Борис Кагарлицкий. Советская культурная политика и традиция просвещения
Борис Кагарлицкий. Советская культурная политика и традиция просвещения
Водной из своих ранних книг американская исследовательница Шейла Фицпатрик характеризовала большевиков 1917 г. как «революционное правительство, миссия которого состояла в том, чтобы обеспечить просвещение народа»[67]. И в самом деле, работа по культурному преобразованию, начатая буквально в первые же дни после Октябрьского переворота, свидетельствовала о том, что новая власть не просто рассматривала подобные задачи как политически первостепенные, но и видела в их решении свою историческую миссию. Радикальная интеллигенция, оказавшаяся в авангарде русской революции, была порождением культуры европейского Просвещения и в своем противостоянии царизму опиралась на эту традицию. После того как этап революционного разрушения и культурно-политического хаоса закончился, именно последовательная реализация принципов Просвещения стала главным принципом культурной политики.
В литературе позднейшего времени основное внимание уделялось радикальным высказываниям и экспериментам леворадикальных художников и писателей, но отнюдь не они определяли приоритеты проводившейся большевистской властью культурной политики (в широком смысле слова). Разумеется, в период Гражданской войны главная забота новой власти состояла в том, чтобы обеспечить свое политическое выживание, но как только боевые действия стали стихать, большевистская пресса начала выдвигать на первый план именно культурные задачи, без решения которых невозможно было успешно завершить ни экономические, ни социальные преобразования. Показательно, что активная дискуссия по этим вопросам велась не только столичной партийной интеллигенцией, но даже еще более – в провинциальных городах, где вопросы «культурной отсталости масс» стояли совершенно практически. На фоне военных и политических побед революции, пишет в 1921 г. новгородский журнал «Просвещение и культура», приходится констатировать «мизерные итоги побед на культурном фронте», которые становятся крупным препятствием к успешной борьбе на хозяйственном фронте. В связи с окончанием Гражданской войны настало время «развить генеральное наступление на фронте просвещения»[68].
Речь идет далеко не только о школьном образовании. Столичный журнал «Работник просвещения» в том же 1921 г. подчеркивал, что первостепенной задачей новой власти становится «воспитание взрослого населения страны»[69]. В том же духе рассуждал и руководитель Народного комиссариата просвещения А. В. Луначарский, в ведении которого оказались одновременно школьное и университетское образование, развитие академической науки и поощрение искусств.
В позднейшей советской литературе довольно часто упоминались высказывания Ленина, посвященные необходимости культурной политики. Однако показательно, что цитаты, которые обычно приводятся, относятся к работам 1922–1923 гг. Дискуссия о культуре в партии началась значительно раньше, и в поздних своих статьях Ленин не только высказывал собственное мнение, но обобщал, развивал точку зрения, уже пользовавшуюся широкой поддержкой в партии.
«В то время как мы болтали о пролетарской культуре и о соотношении ее с буржуазной культурой, факты преподносят нам цифры, показывающие, что даже и с буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо. Оказалось, что как и следовало ожидать, от всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно, и даже прогресс наш по сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным, – писал В. И. Ленин в 1923 г. – Это служит грозным предостережением и упреком по адресу тех, кто витал и витает в эмпиреях „пролетарской культуры“. Это показывает, сколько еще настоятельной черновой работы предстоит нам сделать, чтобы достигнуть уровня обыкновенного цивилизованного государства Западной Европы. Это показывает далее, какая уйма работы предстоит нам теперь для того, чтобы на почве наших пролетарских завоеваний достигнуть сколько-нибудь культурного уровня»[70].
