказу был «демобилизован отряд полковника Короткова» – тот самый отряд, который не в пример другим двинулся в Могилев и Оршу для локализации корниловской Ставки. Это было, конечно, преступно со стороны полковника Короткова. Ведь полагалось только по прямому проводу убеждать Корнилова сесть на гауптвахту… Керенский на прощание с Алексеевым издал милостивый рескрипт, от которого исходил очень дурной запах. Но все же дело было сделано. Вместо Алексеева был налицо Верховский. Этим мы были обязаны корниловщине.

Военный министр через два дня снова посетил Смольный (вместе с Вердеревским) и излагал свою программу перед пленумом ЦИК. Его хорошо встречали, он имел хорошую левую прессу. А Церетели изрек свою сакраментальную формулу: «Наша программа принята Временным правительством».

«Сдвиг» как будто бы наблюдался не только в Зимнем, но и в известном нам одиознейшем штабе Петербургского округа. Туда назначен был ныне опять новый глава, некий полковник Полковников – очевидно, креатура энергичного Верховского. Назначение состоялось 8-го, а на следующий день командующий округом явился в солдатскую секцию Совета для генерального выступления. В солдатской секции массы уже шли за Лениным, но Полковников имел большой успех. Из заседания бюро я зашел в Большой зал уже в конце его речи. Солдатские депутаты толковали, что таких слов от людей из штаба они еще не слышали. А президиум секции – еще старый, эсеровский президиум – был, можно сказать, полон энтузиазма и говорил о наступивших новых временах.

И наконец, сам Пальчинский, эта притча во советских языцех, этот баловень биржевиков, этот наперсник главы правительства и государства, стал решительно не ко двору, стал окончательно невозможен при нынешних обстоятельствах. На другой день после ликвидации Корнилова он погиб жертвой общественного мнения и куда-то исчез – впрочем, не навсегда. Он находился где-то поблизости к покоям министра-президента, и он еще промелькнет перед нами в роковые дни… Газеты определенно сообщали, что генерал-губернатор пострадал за неумеренно административную ретивость: за «ликвидацию» «Новой жизни» и «Рабочего». Эта пощечина, данная без всякого повода в напряженнейший момент, действительно вызвала резкую реакцию со стороны левой и правой демократии. Но Пальчинский тут, во всяком случае, пострадал невинно, за други своя. Известно, что, «закрывая» газеты (и не сумев их закрыть), он выполнял только директиву находчивого министра-президента.

Увольняясь в отставку, Пальчинский кстати прихватил с собой и все свое «генерал-губернаторство». Этот почтенный институт был тут же упразднен за явной ненадобностью. Но уход генерал-губернатора ознаменовался и еще одним довольно комическим инцидентом. Пальчинский, с отставкой в кармане, задумал лягнуть петербургский пролетариат выражением ему своей всенародной благодарности. За что? За то, что тысячи рабочих в корниловские дни с оружием и без него потянулись на новый фронт, рыли окопы, возводили укрепления, готовы были грудью встретить врага. За то, что они стояли на страже революции и спасли ее. Вы только подумайте: без нескольких секунд корниловец Пальчинский всенародно объявляет за это свое спасибо петербургскому пролетариату, на дела которого смотрит с изумлением весь мир!..

Ну а как же, кстати сказать, обстояло дело с закрытыми газетами? У нас все еще выходила «Свободная жизнь» под редакцией Авилова, а «Рабочий» из существительного стал прилагательным к маленькому, чуть заметному «путь». Горького в Петербурге все не было. И я давно хлопотал о легализации «Новой жизни» – впрочем, в порядке телефонных переговоров с сановниками директории. Я убедился здесь, что порядка и деловитости не слишком много было в ее центральных учреждениях. «Настоящих» министров было всего пять человек, из коих один (Никитин) управлял почтой и телеграфом. Иные ведомства были без глав. Иные главы не то были при ведомствах, не то пребывали где-то в пространстве… чуть не написал в прострации. Министерством внутренних дел, которое должно было ведать дела о печати, управлял некий Салтыков, социал-демократ из II Государственной думы – тоже, как видим, очень левый для Зимнего, совсем советский человек. Что ему было министерство, что он был министерству, сказать не могу. Но во всяком случае, при первом же телефонном разговоре Салтыков, даже несколько конфузясь, заявил, что легализация и свобода выхода всех газет сама собой разумеется. Однако еще много дней я канителился с этим делом в ожидании формальностей. «Новая жизнь» все еще была нелегальной и вышла в настоящем виде только 9 сентября.

