3. СКАРГА
3. СКАРГА
Скарга выбросил ключи в урну, вышел на улицу и направился в сторону Соборной площади. Как он и ожидал, двое филеров, дежуривших у подъезда, потянулись следом. Скарга решил избавиться от них в костеле, используя незатейливый, но надежный прием. Этот прием они придумали с Антоном. Партиец, за которым идет слежка, вправе рассматривать костел как архитектурное сооружение, предназначенное для отрыва от полицейских агентов. Такое качество костелу придают несколько дверей: главная, через которую входишь внутрь вместе с верующими, и дверь сакристии, из которой выходит к алтарю ксендз. В сакристии есть дверь на улицу. Обе они во время службы открыты. Внешняя дверь сакристии выходит в маленький дворик, из дворика можно выйти на Койдановскую[38] улицу, подворотня на противоположной стороне позволяет затеряться в хаосе из флигельков, сараев, будок и выгребных ям, занявших откос между Койдановской и Немигой. Но у костела толпился народ, а при большом скоплении верующих рывок через алтарь может привести к неудаче. Скарга решил изменить маршрут. К тому же смоленский жандарм уже вполне мог воспрянуть духом, распорядиться через окно, и тогда тихое филерское наблюдение сменится открытой погоней. Он вошел в гостиницу «Европа», нырнул под лестницу, которая прикрывала черный ход и оказался во дворе. Минут через пять тылами доминиканского костела Скарга вышел на Крещенскую и за старинной усадьбой Ваньковичей в Музыкальный переулок. Тут шла обычная дворовая жизнь: женщины стирали белье у колонки, в огородике копался старик, несколько мальчишек дрессировали дворняжку. Скарга устроился в беседке возле дома масонов и закурил. За деревянным особняком Ваньковича стоял кирпичный дом, где помещалась публичная библиотека. Три месяца назад, ночью, в подвальном хранилище библиотеки полиция арестовала эсеров Фаню Гуревич и Мишу Левина. Они печатали на гектографе воззвание. Работа типографии всегда окружена строжайшей тайной. Адрес типографии известен узкому кругу надежных людей. Тем не менее в ночь на второе мая полиция произвела налет. Он в это время был в тюрьме. Тоже за листовки. За месяц до его ареста полиция разгромила типографию на Переспе.[39] Там в стычке с филерами погиб Адам. Угроза предательства не висит только над одиночкой. В широкой организации неизбежно появляются случайные люди. Партийная дисциплина соединяет сознательных и случайных революционеров в единое целое. Надежные попадают в зависимость от слабых, неосторожных, неумных или склонных к подлости в тяжелую минуту. Наверное, это неизбежный порок любой нелегальной организации. На Христа всегда найдется Иуда, а он входил в группу из двенадцати человек. Иуда названный — живой труп среди людей. Иуда неназванный, нераскрытый остается среди верных, поставляя жертвы для кесаревых крестов. Пугачева повязали его соратники, Булавина зарубили друзья по восстанию, Калиновского выдал минский связник. Иуда предал ради денег. Другие искали помилования у царей. Возможно, Иуда сообразил, что апостольское дело не по его силам, а признаться в этом перед Христом и друзьями не позволяло честолюбие. Развал группы путем выдачи старшего легионерам Пилата освобождал его от обетов и опасной обязанности нести слово учителя в народ. Христос знал от Отца своего, что будет предан. Смоленский жандарм, похоже, тоже предупреждал его, что он, Скарга, был предан и может столкнуться со вторым предательством. Но вспышка искренности в минуту страха не осветила фигуру информатора. Что-то смолянин скрыл или немного ведал. Его сообщение вынуждало не верить своим. Не верить Святому, который днем стоял у трактира, выставив в нагрудном кармане, как газыри, четыре папироски — знак, что вокруг ходят четыре филера. Не верить Белому, Антону, пану Винцесю. Каждого из них мог держать на заметке ротмистр Живинский. Придешь к Белому, а возле дома — засада. Как было прошлой осенью у депо. Филеры тоже стараются доказать начальству, что у них зоркое зрение и чуткий слух: ежемесячное жалованье требует ежемесячного улова. Есть дворники, которые помогают филерам. Есть патриоты, которым нравится безответственность вечного рабства. Есть обыватели, наделенные тайной страстью уведомлять пристава о подозрительных гостях и занятиях своего соседа. Достаточно малой неосторожности — и ты под присмотром, и арест дело времени. Фаню Гуревич могла выдать полоска света в плохо занавешенном окне. Спокойно живут лишь терпеливые конформисты.
