Фаза этнического надлома
Фаза этнического надлома
Каждый этнос, согласно этнологической теории Льва Гумилева, после прохождения фаз подъема и перегрева вступает в надлом. Несомненно, это – снижение активности этноса. Еще важнее резкое падение внутриэтнической солидарности, которая является необходимым условием существования этноса. Гумилев объясняет надлом тем, что в результате фазы перегрева число пассионариев (людей, у которых стереотип служения идее доминирует над стереотипом сохранения рода) сокращается за счет их естественной убыли. В таком случае (если принять это объяснение, не бесспорное с нашей точки зрения) влияние каждого отдельного пассионария естественно возрастает. До надлома они попросту мешали друг другу, им было тесно. Теперь влияние каждого из них увеличилось, и каждый увлекает менее энергичных членов этноса в свою сторону.
Но если о пассионарности можно и нужно спорить, даже принимая гумилевскую теорию в основных ее аспектах, не представляется возможным спорить о наличии самих фаз. Те этносы, чью историю мы можем наблюдать от начала до конца, рисуют нам фактологически смену фаз достаточно точно по Гумилеву. Не он первый заметил прохождение этих фаз. Они были отмечены еще мифологическим сознанием, а в академической науке фазы истории народов достаточно четко просматриваются у Джамбаттисты Вико, Константина Леонтьева, далее у Шпенглера, Сорокина, Тойнби. Сейчас это данность.
Что свидетельствует о наступлении фазы надлома в начале XIX в.? Первый звонок – восстание декабристов. В большинстве своем декабристы могут быть причислены не просто к служилому дворянству, а к аристократии. Аристократия консервативна, она во все времена – охранительница государства, ведь для нее государство – ее собственность в гораздо большей степени, чем для монарха, не говоря уже о демократии.
Разумеется, аристократия устраивает заговоры, перевороты, меняет не только правителей, но и династии, корректирует государственное устройство. После того как Александр I третировал русских в Париже, чтобы понравиться французам, аристократия должна была бы путем заговора устранить его. Ведь ликвидировала же она, несомненно выполняя функцию национальной элиты, непригодного монарха Петра III. В мировой истории таких примеров тоже множество. Но в лице декабристов аристократия посягает на само государство, на свою собственность. Поистине, известная эпиграмма Ростопчина была уместна! Только надломом можно объяснить такую ситуацию. Никакое воспитание декабристов, никакие иноземные или даже анациональные космополитические влияния не могут объяснить, почему элита сословия принимает участие в разрушении государства, а сословие не отторгает эту часть. Государство постепенно перестает быть своим.
Рассмотрим персоналии.
Гаврила Романович Державин – крупнейший поэт, яркий культурный деятель, глава лидирующего кружка. За свою жизнь был министром у трех государей и считал для себя службу явлением не только нормальным, но и совершенно обязательным.
Следующее поколение – Николай Михайлович Карамзин. Для Карамзина государство, несомненно, свое, и все-таки он не стремится к обыденной службе, ищет службу особую и находит ее в должности историографа. Указ о вольности дворянской позволял не служить, но этические требования побуждали-таки дворянина искать службы, хотя бы ненадолго. А то можно было и невесты не приискать!
Александр Сергеевич Пушкин служить вообще не любил, не умел, чиновником был плохим, и все-таки государство – это его государство. Правда, ощущает он это только в напряженные моменты, когда государству что-то угрожает. Тогда он пишет «Клеветникам России». Можно представить себе Пушкина сражающимся в ополчении, невозможно – в канцелярии. Но Пушкин – деятель русской культуры с необычайно обостренным национальным чутьем.
Уже в поколении Пушкина многие службой откровенно тяготятся. Еще поколение – и появляются лишние люди. Однако лишний человек в любом нормальном обществе – это маргинал. Если общество достаточно гуманно, оно его кормит, не дает умереть с голоду, но больше ничего ему не гарантирует. И при взгляде на мировую историю это справедливо. Лишние же люди 30–40?х годов бравируют тем, что они лишние.
В классической русской литературе XIX в. исчезает герой (не персонаж, а герой в античном смысле этого слова). У Пушкина герой есть. Есть он в романтической литературе пушкинского времени. Романтизм вообще без героя жить не может. А что происходит дальше?
Вот Гончаров – писатель первого ряда, человек не чуждый героизма, по собственной инициативе совершивший кругосветное плавание, откуда возвращается с Дальнего Востока сухим путем через всю Россию.