Итак, Зимний как будто бы «полевел» вслед за демократией и обратил к Смольному свой благожелательный лик… Но увы! Это, конечно, только на первый, невнимательный, «безответственный» взгляд. Ведь не перестал же быть твердый как скала Керенский самим собою. Ведь не изменил же он своих отношении к «государственности», к своей «независимости», к кадетам и к Советам. Ведь Керенского мы достаточно видели в самые дни корниловщины. И видели, как, науськиваемый общенациональными кадетами, он начал активное наступление на демократию по миновании кризиса…

А между тем ясно, что директорией-то на деле был один Керенский, единомышленник Терещенки. Верховский и Вердеревский в политическом отношении были нулями и для министра-президента – подставными людьми. А левый Никитин, которого я, кстати, не видывал в глаза ни в Смольном, ни на партийных собраниях, ни вообще, оказался в Зимнем совсем ручным зверем. Керенский и его пожаловал в директорию за полную безличность. А он сумел даже показать кое-какое милое Керенскому лицо и быстро сделал карьеру…

Так или иначе, директория – это был Керенский. И по существу дела о полевении, тем паче о новых временах здесь, в Зимнем, речи быть не могло. Ведь не полевел же царь Николай II во время революции 1905 года – он просто уступил силе обстоятельств, которые у него не спрашивали позволения. Не полевел и Керенский. А что было с ним, он сам хорошо выразил в «показаниях»: в послекорниловские недели ему пришлось, « стиснув зубы», смотреть на то, как нахлынувшей слева стихией разрушалась наша государственность.

У бутафорского самодержавия 1917 года еще меньше могло хватить сил бороться с этой стихией, чем у царя Николая в 1905 году. Но, разумеется, по мере сил Керенский выполнял свой долг и ставил подпорки нашей государственности. Мы уже видели его патриотическую попытку «пресечь» самочинство «частных» организаций и ликвидировать военно-революционные комитеты. Другие дела директории делались иногда с большим, иногда с тем же успехом. Но они всегда были в том же духе. И все вышеописанные признаки «сдвига» были в действительности либо «недосмотром», либо стечением обстоятельств, либо дипломатической игрой. Недосмотром, и очень крупным, допущенным благодаря волевому импульсу, был шумный и энергичный Верховский; в этом можно убедиться и из дальнейшего хода истории, и из «показаний» министра-президента, который отзывается о своей злосчастной креатуре совсем недвусмысленно. Стечением обстоятельств было устранение Алексеева, который исключался всей объективной конъюнктурой, несмотря на «волевой импульс» Керенского. Дипломатической игрой было удаление Пальчинского во внутренние покои в качестве жертвы стихии.

Истинный же курс «стиснувшего зубы» премьера, воплощавшего директорию, был прежним и совершенно ясным после всего сказанного в предыдущей книге. Уместны будут лишь несколько маленьких иллюстраций – из крупнейших дел директории.

На другой же день ее правления в газетах появилось сообщение, в виде «слуха», что правительство переселяется в Москву. Идея, как мы знаем, была совсем не нова. Петербургский пролетариат – в революции, как и до нее, был опаснейший внутренний враг, а внешняя опасность после Риги была хорошим предлогом. Керенский хорошо оценил резолюцию Петербургского Совета от 1 сентября. От большевистского города всенародной власти необходимо быть подальше. Правда, и Москва во время Государственного совещания показала себя не слишком благожелательно… Но все же.