Скарга вспомнил первый минский митинг. Он уже учился в университете и приехал в Минск на недельный отпуск по письму матери. Был март девятисотого года. В воскресенье к нему зашел гимназический приятель и пригласил на сходку, где будет выступать Бабушка. Кто такая Бабушка, Скарга не знал. Они пешком отправились на Сторожевское кладбище.[40] За церковью, на подсохшем уже пригорке собралось три сотни минчан. Солнце стояло в зените, небо казалось ярко-голубым, мягкий ветерок приносил от пекарни запах свежего хлеба. Бабушкой называли известную народоволку Брежковскую, отбывшую двадцатилетнюю каторгу в Сибири. У нее были серые лучистые глаза, в голосе звучала энергия неукрощенной натуры, а слова о падении тиранов, народовластии и грядущем равенстве хмелили тесно сбившуюся толпу. Чужие минуту назад, люди роднились радостью свободы. На голых кладбищенских кленах обновляли свои гнездовья вороны; их карканье мешало слушать Бабушку, но чья-то восторженная гипербола — "Они кричат нам "Ура!" — придала символический смысл и свежести неба, и слабому солнечному теплу, и суете ворон, и земле, освободившейся из-под снега. Триста человек тоже прокричали "Ура!". Все лица просветлились чувством братского единения. Молодой мужчина, в котором Скарга узнал аптекаря Гершуни, объявил о создании в Минске "Рабочей партии политического освобождения России". По щекам Бабушки покатились счастливые слезы. Житейская разобщенность судеб забылась, толпа волей порыва превратилась в партийную когорту, неизведанные опасности борьбы завораживали тайной революционного жертвования, и смертный час двуглавого орла стал неотвратим… Через несколько дней начались аресты. Бабушка уехала пробуждать другую провинцию, Гершуни пришлось скрыться… После неудачи восстания, на фоне виселиц, могил, присыпанных песком луж крови осмысленная единственность каждой жизни дала вспышку обывательского отречения. Половина участников того первого эсеровского митинга сидит по тюрьмам, но кто-то стал штатным филером, кто-то другой — тайным агентом. Скарга решил, что ночевать пойдет к старику, и сразу определился порядок обязательных вечерних дел. Выполнить их все до свидания с Антоном уже не хватало времени.
Он вышел на Маломонастырскую.[41] Улица спускалась к реке. Там, в каменных домах на Набережной[42] тихий человечек с воинственной фамилией Бомбардир держал скупочную одежную лавку. Однажды Скарга защитил старика от двух громил. Сын Бомбардира был боевиком бундовцев, он считал себя должником Скарги. Можно было попросить его о помощи, но нагружать малознакомого человека рискованными поручениями Скарга посовестился. Свои дела он сделает сам или вместе со своими. Разгадать загадку смерти Володи Панкевича обязана организация. Нет большего зла, чем предатель. У Пана хранились основные документы боевой дружины. Убить его мог тот, чья партийная кличка поставлена под решениями об экспроприациях и терактах. Такие бумаги — бесценный клад для полиции и вечная опасность каторжной тюрьмы для боевика, даже для отрекшегося. Если смоленский жандарм сознательно не наврал, то Пан погиб из-за его, Скарги, неожиданного возвращения в Минск. День приезда был известен только службе Живинского. Телеграфные депеши из Смоленска обгоняли ветер, минская полиция получила время для подготовки. Ротмистр потребовал от своего агента адреса квартир, где беглый будет искать убежище. Похоже на правду, думал Скарга, Володю убили они, чтобы создалась хаотическая ситуация. Возможно, убийство планировали приписать ему. Если бы он бросил так называемого Клима на вокзале и вошел в дом один. Неспроста там таскался некий стекольщик. Засада могла прятаться в соседнем доме. Отнести криминальное убийство на счет боевика — иезуитский ход ротмистра. Вошел — а следом полиция, понятые, свидетели, торжествующий Живинский. И — после короткого суда — виселица. Или расстрел, что проще, поскольку не требуется палач. Или вечная каторга при условии выдачи денег и чистосердечного предательства. Но адрес Володи дал полиции хорошо осведомленный информатор…
Из лавки старого Бомбардира Скарга вышел в офицерском кителе и полевой фуражке. Фуражка была великовата, китель — тесен. До неузнаваемости он не изменился, но филерское опознание этот наряд затруднял. Спускались сумерки. Неторопливая толпа легальных земляков вынесла Скаргу на Романовскую.[43] Он увидел Пищаловский тюремный замок, и чувство одиночества отрезало его от спокойного мира и мирных людей. Они — жили, он — шел на теракт. Он поднялся на холм. В двухэтажном тюремном замке были одни ворота и одна дверь в караулку. Через эти ворота его и Ольгу доставила на тюремный двор полицейская карета. Они вышли, его повели в пыточную. Появились Новак и Острович. Если Новак сегодня дежурит, думал Скарга, то после ужина, сдав камеры, он выйдет на улицу из караульной. Другого пути у него нет. Был среди надзирателей еще один отъявленный садист по фамилии Будкевич. В мае его убили матросы-дисциплинарцы. А сегодня Скарга казнит Новака. Или Островича. Или обоих, если ему повезет. Много эсеров, белорусских возрожденцев, эсдеков и бундовцев горюет за этими воротами свое арестантское горе. Завтра к ним придет новый надзиратель, они узнают, что прежний казнен, и, может быть, это укрепит их волю. Тяжело политическому терпеть муку тюрьмы; душа его лелеет детскую мечту стать птицей — не соколом, не соловьем, не буревестником над штормовым морем, но простой неуклюжей вороной. Ее свободный полет зрит из камеры его завистливое око, ее хриплый крик передает ему приветы от родных, в крике слышится сострадание матери и сочувствие друга, и тоскливо становится на сердце, когда стая ворон пролетает мимо тюремных окон в немом молчании.