В своих «Записках» он с восхищением описывает встреченных им русских людей (офицеров, чиновников, купцов, землепроходцев). Все они сплошь – герои. Однако по возвращении он пишет не о них, а о диванном лежебоке – Обломове, человеке в высшей степени лишнем. Понятно, что критики, немного утрируя, видят в его Обломове осуждение Штольца, добродетельного делового человека, который пытается спасти погрязших в нищете и безделье жителей Обломовки, да и самого Обломова. Но не Штольц – герой Гончарова, а ведь по пути с Дальнего Востока в европейскую Россию он восхищался штольцами!
В ранних вещах графа Льва Толстого (например, в романтическом «Хаджи Мурате») герои, конечно, есть, есть они и в «Казаках». Но вот Толстой достигает первой, признанной всем миром высочайшей вершины своего творчества, создав эпопею «Война и мир». В этом огромном сочинении он вывел только одного героя – князя Андрея, да и тот ему не удался (едва ли не самый слабый образ романа). Но есть вторая вершина Толстого – «Анна Каренина». Писатель мог сделать своим героем честного, мудрого государственного мужа, умеющего решать самые сложные задачи. Он делает из него сомнительного для читателя семейного тирана. Он мог бы пойти по другому пути – романтическому и сделать своим героем менее серьезного, довольно бестолкового, но, в общем, честного и храброго офицера. Однако в центре повествования оказывается взбалмошная дамочка, которая сначала портит жизнь первому, затем второму из этих персонажей и далее закономерно приводит себя на рельсы.
Антон Чехов бездельником не был, хотя и не был героем. Он был хорошим врачом, трудолюбивым журналистом, изумительно тонким и работоспособным литератором. Но и этот великий мастер рассказа выводит в своих сочинениях бесчисленное количество бездельников. А ведь его героями должны были бы стать его коллега – Ионыч или принадлежащий к его категории просветителей, трудолюбцев – Беликов! Чехов предал Беликова…
У нас достойными внимания оказались те, кто в литературе других стран был маргинализирован самой литературой, не говоря уже об их маргинализации обществом. Из русских литераторов XIX в. только у Лескова маргиналы не в центре внимания. Вот Лесков и остался для всех чужим: для левых и правых, для традиционалистов и реформистов, для революционеров и архиереев.
Однако в русской жизни XIX в. героев было сколько угодно! Генерал Ермолов и Петр Столыпин, Муравьев-Амурский, Кауфман-Туркестанский – можно называть множество имен из всех сословий. Достаточно вспомнить один только род Муравьевых (три поколения и три ветви одного рода).
Сенатор Муравьев-Апостол, блестящий дипломат, человек безупречной нравственности, который в эпоху сближения России с Францией при жестком императоре Павле I рискнул в разрез с отечественной политикой предоставить политическое убежище французским эмигрантам, будучи в одном из крошечных германских государств представителем российского флага.
Естественно, никто не посмел арестовать находившихся под покровительством русского агента, даже Франция, которая и не заметила бы границ любого Бадена. Но своего императора Муравьев знал и знал, что его карьера могла кончиться. Однако известен документ, где рукою государя начертано: «Действительный статский советник Муравьев-Апостол поступил по совести. Павел».
Два сына сенатора – самые яркие и благородные представители декабристского движения, кузены (три брата Муравьевых) – тоже достойные декабристы. Никита Муравьев – автор разумного умеренного проекта конституции, в противовес безумной деструктивной «Правде» Павла Пестеля.
С этим либералом и пятью революционерами в ближайшем родстве генерал Муравьев-Карский, взявший ряд самых суровых и стратегически важных для России турецких твердынь, и поразительный Муравьев-Амурский – созидатель Российской Сибири и человек, под покровительством которого ссыльные декабристы совершили в Сибири великое дело просвещения.
Их же родственник – Муравьев-Виленский, которого советские авторы предпочитают именовать Муравьевым-Вешателем. А ведь это была лишь шутка. На первом приеме по случаю назначения виленским губернатором его издевательски спросили, не из тех ли он Муравьевых, которых повесили. На что Виленский жестко ответил: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». Сказано это было так сурово и твердо, что и вешать не пришлось.
Был еще и Андрей Муравьев – даровитый духовный писатель, паломник к святым местам Палестины, Греции, Рима, России, чьи книги только сейчас начинают открываться нашему читателю. Был Муравьев – министр юстиции, еще несколько интересных Муравьевых – военных. Героев хватало, но о них не писали, между тем страна процветала.