Тема об эвакуации правительства на все лады трепалась несколько дней. А 7 сентября ту же большевистскую резолюцию принял и Московский Совет. И древняя столица оказалась в руках большевиков. Бежать было некуда. Последовало опровержение «слухов»: никуда правительство не собирается.

Но тогда к тем же целям пошли иными путями. Вновь занялись и несколько недель вплотную занимались опять все той же разгрузкой Петербурга. Нельзя убежать от врага – так нельзя ли удалить врага? Дело было длинное, канительное, но малоуспешное. Рабочие под предводительством большевиков давали решительный отпор – и в рабочей секции, и в правительственных учреждениях. Политическая подкладка предприятия разоблачалась быстро и легко. Выяснилась техническая невозможность и экономическая несостоятельность проекта. При этом вскрывалась масса пикантных деталей об ухищрениях и спекуляциях промышленных и банковских тузов… Разгрузка не вышла. Но в числе добрых намерений директории она занимает свое место.

Затем следует отметить эпизод с укреплением российской государственности среди окрестных народов, а именно в Финляндии. Мы помним историю с роспуском финляндского сейма в июле. Этого урока показалось недостаточно, и теперь были предприняты дальнейшие шаги к укреплению престижа российской власти. На место М. Стаховича финляндским генерал-губернатором был назначен сам Некрасов – «с оставлением Стаховича членом Государственного совета» (вы понимаете?). Некрасов сейчас же объявил журналистам свою «программу»: она заключалась в «последовательном и твердом отстаивании прав России – при благожелательном отношении к правам Финляндии». Генерал-губернатор прибавил, что эта линия «соответствует настроению широких общественных кругов и единственным исключением явилась резолюция Всероссийского съезда Советов» (которую мы хорошо знаем).

Между тем финляндский тальман назначил на 15 сентября созыв новой сессии распущенного сейма. Предстоял неизбежный рецидив конфликта. В Гельсингфорсе собрался Совет матросских и солдатских депутатов с участием командиров русских частей, и постановили придерживаться своей старой резолюции о невмешательстве и об отказе служить орудием в руках великодержавной власти для репрессий против финнов. Положение Некрасова и всего нашего правительства было не то что трудно, а неприглядно. Генерал-губернатор, однако, рискнул. Он приказал запечатать здание сейма. Этого было явно недостаточно, судя по прецеденту. Но большего он не мог сделать, а меньшего ни за что не хотел. В день созыва сейма печати по приказанию тальмана были без труда сорваны. Депутаты проникли в залу при помощи подобранных ключей, открыли заседание, приняли законы о правах верховной власти, о еврейском равноправии, о рабочем страховании, о восьмичасовом рабочем дне. Всего заседали 35 минут, а затем разошлись, условившись вновь собраться по созыву тальмана, независимо от распоряжений русских властей… Надо сказать, что в заседании участвовало одно левое крыло, социал-демократы. Буржуазные партии de verbo[154] были лояльны «верховной власти», a de facto хотели сорвать принятие одиозных законов. Впрочем, кворум был налицо, и постановления имели законную силу…

Опять-таки намерения директории были глубоко предосудительны, но возможностей осуществить их не было, и получился конфуз, как с разгрузкой, как с эвакуацией, как с роспуском военно-революционных комитетов, как с закрытием газет.

Однако в конечном счете физиономию директории определяли не методы ее управления, а ее основное занятие в течение трех недель. Основным же ее занятием было конструирование нового правительства … Керенский, воплощавший «совет пяти», «стиснув зубы», смотрел на подготовку Демократического совещания, которое должно было разделить его ризы. Но он, из преданности революции, конечно, и не думал уступать Смольному поле сражения. Керенский действовал. Своего любимого занятия он не оставлял ни на минуту – с первого же момента создания директории, когда он вопреки решению ЦИК печатно заявил, что «правительство будет пополнено». Керенский действовал, но только действовать ему приходилось с опаской и с оглядкой.