Прошло не менее получаса, когда, наконец, двери отворились и чередой пошли надзиратели. Некоторых Скарга помнил. Новак вышел шестым, попрощался с коллегами и зашагал вниз по Серпуховской.[44] За пожарной частью он повернул на Койдановскую и тут же исчез в подворотне третьего дома. Скарга побежал. Из подворотни ему открылся небольшой дворик, закрытый двухэтажным, на два подъезда, аккуратным кирпичным домом. К нему примыкал неказистый флигелек с полуподвальным входом. Двери этого флигелька Новак отмыкал ключом. Поспешив, Скарга вошел в жилье надзирателя сразу за хозяином. Тот лишь успел снять фуражку и войти в комнату. "Кто?" — спросил Новак, слыша шаги. Комната была темной, небольшое окно едва освещало ее, но лицо надзирателя Скарга различал ясно. Скарга вынул пистолет. "Вспомни ноябрь, — сказал он. — Вспомни девушку". По глазам Новака Скарга прочел, что тот вспомнил. "Ее именем!" — сказал Скарга, поднял пистолет и выстрелил Новаку в сердце.
На улице он достал часы, но руки дрожали, он не мог открыть крышку. Тогда он посмотрел на закатное солнце, подумал, что справится, и торопливо зашагал в сторону Трубной. На углу он долго и жадно пил из колонки. Где-то неподалеку в полисаднике играл граммофон. Скарга узнал марш "Царица бала". Этот марш нравился Вите. Они гуляли в городском саду, военный оркестр играл вальсы, был воскресный день. Этот день, окрашенный счастьем, всплыл в памяти, но сердце не откликнулось ни радостью, ни болью. Образ Вити подержался перед глазами недолго: бесчувствие отстранило его, и он пропал. Скаргу захватила конкретность минуты. Он отметил тишину Тюремного переулка, запахи дыма и садов, смытую дождями на лопухи побелку заборов, свои тяжелые шаги по тропинке и мерное горячее биение крови в висках, отмечавшей каждое прожитое мгновение.
Острович подбивал обручи на рассохшейся бочке. Он стоял возле высокого крыльца спиной к улице. От калитки вела к дому дорожка, обсаженная с одной стороны белыми астрами. Скарга шел по ней, опустив руку в карман; рукоять пистолета холодила ему ладонь. Надзиратель оглянулся. Старая рубаха, латаные штаны, деревянный молоток в руке придавали ему сходство с мастеровым. Возможно, он и был мастеровым до службы в тюрьме. "Вам кого?" спросил он довольно приветливо. "Тебя!" — тихо ответил Скарга и приблизился. "Вспомни прошлую осень, ночь в тюрьме, девушку, которую ты насиловал и бил!" Он достал пистолет и держал его у бедра. "Вспомнил?" Надзиратель был готовым мертвецом. Скарга знал, что казнит его. Он хотел сказать "Ее именем!", но вдруг из-за дома появилась девочка лет десяти, тоненькая с печальными голубыми глазками, босая. Она держала миску с огурцами. Скарга спрятал руку с пистолетом за спину. Почувствовав что-то грозное, что исходило от Скарги, девочка остановилась.
— Уходи, Ядя, уходи! — пробормотал Острович.
Девочка послушно поднялась по ступенькам, на пороге еще раз оглянулась на отца и пришельца — бледная, тихая, несчастная, как сирота. Она заискивающе улыбнулась, и Скарга почувствовал, что не сможет спустить курок. Но пистолет не спрятал.
— Сегодня казнили Новака, — сказал Скарга. — Ты тоже приговорен. Сейчас я пожалел твою дочь. Но если ты… хоть пальцем…
Острович послушно кивал головой. Маленькие его глаза разрывал отчаянный ужас. Ужас свиньи, подумал Скарга. Его мутило от гадливости. Надзиратель был полная дрянь: вчера топтал Скаргу, сегодня мог бы, если приказать, ударом ножа убить Живинского. Кого угодно — лишь бы пощадили. Вспомнив жандарма, Скарга резко спросил:
— Где живет Живинский?