Хозяйственный подъем второй половины XIX в. сменился хозяйственным бумом начала XX. Россия переживала демографический взрыв. В 50?е годы нашего века численность российского населения (по западным данным) должна была превысить 300 млн. человек. Одних это страшило, другими воспринималось как признак неизбежного великого будущего России. Наконец, только во второй половине нашего века, благодаря исследованиям физика Федосеева, стало известно, что на 1913 год наш жизненный уровень был несколько выше, чем у самой Англии. 75 лет советской власти мы учились видеть только свои дореволюционные недостатки и не замечали, что, скажем, старая Россия производила практически все виды продукции, что ее автомобильная промышленность была на уровне немецкой, а авиационная – на уровне американской. Подобные примеры можно привести из разных областей.
Русское хозяйство сохраняло заметную национальную специфику. Значительный удельный вес в экономике в предреволюционной России составляли весьма процветающие мелкие и даже семейные предприятия, высококвалифицированные кустари, которые имели экспорт в страны Европы, но мы продолжаем считать это признаком отсталости реакционной царской России, хотя конец XX века показывает, что наиболее динамически развивающимися предприятиями современного Запада являются средние и мелкие (в том числе семейные) предприятия, более гибкие, эластичнее приспосабливающиеся к требованиям рынка.
Русские рабочие в 1910?е годы имели самую совершенную систему страхования труда и гарантии для наемных рабочих, что признал президент США Тафт, а мы до сих пор продолжаем подозревать, что несчастному угнетенному русскому рабочему почему-то было необходимо, опережая западных коллег, совершить социальную революцию.
С середины прошлого по вторую половину нашего века (130–140 лет) живет замечательная русская философская школа. У кого угодно это уже называлось бы русской классической философией. По продуктивности идей, трудов, по влиянию на мыслителей других стран были две сопоставимые с ней эпохи: греческая классическая и немецкая классическая философии. Мы этого не замечаем поныне.
Итак, мы не замечали и не замечаем собственных преимуществ и продолжаем подчеркивать собственные недостатки. Еще в середине прошлого века универсальный мыслитель Алексей Хомяков отметил, что мы заимствуем недостатки Запада, проходя мимо его достоинств. Недостатками Запада мы вытесняем собственные достоинства, при этом наши недостатки при нас остаются. Наблюдение Хомякова справедливо и для XX в., включая его 90?е годы. В этом нет ничего удивительного – это классическая надломная ситуация.
Что же касается высочайшей русской культуры XIX – начала XX в. (Пушкинская плеяда, Серебряный век, блистательная русская архитектура), то для фаз надлома высокая культура естественна. Например, фазу надлома итальянцы проходили в эпоху Возрождения, первыми из западноевропейцев.
Италия впитала раньше средневековой Европы импульс Ренессанса, идущего из Константинополя, дала наиболее блистательные результаты – эпоху Донателло, Боттичелли, Леонардо. Но кончилась эта эпоха для Италии не только тем, что французские и испанские войска разорвали ее в клочья и оккупировали (мы тоже не раз были оккупированы), но и гораздо большим национальным позором – тем, что итальянцы убивали друг друга: одни сражались в испанских, другие – во французских войсках (что прекрасно описано в романе прошлого века «Турнир в Барлетте» Д’Адзельо).
Фаза надлома, вообще – тяжелая фаза, а выход из надлома любому этносу обходится дорого. Поэтому, предаваясь бесконечной скорби по поводу людских потерь XX в., мы лишь продолжаем вести себя, как люди надломной эпохи.
Для немцев выход из надлома – это Тридцатилетняя война. Она шла на территории германских земель и стоила жизни двум третям немцев. Это печально, но уцелевшей трети хватило на германский романтизм, немецкую классическую философию, великолепную, в Западной Европе, конечно, лидирующую, немецкую музыкальную школу, борьбу с превосходящим противником в двух мировых войнах и, в конце концов, нынешнюю процветающую Германию. Всему свое время. Они заплатили множеством жизней за выход и вышли. Помнить надо о другом.
Не все этносы выходят из надлома, как не вышли ахейцы (предшественники греков), готы, лангобарды в раннем европейском Средневековье. Но есть и позитивные соображения.
Россия в начале XX в. переживает не только хозяйственный и культурный подъем. Русские явно возвращаются к национальным и, более того, региональным восточно-христианским традициям. Это проявляется во множестве черт.
Например, давно замечено, что величайший русский святой XIX в. Серафим Саровский и величайший русский поэт Александр Пушкин, будучи современниками, ничего не знали друг о друге. А в следующем поколении наиболее яркий философ Иван Киреевский и крупнейший монашеский авторитет Макарий Оптинский взаимодействуют, занимаясь книгоиздательством, они – близкие люди. Еще поколение, и монашеская традиция становится не лидирующим, но заметным элементом русской культуры. Для Константина Леонтьева Амвросий Оптинский и Оптина пустынь – стержень его философского творчества. В Оптиной бывали все сколько-нибудь заметные деятели русской культуры.