Самый факт этой деятельности министра-президента означал открытый конфликт со Смольным. Но не лишен интереса и самый ход дел… Прежде всего надо отметить, что назначения, сыпавшиеся как из рога изобилия, касались не одних только министров. Формально Керенский, пожалуй, имел право жаловать посты вне кабинета. Но по существу…

Место начальника штаба Верховного главнокомандующего занял ныне генерал Духонин – о нем я не слышал и не читал ничего дурного. Но вот известный автор провокаторской телеграммы о потоплении неблагонадежных кораблей – капитан Дудоров, разоблаченный нынешним министром Вердеревским. Этого господина Керенский произвел в адмиралы и назначил на важнейший пост в Японию… Еще более кричащим и бьющим по нервам демократии было назначение кадета Маклакова. Этот правейший кадет и заведомый активный корниловец получил пост нашего посла в Париже. Комментарии тут излишни. Но эта наглость, впрочем, даром не прошла. Левая печать, при моем личном участии, выпустила такой залп по избраннику, а особенно по избравшим, что назначение было тут же взято обратно. И даже разъяснено: ввиду несочувствия левых элементов.

Но главное дело было в новых министерских комбинациях. «Стиснувший зубы» премьер на объяснения со Смольным не решался. Но Демократическое совещание он обязательно должен был поставить перед совершившимся фактом. Только действовать надо тонко и дипломатически. К тому же ведь дипломатия требовалась и налево и направо. Вся буржуазия в лице члена директории Терещенко требовала, чтобы новое правительство было создано именно до Демократического совещания, именно независимо от смольных сфер. Терещенко на этой почве даже продемонстрировал свою отставку. А это уже было немыслимо. Что стало бы с Россией?

Для начала были привлечены либеральные профессора Салазкин и Бернацкий. Так как правил «совет пяти», то приглашенные лица как бы не были в правительстве, но вместе с тем они как бы были в правительстве. Между прочим, этот Салазкин, долженствовавший управлять просвещением (Бернацкий – финансами), по непонятной причине распорядился закрыть все высшие учебные заведения на текущий учебный год. И студенты, и преподаватели выносили многочисленные резолюции протеста.

Затем, 6-го числа, когда Керенский был в Ставке и наблюдал за ходом корниловского дела, из Москвы был вызван известный нам Малянтович для занятия поста министра юстиции. Это был социал-демократ, а не какой-нибудь цензовик. Ну что же может иметь против Смольный, если он будет назначен до Демократического совещания? Малянтович уже был чуть-чуть не распубликован. Но подоспели люди из «звездной палаты» и пресекли эту операцию. В газетах вместо указа о назначении появился рассказ о неудачном покушении. Рассказ этот нисколько не увеличивал престижа верховной власти.

Но что же ей было делать? Надо продолжать. Министр почт и телеграфов Никитин, во-первых, тоже социал-демократ, во-вторых, не новый человек, а член директории. Не сойдет ли его назначение министром внутренних дел, если с Кишкиным дело безнадежно?.. Эта комбинация удалась. Один из важнейших постов в кабинете был замещен независимо от Смольного. И Никитин на другой же день оправдал себя «в общественном мнении». Именно в это время московский губернский комиссар Кишкин был вынужден к отставке – после конфликта с Московским Советом, которым овладели большевики. В ответ на телеграмму Кишкина новый министр внутренних дел послал ему трогательную, но настойчивую просьбу остаться на посту; при этом министр подчеркнул высокополезную деятельность на благо республики издавна одиозного демократии Кишкина…

Удача с назначением Никитина придала смелости министру-президенту. Быть может, тут даже помог уход – не то что из правительства, а из Зимнего дворца – последнего, совсем не политического и в кабинете ни на что не нужного кадета, святого Карташева; он демонстративно, с выгодой для Керенского, мотивировал свой уход «ясно определившимся засильем социалистов и невозможностью подлинной коалиции».