Ответ последовал немедленно. Скарга не сомневался, что он правдив.
— В Захарьевском переулке.[45] Новый кирпичный дом.
— Номер?
— Не знаю, — тяжело выговорил Острович, страшась выстрела за это незнание.
— Был у него?
— Да, дрова ему пилили.
— Нарисуй, — Скарга показал на землю.
Острович поспешно наклонился и щепочкой стал чертить план. "Вот Захарьевская, — угодливо пояснил он, — вот тут поворачиваем, идем… первый дом, второй, третий, а четвертый и есть новый, с полукруглыми окнами".
— Квартира?
— На втором этаже. Справа.
Девочка вновь вышла на крыльцо. Видимо, она решила не отходить от отца.
— Иди в дом, — сказал Скарга Островичу. — Не вылезай!
Надзиратель попятился и задом начал подниматься на крыльцо. Ноги не слушались его, сапоги цеплялись за ступени. Он еще не верил в свое спасение. Так, пятясь, он исчез в сенях. Девочка осталась стоять на пороге.
— Прощай! — сказал Скарга.
Он вышел на Трубную и повернул в город. Мысли его не могли оторваться от тихой, слабенькой девочки, которая ничего не знает об отце, по закону природы считает его лучшим из людей, любит его, верна ему, и ни перед кем на белом свете невиновна. Появись эта девочка минутой позже, и на весь век в ее память врезались бы окровавленный труп отца, встреча с его убийцей, она кричала бы во снах, видя лицо осиротившего ее человека. Скарга говорил себе, что и Ольга кричала, и ее жизнь растоптана, и вообще нет весов, на которых взвешиваются страдания, уравниваются возмездие и вызвавшее его зло. Мера революционной справедливости вытекает из древнего морального императива: не делай другому того, чего не желаешь себе. Теория политического убийства справедлива, думал Скарга, у партии нет иных средств отпора полицейским репрессиям, партию старательно и безжалостно уничтожают. Но конкретная практика террора разрушает душу, и путь боевика — это путь к трагическому самоуничтожению. Боевик — однодневка, динамит, который, подрывая устои рабства, должен взрываться и исчезать. Лица убитых держатся в памяти, как в фотоальбоме, память страдает от этого груза, душа обугливается. В светлое будущее, за которое сражаются социалисты-революционеры, не может войти легион людей, сознательно исполнявших функцию потусторонней силы. Общество должно будет назвать их мучениками борьбы. Если нас, думал Скарга, назовут героями и дети станут слушать наши рассказы о терактах, трагизм вынужденной жестокости исчезнет, она превратится в традиционную и станет чертой характера. Поэтому в час победы всех активных боевиков социалистических партий придется собрать на край оврага и силами войсковых пулеметных команд расстрелять. Но лучше бы не дожить до этого дня…
Идти по Захарьевской Скарга не решился и пошел задворками. Дом, в котором снимал квартиру Живинский, точно соответствовал описанию надзирателя. Скарге не понравилось, что подъезд не имеет парадных дверей, но это неудобство исправлению не подлежало. Потом он обследовал все дыры в заборах, проходы в сараях, сквозные подъезды, которые выводили на Подгорную.[46] Определив маршрут отступления, он нашел тихую скамеечку и удовлетворенно, сладко закурил. Со скамеечки ему виделась часть торцовой стены, за которой могла быть спальня ротмистра, или кабинет, или гостиная, где под зеленым шелковым абажуром вечерние гости ротмистра играют в вист или благонадежно размышляют о событиях внешней политики. Скарга решил, что придет к Живинскому утром, часов около восьми: в утренних звонках никто не слышит опасности. Часов около восьми ротмистр будет собираться на службу. Это сейчас он скорее всего торчит в своем служебном кабинете на Петербургской, принимая малоприятные донесения филеров: «Исчез», "Не видно", "Не появлялся". А утром он обязательно должен побриться, наодеколониться, выпить кофе. И никаких гостей утром не бывает. Часов около восьми, когда ротмистр возьмет в руку бритву, он подъедет на Подгорную в пролетке, заплатит извозчику вперед за получасовую стоянку и отправится в этот аккуратный, с полукруглыми фрамугами дом. И будут отомщены сорок шесть рабочих, арестованных в одну ночь, и Фаня Гуревич, и онемевшая Ольга, и Адам, и Володя Пан, застреленный из нагана, и у тайного осведомителя завтра застрянет на языке предательское сообщение. Ему вспомнилось, как Адам, он, Пан и Святой ночью экспроприировали на Серпуховской наборную кассу и станок. А через две недели полиция нашла типографию, и Адам, который ее охранял, погиб в перестрелке. Тогда они съездили в Игумен[47] и в дворянском клубе взяли печатную машинку, тяжелую как станковый пулемет. А девяносто две тысячи, которые кассир и два охранника везли с поезда в Государственный банк, Святой и он экспроприировали за минуту. Операцию разработал Антон, Пан раздобыл коляску, он и Святой стояли у женской гимназии. Когда показалась банковская пролетка, Пан перегородил улицу, они прыгнули с двух сторон на ступеньки пролетки, ткнули револьверы в животы охранников, Святой разоружил их, а он взял портфель из рук окаменевшего кассира… А спустя три дня его взяли с листовками; на беду при нем оказался наган. И Живинский, у которого в пятом году сожгли фамильный фольварок, излил на него свою ненависть к эсеровскому лозунгу "Земля — крестьянам!".