Архитекторы в середине XIX тоже уже обратились не только к национальной, но и православной традиции. В середине XIX в. живописцы изображали монахов либо пьяными, либо дерущимися друг с другом в трапезной, а в конце XIX в. для Михаила Нестерова монашеский подвиг – основная тема творчества.
Есть много оснований полагать, что к началу XX в. русская культура обладала потенциалом Возрождения. После работ академика Конрада Возрождение воспринимается как универсальная историко-культурная категория, как форма культурного подъема через обращение к классической древности.
Конечно, для каждого Возрождения в каждую эпоху в каждой стране существует своя классическая древность. Для итальянского Возрождения XV в. ею была римская античность, а для китайцев эпохи Тан – Китай эпохи Хань. Но именно возможность подобных сопоставлений делает Ренессанс универсальной категорией.
Русская культура переживала Возрождение в стилистических формах модерна. Особенность русского Возрождения в том, что избранных периодов классической древности было несколько: античность, Древний Египет, западноевропейское Средневековье, но доминировало, конечно, отечественное наследие (прежде всего, русское Высокое Средневековье XIV–XV вв.).
Анализ эволюции русской поэзии от символизма к акмеизму, русской архитектуры от историзма к модерну, русской живописи от плакатно-политического передвижничества к тому же модерну Нестерова, Билибина, Кустодиева, художников «Мира искусства» показывает, что тенденции деструкции уступают место тенденциям созидания.
Примерно то же самое происходит в обществе. В конце XIX в. общество еще сочувствовало революционерам и дружно оплакивало их, если они плохо кончали свой жизненный путь. В 1910?е годы общество от революционеров отвернулось. Сборник «Вехи» 1909 г. вызвал бурю негодования в интеллигентских кругах, но возражали, критиковали, бесновались представители старшего поколения, а молодежь «Вехами» зачитывалась. Очень вскоре повзрослевшие гимназисты и студенты, прочитавшие «Вехи», были бы навсегда потеряны для революции, для деструкции, для надлома.
Давно уже отмечено, что, если бы столыпинская реформа завершилась (предположительно она должна была окончиться в 1926 г.), для революции навсегда были бы потеряны крестьяне.
Все это позволяет предполагать, что Россия в начале XX в. обладала нереализованным потенциалом культурного Возрождения, а русские обладали потенциалом выхода из фазы надлома. Если наша гипотеза верна, то надлом у русских был очень кратким (примерно столетним), зато чрезвычайно продолжительна самая тяжелая переходная фаза выхода из надлома в инерцию. Кроме того, мы осмеливаемся полагать, что совокупность этносов России в некотором смысле вовремя прошла через революцию.
Французы свою революцию прошли после окончания надлома самым неудачным образом – в фазе инерции. В результате они романтизировали и героизировали революцию, до сих пор сохраняют бандитское песнопение в качестве национального гимна, а революционные цвета сделали национальным знаменем.
За это они расплатились на протяжении почти полутора веков тремя революциями, директорией, двумя империями, двумя реставрированными монархиями, пятью республиками, генералом Буланже, вполне реальной гражданской диктатурой Леона Гамбетты, попыткой фашистского переворота. Короче, французов полтораста лет трясло, и только великий француз генерал де Голль в конце инерции дал Франции стабильность.
Англичане прошли свою революцию более чем на сто лет раньше – в фазе надлома. В фазе инерции они (ровесники французов) не только не сохранили революционной романтики, героики и истерии, но сделали революцию для себя неприличной. Английский традиционализм – это традиционность, но также отрицание всякой и всяческой революции. Если и есть культурная категория «английскости», то она обращена к нормандскому, англосаксонскому, даже британскому, кельтскому Средневековью, к античной кельто-римской древности. Она обращена и к более близким эпохам – к традициям елизаветинского времени, когда Англия становилась властительницей морей; к традициям викторианским, когда Англия была уже самой благоустроенной, процветающей державой, хотя и не самой богатой; к любым другим традициям, только не к революционным!
И русские, в тяжелых условиях, при серьезном противодействии многих соседей выходя сейчас из надлома, могли бы точно так же сделать неприличной свою революцию. Тогда нас может ждать по-своему переживаемая некая викторианская эпоха и будущая благоденствующая Россия. На это не жалко ни трудов, ни средств. Любых средств.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.