Так или иначе, прибыв из Ставки 12 сентября, первый директор повел дело быстрым темпом и притом гораздо дальше, чем можно было даже ожидать. Правда, тут же ночью он призвал во дворец людей из «звездной палаты», своих партийных товарищей – Зензинова, Авксентьева и Гоца и долго уламывал их дать ему свободу. Но эти благожелательные люди ни с какой стороны не были правомочны сказать премьеру что-либо утешительное. Между тем Керенский еще до приглашения эсеров вызвал из Москвы тамошних кадетов и биржевиков для переговоров с ним о власти. Газеты, кстати, сообщили, что переговоры эти Терещенко вел перманентно с первого дня директории.

Гг. Кишкин, Бурышкин, Коновалов, Третьяков, Смирнов пожаловали в Петербург 14-го числа и немедленно имели совещание в Зимнем. Еще один знаменитый московский туз, Четвериков, также был приглашен, но не пожаловал. Но, помилуйте, и без того революция еще не видела в правительстве такого букета! В первом чисто буржуазном кабинете наряду с профессорами, интеллигентами и мечтательными кающимися дворянами были из биржевых тузов только Гучков и Терещенко да еще Коновалов с былым его благодушием и нерастраченным пиететом к революции. Теперь в дополнение к интеллигентам и профессорам нам предлагали пятерых озлобленных и жгуче ненавидящих корниловцев-Гучковых – прямо с биржи. Этого мы еще не видели.

В утреннем совещании 14-го числа Керенский объяснил приглашенным, что он намерен создать коалиционное правительство, не исключая, конечно, кадетов. Биржевики, за которыми так бегали, несмотря на все трудности и даже опасности, видимо, проявили большую сдержанность и солидность. Они немедленно предъявили свои «условия»: 1) они разговаривают с Керенским как с независимым представителем и главой верховной власти, 2) правительство также должно быть безусловно независимо от всех «безответственных групп», 3) оно должно объявить решительную борьбу всем проявлениям анархии и 4) не останавливаться ни перед какими мерами для восстановления боеспособности армии… Объявив это, промышленники отбыли в Центральный Комитет кадетской партии. А Керенский пригласил их вечером вторично прибыть в Зимний дворец.

Так судили-рядили Керенский с Терещенкой наши судьбы. Тут, казалось бы, не все должно быть ясным и самим московским тузам: именно в тот же день, 14 сентября, в газетах было распубликовано об окончательном и формальном назначении правомочными министрами Салазкина и Бернацкого. Такие проявления «личного» режима или, попросту, такая степень самодурства потрясла даже убогий «День», казалось ничего не слышавший из-за собственных воплей о том, что «вне коалиции нет спасения». «День» объявил, что он больше не может переносить этого издевательства, этой пляски теней в залах Зимнего, от которой в мозгах мутится. И он требовал… такого же совещания всех государственных партий, какое состоялось в Малахитовом зале в ночь на 22 июля, перед созданием третьей коалиции. Но увы! И от этого послеиюльского эпизода прошла целая эпоха разложения и упадка демократии.

Самое пикантное было в том, что всенародные сношения с кадетами и банковскими воротилами возобновились за сутки до открытия демократического совещания. А утреннее заседание с промышленниками кончилось ровно за полчаса до него. Вечерний визит промышленников был назначен вне всякой зависимости от того, что произойдет на «полномочном» съезде. А на следующее утро дележ его риз продолжался в Зимнем, как будто бы этого съезда совсем не существовало в природе…

Утром 15-го Керенский бросался портфелями вне всяких границ рассудка и корректности – одинаково занятыми и свободными. Кадеты и промышленники наседали. Их единое естество тут нечего и комментировать: даже формально почти все промышленники были кадетами. Даже и Коновалов, снова кандидат в министры, но уже не с пальмовой ветвью, а с камнями в руках, в кармане и за пазухой, даже и он теперь вступил в кадетскую партию… Однако, желая кого-то обмануть в союзе с Керенским, промышленники и кадеты действовали в качестве двух различных групп, из которых каждая добивалась почтенного веса в правительстве. Торговались, как на бирже, не желая «ограниченного числа мест» и отвергая «второстепенные посты». Снова излагали в вариантах свою программу диктатуры плутократии и корниловского переворота… Оказавшийся налицо социал-демократ Малянтович заявил, что он присоединяется к программе, развитой промышленниками. Да и вообще все шло успешно. Дело обещало наладиться в два-три дня. Остановка была не за Керенским, а за промышленниками, которые отложили окончательный ответ до объяснений с торгово-промышленными организациями. Со своей стороны некоторые члены директории подчеркивали, что переговоры ведутся вне всякой зависимости от хода работ Демократического совещания и задержка объясняется отнюдь не ожиданием его результатов…