Внезапно Скаргу кольнуло опасение, что Острович ему наврал или со страху напутал, и Живинский живет не в этом доме, а в соседнем. Четкость продуманного действия заколебалась, в неплохом вроде бы плане многое, да почти все, было домыслено, воображено. Скарга решил обсудить свой план с Антоном, но первую проверку ему хотелось провести сейчас. Войдя в подъезд, он рассудил, что самая надежная проверка — звонок в указанную квартиру. Если надзиратель назвал адрес правильно, то останется в силе утренний вариант, если Острович схитрил — возникнет новая ситуация, придется вернуться в Тюремный переулок. На левой двери висела бронзовая табличка с гравировкой. Фамилия жильца была короткой, в четыре или пять букв, Скарга ею не заинтересовался. Правая дверь удовлетворила его анонимностью. Он решительно крутанул ручку звонка. Минуту квартира не отзывалась, потом послышались шаги, но не мужские, а какие-то шаркающие. Звякнула цепочка, дверь приотворилась, и он увидел пожилую женщину в накрахмаленном чепчике, в белом фартуке поверх синего платья. «Кухарка», — решил он и задал свой главный вопрос.
— Господин Живинский дома? — спросил он в готовности принять любой из противоположных ответов: "Вы ошиблись квартирой" или "Его нет".
— Обедают, — ответила кухарка и уставилась на Скаргу в ожидании какой-нибудь деловой просьбы. Скарга почувствовал, как предательски вспотели руки. Но обратной дороги уже не было. Он решился:
— Передайте господину Живинскому, что к нему со срочным сообщением.
Кухарка не торопясь прошла в конец коридора и открыла остекленную дверь. Скарга услышал ее слова: "Просят вас". Знакомый голос ответил: "Хорошо, Вера. Скажи — сейчас". Тогда Скарга достал пистолет, заложил руку за спину и вступил в квартиру. Квартира была средняя, в четыре комнаты. На вешалке бросалась в глаза шинель с серебряными погонами. В этой шинели ротмистр прибыл в тюрьму вести допрос. Мелькнувшее воспоминание вернуло Скарге холодную ненависть, сердце перестало дрожать. Кухарка с пустым суповником прошла на кухню. Скарга остался в прихожей один. В столовой смеялись, он отметил два женских голоса. Вдруг, как сигнал, услышалось вежливо-формальное извинение ротмистра: "Простите, господа. Я быстро".
Да, надо быстро, подумал Скарга и, когда Живинский появился в прихожей, молча вскинул пистолет и нажал на курок. В столовой истерически закричали женщины. Живинский силился что-то спросить, в расширенных его глазах застывало недоумение. Скарга выстрелил еще раз и бросился на лестницу.
Через десять минут он оказался у театра, остановил свободного извозчика и приказал ехать на Комаровку. Откинувшись на сиденье, он закурил. Где-то начиналась полицейская суета, составлялся протокол, кухарка описывала его внешность, доктор взрезывал ножом пропитанную кровью рубаху. Думать об этом не хотелось, жалости к Живинскому у Скарги не было. Хотелось вымыться, переодеться и покинуть Минск. Дела были сделаны, все долги он вернул. Витя живет своей жизнью, информатора раскроют и казнят без него.
Сумерки сгустились, но освещение еще не зажгли; только окна электростанции тусклыми лучами оттесняли сумрак в низину перед мостом. Скарга посмотрел на часы: до встречи с Антоном оставалось сорок минут. Он велел вознице повернуть на Долгобродскую. На взгорочке проглядывали в кустах кресты, памятники и ограды Золотогорского кладбища. В глубине над деревьями поднимался темным силуэтом костел Святого Роха. За ним, в третьем ряду могил, спали вечным сном Скаргины дед и бабка. Над их общей могилой стоял памятник серого гранита в виде дерева со срезанной верхушкой и обрубленными ветвями. Бабушка пережила мужа на три года. В широкой ограде она оставила себе место и любила посидеть здесь на железной скамеечке, ведя мысленные беседы с тенью деда. Скарга тогда учился в четвертом классе и верил в силу молитвы. В университете он иногда молился, но чаще религиозная потребность спала. Вера развеялась на войне, когда он увидел тысячи мертвецов и калек. В бога, думал Скарга, верят дети и старики: дети потому что все вокруг них загадка, старики — в силу того, что разгадка жизни оказалась неинтересной. Скарга вспомнил Старика. Пан Винцесь считал себя верующим. Основания его веры были просты. "Возможно, бога и нет, говорил он с виноватой улыбкой, — но я в него верую. Скучно думать, что люди, которых я любил, бесследно растворились во тьме. Скажу тебе больше: я знаю, как мы встретимся, как радостно заплачем, о чем расскажем друг другу". С кем хотелось встретиться пану Винцесю на том свете, Скарга не знал. Старик об этом умалчивал.
Скарга сошел за Военным кладбищем. Пролетка развернулась и покатила в город. Редкие прохожие шли в церковь. Никто не обращал на Скаргу внимания, никто за ним не следил. Он был свободен. Для полной уверенности он обошел квартал и свернул в Горный переулок. Тут он вошел в чей-то двор и попросил воды. Ему дали напиться. За воротами, в мирной тишине переулка он убежденно сказал себе: "Все. Ушел. Потерялся для них".
Реденькие и еще слабые звездочки начинали мерцать в темнеющем небе. Скарге хотелось оказаться за городом, в одиночестве сжатого поля, лечь на землю, слиться с ней и ее глазами увидеть, как звезды будут множиться, укрупняться, выстраиваться в созвездия, как оттуда, из недостижимой высоты прольется прозрачный свет, коснется земли и превратится в очистительную росу. Ему хотелось очиститься. Три месяца со дня побега он стремился к этому вечеру и такому чувству. Он рисковал, был безжалостен и добился своего. Ему повезло, потому что он сильно желал свободы. Когда в харьковской тюрьме бывший семеновец Степанчук вел его в кабинет доктора, он верил, что убежит. Везет тому, кто решился. Среди арестантов доктор получил кличку «Червяк», вполне точную. На нем был светлый костюм, из кармана выглядывал платочек, волосы лоснились от бриллиантина, ботинки сверкали. Скарга его презирал. Доктор надел халат и сказал Степанчуку вернуться через десять минут. Надзиратель вышел, шаги его удалялись по гулкому коридору. Скарге же было велено лечь на топчан, задрать рубаху и дышать в сторону. И в то мгновение, когда доктор своей тонкой рукой надавил на живот, Скарга костяшками пальцев резко ударил его в кадык. Доктор задохнулся, обессилел, мгновенно был раздет и связан брючным ремнем, а во внутреннем кармане его пиджака обнаружился плоский никелированный бельгийский пистолет. И не пришлось воспользоваться пилой или бить надзирателя табуретом. Степанчук любил исполнительность, на десятой минуте он переступил порог и остолбенел. Повинуясь, он повернулся к стене, и тогда Скарга ударил его рукоятью пистолета в середину фуражки. Закрыв дверь на ключ, он согрел на спиртовке воду, побрился скальпелем, конфисковал у доктора костюм, деньги, часы, документы, а у Степанчука — наган, переоделся и примерил шляпу. До полудня оставался час. Скарга полистал недочитанную доктором книгу — это был "Роб Рой"; доктору нравились приключения. Сейчас он беззвучно плакал. Степанчук мрачно глядел в пол, у него болела голова; наверное, он проклинал себя за доверчивость; впридачу за побег политического его ожидало наказание. Возможно, он молился, чтобы Скаргу пристрелил часовой. Приготовив два марлевых кляпа, Скарга стал у окна, которое выходило во внутренний двор. Пусто было во дворе, время словно уснуло, душа томилась нетерпением. Наконец из караульной вышел солдат со связкой ключей. Тогда Скарга заткнул своим пленникам рты, закрыл на ключ комнату, вышел во двор и размеренно зашагал к уже отворенным воротам. Старик дернул вожжами, фургон тронулся и, когда лошадь закрыла солдата, Скарга оказался на улице. Он готов был отстреливаться, умереть, но никто его не окликнул, не лязгнул за спиной затвор, а тяжелые окованные створки ворот благожелательно проскрипели на ржавых петлях…
В тот день он бежал, сегодня стал свободным. Ему дадут паспорт, средства, он доберется до Вильно, товарищи переправят его в Пруссию, и он сможет уехать в Цюрих или Париж. Там сильная эмиграция, дело найдется, но прежде он месяц отдохнет, будет бесцельно бродить по улицам, целые дни просиживать в библиотеках. Книги помогут сломить унизительную привычку у тусклому, конкретному мышлению, которая сложилась в тюрьме и за месяцы нелегальной жизни. Становишься машиной, первобытным охотником, когда изо дня в день голова забита сиюминутной заботой: где поесть, у кого переночевать, кто идет сзади, кто навстречу, каким подъездом уйти от филера, кого придется казнить. Каждую ночь одинаковые сны, каждый день одни и те же воспоминания, и перед глазами ограниченный, в два противоположных цвета, мир. Живешь внешним, думаешь о внешнем, даже собственное воображение довольствуется конкретной мечтой…
Скарга достал часы и отщелкнул крышку; он прикинул, что подойдет к костелу ровно в девять, если не будет спешить. Антон педантичен, как немец; никогда не придет раньше, никогда не опоздает и более трех минут на месте встречи не простоит. Но и Белый не опоздает, и Святой. Таково выработанное ими золотое правило конспирации. Жизнь боевика требует железной дисциплины. Расхлябанность — дорога в тюрьму, что доказал его арест у депо.