О том, что из всего этого вышло, речь впереди. Но вот каков был в действительности Зимний после корниловщины. Тут никакого сдвига, как видим, не было. Если угодно – напротив. Послекорниловский сдвиг демократии и огромное усиление большевиков заставили Керенского и его клику теснее прижаться к корниловцам и биржевикам. Они все, вместе взятые, были совершенно беспомощны и бессильны. Но они одинаково впали в панику и ощетинились все вместе – для защиты государственности от «грядущего хама». Зимний дворец со всем его содержимым был пустым местом, ровно ничего не значащим в жизни России и в ходе революции; он был стеклянным колпаком, который изолировал какие-то надутые марионетки от прочего стомиллионного населения и от творящих историю масс. Но он, этот Зимний дворец, теперь, в послекорниловской атмосфере, был злобен и нагл, как никогда.

Разумеется, среди «наблюдений» за делом Корнилова, среди «комбинаций» защиты государственности было некогда и не было возможности думать о стране. Никакого управления, никакой органической работы центрального правительства не было, а местного – тем более. Какая тут органическая работа! Министров нет либо не то есть, не то нет. А когда они есть, от этого не лучше. Кто из населения признает их? Кто из сотрудников им верит? Ни для кого не авторитетные, ни к чему не нужные, они дефилируют и мелькают как тени под презрительными взглядами курьеров и писцов. А их представители, их аппараты на местах – о них лучше и не думать. Развал правительственного аппарата был полный и безнадежный.

А страна жила. И требовала власти, требовала работы государственной машины… О земельной политике теперь не было и речи. Даже разговоры о земле застопорились на верхах, в то время как волнение низов достигало крайних пределов. В Зимнем дворце даже не было и ответственного человека, не было министра, а по России катилась волна варварских погромов, чинимых жадными и голодными мужиками…

С продовольственными делами было не лучше. В Петербурге мы перешли пределы, за которыми начался голод со всеми его последствиями. Но никакого выхода не виделось в перспективе… Органическая работа была нулем, но политический курс давал отрицательную величину. Не нынче завтра армия должна была начать поголовное бегство с фронта, ибо голод – прежде всего. Во всех промышленных центрах, особенно в Москве, не прекращались забастовки, в которых по очереди участвовал, кажется, весь российский пролетариат. Положение на железных дорогах становилось угрожающим. Движение сокращалось от недостатка угля. И железнодорожная забастовка, несмотря на все усилия Гвоздева и Богданова, министерства труда и Смольного, была признана уже непредотвратимой: рабочие требовали хлеба насущного… Что могла ответить на это верховная власть?

В бюро ЦИК лояльнейший и правый меньшевик Череванин держал тоскливую, жалобную речь, что наш высший экономический орган. Экономический совет, давно перестал собираться и как будто почил смертью праведных. Было не до него… Вся пресса, сверху донизу, в разных аспектах, с разными тенденциями и выводами, но одинаково громко и упорно вопила о близкой экономической катастрофе.

Чисто административная разруха также была свыше меры. Там, где в корниловщину возникли бойкие военно-революционные комитеты, уже не было речи о законной власти, действующей согласно общегосударственным нормам и директивам из столицы. Но и там, где положение было «нормально», также не осталось ничего от того уклада, того порядка, той государственности, которые якобы воплощал Керенский в Зимнем дворце. О независимых большевистских республиках теперь не столь много кричали не потому, чтобы их не было, а потому, что теперь они не были сенсацией и уже набили оскомину. Ровно ничего тут коалиция Керенского поделать не могла.