Скарга вышел на Золотогорскую. Деревянная кладбищенская ограда[48] в нескольких местах была повалена. Весной в этой части кладбища сладко пахло сиренью. Но букетов здесь не ломали, считалось — герх. Здесь были старые могилы, за которыми никто не ухаживал. Тут лежали полными семьями жертвы холеры. Прямо в ржавых оградах росли уже крепкие тополя и клены, сирень оплетала кресты и закрывала памятники, дожди и солнце стирали с камней имена, разрушая человеческую иллюзию о вечной памяти. На кладбище был народ: парочки прятались в кустах, кое-где Скарга различил одиночек, в костеле играл орган. Главные ворота Золотой Горки, построенные в готическом стиле, выходили на Захарьевскую. Антон уже мог подходить к ним или уже стоял в костеле, слушая вечерние размышления ксендза. Скарга вышел на плиточную дорожку, которая, как межевая полоса, отделяла святую костельную землю от беспорядка разномастных могил. Между дорожкой и костельной стеной тянулись в два ряда дорогие памятники самых именитых прихожан святорохской парафии. Он обогнул костел с тыла и медленно, лениво пошел вдоль знакомых памятников и крестов. Скамейка, которая днем служила местом сходки прикладбищенских старух, была свободна. Скарга присел. За спиной, в костеле,[49] басили жалобную молитву трубы органа. И тихой волной на Скаргу накатывала тоска. Он решил, что тоскует о Вите. Все здесь напоминало о ней. На этой скамейке они сидели, по этой дорожке гуляли, в костеле ставили свечки на счастье, в зарослях акации он в первый раз Витю поцеловал. Было начало лета, трава пахла свежестью жизни, серпик луны весело высвечивал белые стены костела, кресты и ограда казались балетной декорацией, вечными были соцветия звезд, красноватых, желтых и голубых, и они шептали друг другу вечные слова о своей вечной любви. Было таинство любви — тоскливо с ним расставаться. Слышатся чьи-то женские шаги — но это не Витя. И музыка пронизана печалью, и кресты, гранитные памятники, кованые и деревянные оградки означают оконченный век и оборванную радость. Можно любить то, что ушло, но нельзя в него верить. Вера — мост в будущее над омутами страданий. Лежишь в камере харьковской тюрьмы, кто-то сладко храпит, кто-то страшно стонет, а тебе вдруг пригрезятся ночной силуэт золотогорского костела, блики лунного света на его витражах, тихий плеск Свислочи в излучине у Архиерейской слободки, и вот ты уже там, на крыльце, и дверь открывается, и слышен спасительный шепот: "Входи! Я ждала, жду, буду ждать!" Голос Вити служил ему утешением, но этот голос он вообразил. "Жду!" — она не шептала. Может быть, "Жду!" шептала Ольга, когда ее, отравившуюся, спасали в Троицком госпитале, и она, шатаясь на паутинке, которая соединяет жизнь и смерть, вспоминала о нем и желала встречи, хотя бы последней. Скарга решил, что навестит Ольгу в Воложине. Только он может стать ее спасителем, вестником свершившегося суда, другом и братом, который даст ей покой и вернет отнятый голос…
Скарга закурил и огоньком спички осветил часы. Антон опаздывал на шесть минут. Это Скарге не понравилось. "Арестован!" — подумал он. Потом подумал: "Путает филеров!" Он решил ждать еще пять минут, но чувство тревоги его не покинуло. Непредвиденная ситуация оставляла его без помощи, пусть ненадолго, на одну ночь, но эту ночь надо было где-то переждать, чтобы утром вновь отыскивать выход на своих. Но утром полицейская служба раскинет сеть, и все маневры по городу стократно усложнятся. Обзор этих малоприятных следствий вернул Скарге дневную настороженность. Он огляделся. На закруглениях дорожки, у костельного входа и апсиды стояли троицами некие мужчины. Перед ним в могильных зарослях как-то нехорошо, широким фронтом, шуршали невидимые люди. Все это могло быть стечением случайностей, однако и вполне походило на окружение. Скарга загасил папиросу, перекинул через скамейку ноги и рывком укрылся за гранитным памятником, тело его слилось с холодным, шершавым, надежным камнем. Напряженный, готовый к новому рывку, он ждал какого-нибудь обозначения опасности, которую ощущал вокруг себя, или явного доказательства спокойствия и мира.