На юге же тем временем разыгрывалась комедия с казаками и с доблестным их атаманом Калединым. В дни корниловщины, как нам известно, было получено известие, что донские казаки «отложились» и Каледин поднял восстание на поддержку Ставке. Газеты сообщали, что Каледин собирается отрезать весь юг с Донецким бассейном, занять узловые станции и чуть ли не двинуться с казачьей армией на Москву. Военно-революционный комитет вместе с железнодорожным союзом приняли свои меры, чтобы помещать передвижениям. «Законная власть» отдала приказ арестовать Каледина. Но ее не послушали. Завязались переговоры по прямому проводу. С юга уверяли, что слухи о мятежных действиях и планах лживы и провокационны, но весь славный Дон, от мала до велика, стоит за атамана Каледина: арестовать его и сместить нельзя, ибо он лицо выборное. Он даст отчет «казацкому кругу», на днях собираемому, а также для дачи показаний готов явиться и в Могилев. Хотя лучше бы эти показания дать тут же, на Дону.

Казачий войсковой круг заседал в Новочеркасске в количестве 400 человек в начале сентября. Для участия в сессии из Москвы и Петербурга было послано несколько почтенных лиц or демократии, и даже сам Скобелев от ЦИК. Их принимали не очень хорошо. Большинство горой стояло за Каледина. Но все выслушали обычные речи без крупных инцидентов. И с миром отпустили, подтвердив все то, что говорили по телеграфу.

В некоторых активных попытках Каледина поддержать Корнилова сомнений быть не может, так же как в его огромном влиянии среди казачьих верхов. Корниловское движение среди этих верхов, несомненно, было очень сильно. Может быть, и были предприняты некоторые самочинные операции некоторыми командирами и самим Калединым. Но картина локализации Корнилова и его молниеносный крах разбили эти попытки и рассеяли движение раньше, чем что-либо успело оформиться. Казачьи низы, во всяком случае, не были сдвинуты для похода против «законной власти». Опасность корниловщины на юге быстро рассосалась и пока не имела серьезных последствий. При буржуазной коалиции, да к тому же бессильной, нереальной, существующей в абстракции, время казачьей вандеи еще не приспело. Однако все же нельзя сказать, чтобы подобный эпизод совершенно неспособен характеризовать собой наш порядок и нашу государственность того времени.

Но главное, самое главное заключалось, конечно, в делах войны … Положение на фронте после рижского разгрома, по общему признанию, стало более или менее устойчивым. Армия, насколько было можно, оправилась, закрепилась на новых позициях, и ее дух все еще кое-как держался. Так или иначе, она по-прежнему удерживала на русском фронте, в интересах доблестных союзников, огромную долю германских вооруженных сил. Однако брожение в армии после корниловщины было огромное. Ни масса, ни комитеты больше не могли верить командному составу. При данном ее состоянии армия не была надежной, она была безнадежной.

Корниловские дни, когда можно было пожать небывалые военные лавры, немцы почему-то упустили. Не то прозевали, не то не хватило сил. Но в начале сентября они возобновили наступление на Северном фронте и снова заняли ряд пунктов. Военное положение снова стало угрожающим и заставило кричать о себе… Что мы не можем воевать и выдержать зимнюю кампанию по всей совокупности обстоятельств, казалось, было ясно всякому ребенку.

Основной проблемой нашего государственного и революционного бытия было по-прежнему немедленное заключение мира. Но надо ли говорить, что о мире, как о прошлогоднем снеге, забыли в Зимнем, потому что забыли в Смольном?.. Правда, именно в эти дни разговоров о мире было немало. Но говорили по особому поводу и под особым углом зрения.

В эти дни святейший папа, конечно в силу своих христианских обязанностей и таковых же добродетелей, опять обратился с нотой к воюющим державам и призывал их кончить кровопролитие. Германский союз вскоре официально ответил на эту ноту… в обычных нечленораздельно-дипломатических, но в общем благожелательных тонах. Союзники же, как всегда, дипломатически огрызнулись. Подобные выступления, как мы знаем, бывали не раз, и теперь, как прежде, они привести ни к чему не могли, так как немецкие каннибалы непременно желали всеобщего Брестского мира, а англо-французские – Версальского.

Однако на этот раз вся эта история имела особый смысл. Нота папы имела целью создать почву для новой мирной ориентации воюющей Западной Европы: тогдашняя победительница – Германия, не обижая стран Согласия, может и должна быть компенсирована за счет России. Союзники официально сделали вид, что они шокированы. Но их влиятельная пресса соблазнилась и начала разрабатывать эту тему – и на континенте, и за проливом. Это было не очень серьезно. Ведь не могли же, в самом деле, союзники отказаться от мысли о полной ликвидации Германии как могучей экономической державы. Не могли они всерьез думать в те времена о полюбовном разделе, да еще об усилении ее на Востоке… Но отчего же не попугать лишний раз Терещенко, Милюкова и самого первого директора? Отчего же не сорвать зло за неудачу? Ведь только что союзная печать дружно и восторженно приветствовала патриотический мятеж Ставки и биржи. Надо же возместить себя за конфуз…

Но наши патриоты сделали вид, что они всерьез поверили опасности. Начались вопли о мире за счет России, даже с «дипломатическим» нарушением пиетета по отношению к союзникам. И все это производилось с одной целью – посрамления и уничтожения тех, кто «даже теперь бесстыдно твердит о мире».

Дело мира было теперь в положении совершенно безнадежном. «Стокгольм». если даже считать его серьезным фактором мира, потерпел крах. И потерпел он крах именно в силу падения русской революции, которая в действительности была единственным огромным фактором мира. Не только «Стокгольм», но и все мирное движение европейского пролетариата было обеспложено в результате измены русской революции. Это мы не выполнили своих обещаний и погубили своими руками дело всеобщего демократического мира.

В начале сентября из долгих и дальних странствий вернулась наша заграничная советская делегация. Результаты ее странствий и добросовестных трудов, равные нулю, были налицо. При данном объективном положении в России и в данном своем составе делегация и не могла ничего сделать. Европейские социал-патриоты вообще не хотели слушать о мире. Европейские социалистические меньшинства и циммервальдцы, естественно, стояли перед вопросом: где же, славные русские товарищи, ваша собственная, начатая и обещанная впредь, борьба? Почему мы ее не видим? Мы от вас ничего не слышим, кроме призывов? Не пали ли вы сами с необъятной высоты вашей «революционной силы» в грязное болото самого дрянного оппортунизма? Не барахтаетесь ли вы, герои, в цепких руках вашей империалистской буржуазии, которой вы недавно диктовали свою волю? Чего же вы хотите от нас, еще придавленных вековым гнетом?..

На эти вопросы не могло быть ответа у нашей делегации. Мы могли все и не сделали ничего. Мы взялись вести и – скрылись в первую подворотню. Нашей делегации было нечего делать в Европе.

Числа 8-го от ее имени знакомый нам Эрлих делал длинный доклад в бюро ЦИК. Доклад изобиловал интереснейшими деталями, но был, в сущности, историей неудач. Прений почти не было – только вопросы. Я был полон величайшего негодования и не мог удержаться от злобных и презрительных замечаний. Весь доклад, на мой взгляд, был жесточайшим обвинительным актом против предательского советского большинства… Но нет! Находились люди, и Эрлих в том числе, которые данное положение дел, обрисованное в докладе, приписывали именно циммервальдцам из советской оппозиции. Я недоумевал, как же это так рассуждают люди. Очевидно, я был наивен. Рассуждали!..

12-го тот же Эрлих делал свой доклад уже в публичном пленуме ЦИК в Большом зале. Но это была больше политическая речь – все с теми же назиданиями, все с той же философией капитуляции. Практически Эрлих, конечно, предложил новое воззвание к европейскому пролетариату. Боритесь, пока мы, герои и гегемоны, будем поддерживать Терещенко в его прежней войне ради прежних целей. Да – рассуждали!..

Так жили-были мы после корниловщины, под мудрым правлением «совета пяти».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.