В костеле умолк орган. Потом на главной дорожке прозвучали затихающие шаги небольшой группки людей. Потом погас свет в стрельчатых окнах. И когда он погас, Скарга услышал громкую, решительную команду: "Булевич! Бросай оружие! Выходи!" Он лег на землю и переполз к соседнему памятнику. Командный голос объявил для засады: "Брать живьем! Стрелять в ноги!" Кто-то, пригибаясь, побежал по дорожке. Скарга выстрелил, человек шарахнулся в кусты. Прямо напротив него зловеще зашуршала трава, он нажал на курок, кто-то закричал от нестерпимой боли. Филеры открыли ответную стрельбу, не желая рисковать. Он прополз еще метра два и оказался за чугунным высоким памятником. Он с детства знал этот памятник, сделанный в виде часовенки, где богоматерь скорбела перед распятием. Тут он поднялся, прирос к чугунным плитам и стал ждать своего спасительного момента. Того счастливого мгновенья, когда он метнется в хаос оград, камней, крестов, и удача поможет ему, как помогла в тюрьме, и он прорвется, затеряется в зарослях сирени и уйдет дворами золотогорской слободы. Ночь и ноги спасут его. И пули, которых боятся филеры.
"Скарга! Ты окружен! Сдавайся! — кричал ему все тот же командный голос. Жандарм, показалось Скарге, прятался за гранитной плитой и для команд привставал. Скарга словно увидел, как он держится руками за черный гранит и как осторожно высовывается над камнем его голова. "Сдавайся!" вновь крикнули ему, и тогда Скарга прицельно, будто в мишень, послал в точку, откуда исходил голос, одну за другой, две пули. И понял, почувствовал, что попал, командовать некому, жандармский чин оползает по могильному камню.
Ему ответили залпом, пули с хрустом выщербили костельную стену. Скарга решил — пора. Он достал из-за пояса наган, выбросил уже бесполезный, с опустевшей обоймой пистолет и изготовился к броску.
Он знал, что прорвется. Это было обязательным условием спасения товарищей, необходимостью для справедливого революционного возмездия. Если он не прорвется, никто не узнает, не посмеет предположить, не догадается, что его предал Антон. Потому что только Антон знал время и место свидания. Он сам его назначил. В ту минуту, когда назначал, улыбался, обнимал. Вот эта кладбищенская засада и перестрелка были им предрешены. Он знал, что Скарга не сдастся. Он сам сдал его жандармам еще днем. Поэтому его не брали. Они были уверены — возьмут в девять на Золотой Горке. Наверное, и Адама предал он. И донес по телефону. И деньги заберет Антон, а Старика вновь поведут в Пищаловский замок, как и сорок лет назад. И Острович ногами выместит на нем свою злобу. Или же Антон сам убьет Старика, как утром убил Пана, потому что Старик знает настоящую фамилию человека, которому надо отдать пакет. И партийные деньги останутся у него, он будет обеспеченным и спокойным. Грех всех этих бедствий сжигал Скарге душу. Нет, подумал он, это Белый. Вот кто. Мстил за Олю. Нет, не он. Не знал. "Боже! Дай мне хоть час жизни! — помолился он. — Я все узнаю, все изменю!" И с этой молитвой Скарга рванулся через пустоту дорожки в мрак кустов, но невидимый раскаленный лом ударил его в спину…
Он лежал на спине. Черный крест увиделся ему над головой, высоко в небе мерцала тусклая звезда, и боль разрывала грудь, принося успокоение. "Скарга!" — услышал он вкрадчивый голос и признал голос Клима. Но видеть Клима ему не хотелось, и он оказался на вокзальной площади: они втроем он, Адам и Пан — шли в красных рубахах, молодые, сильные, гордые тем, что одеты в красное, потому что красный цвет — символ партии социалистов-революционеров, их знамя окрашено народной кровью. Эта кровь растекалась по площади, и он искал кого-то, кто просил о спасении. "Ольга!" — позвал он, и она появилась в светлом платье и светлом жакете. Она шла к нему, глаза лучились любовью, но земля не могла стонать под ее легкими шагами… Какая-то тень заслонила Ольгу и медленно к нему приближалась. Скарга слышал зловещие шорохи ее движения. Он понял, что крадется тот, кто назвал его имя. Он хотел выстрелить в него, но рука не поднимала наган. Он превозмог слабость руки и повел стволом на высокую тень, закрывшую звезду и Ольгу, и тогда эта тень выстрелила в него…