В связи с этим лидер советской республики предлагал сократить расходы любых ведомств, чтобы увеличить бюджет Народного комиссариата просвещения и «не скаредничать с увеличением выдачи хлеба учителям»[71]. Однако речь, разумеется, шла не только о распространении грамотности. Целью было не развитие «образования» в узком, техническом смысле слова, а именно Просвещение в широком, этико-философском понимании данного термина. Причем, говоря о «буржуазной культуре» как о чем-то, к чему надо стремиться и чего надо достигнуть, Ленин отнюдь не имел в виду отказ от специфически революционного характера проводимой политики, от ее социального (классового) содержания. «Речь должна идти о той полуазиатской бескультурности, из которой мы не выбрались до сих пор и не можем выбраться без серьезных усилий, хотя имеем возможность выбраться, потому что нигде народные массы не заинтересованы так настоящей культурой, как у нас; нигде вопросы этой культуры не ставятся так глубоко и последовательно, как у нас; нигде, ни в одной стране, государственная власть не находится в руках рабочего класса, который в массе своей прекрасно понимает недостатки своей, не скажу культурности, а скажу грамотности; нигде он не готов приносить и не приносит таких жертв для улучшения своего положения в этом отношении, как у нас»[72].
Иными словами, для освоения передовой буржуазной культуры в специфических условиях России потребовалась именно пролетарская революция. Общественно-политическая система, существовавшая в империи Романовых, не была, конечно, принципиально враждебна народному просвещению в той мере, как считали представители радикальной интеллигенции, но она и не имела внутреннего механизма, формировавшего запрос на широкомасштабные усилия по распространению в массах современной европейской культуры, к которой принадлежало «образованное общество». Консервативная экономика, воспроизводившая еще более консервативный социальный порядок, была способна обеспечивать рост промышленного производства в период, когда спрос на российское зерно создавал благоприятную конъюнктуру на мировом рынке, но этот рост лишь порождал новые противоречия, как социальные, так и культурные, тем самым готовя и приближая революцию.
Радикальные преобразования социальных и экономических структур оказались необходимыми для того, чтобы решить задачи, которые были провозглашены, но не реализованы на практике в дореволюционной России. Неспособность старого режима справиться с задачами развития, став вровень с европейскими державами, принимаемыми самой же отечественной элитой за образец, связана была не только с характером политической власти, консервативной, опиравшейся на традиционные структуры, сохранявшей до известной степени сословный характер, но и с самой природой периферийного капитализма, сложившегося в России. Просвещение масс, накладываясь на социальные и культурные противоречия такого общества, создавало реальную угрозу для элит, поскольку усиливало потребность в повышении вертикальной мобильности, накладывалось на требование перераспределения власти, собственности и влияния в стране.
Слом старой социальной системы, появление нового государства и резкое изменение господствующей идеологии на культурном уровне запустили совершенно новую динамику, породили новые приоритеты. Правительство, созданное революционной интеллигенцией, опиравшейся на рабочий класс и значительную часть крестьянства, не могло не сделать массовое просвещение одним из своих принципов и проводить его в жизнь с настойчивостью и последовательностью, немыслимыми для консервативного режима, опирающегося на традиционную иерархию и ценности.
Революция, уничтожив старые элиты, напротив, создала острейшую потребность в массовом просвещении для того, чтобы новая власть, добившаяся успеха благодаря опоре на социальные низы, смогла обеспечить себя новыми кадрами, а поддержавшим ее массам дать новые жизненные шансы и возможности карьерного роста. Одновременно ускоренное развитие экономики и форсированная индустриализация создавали потребность в новой рабочей силе, не только грамотной (литературно и технически), но и приобщенной к городской культуре. Процесс этот не мог развиваться стихийно, поскольку темпы его были чрезвычайно высоки. Распространяя просвещение, новая власть стремилась одновременно обеспечить себе лояльность приобщаемых к культуре масс. Именно поэтому культурные задачи советской власти представлялись ее сторонникам задачами политическими, и наоборот, политические задачи воспринимались в значительной мере как культурные. Распространение знаний среди масс является способом преобразить их сознание: занимаясь «широкими культуртрегерскими задачами», надо создавать «мощный аппарат политического просвещения»[73]. С одной стороны, на протяжении всего советского периода сохранялся сформулированный еще в 1920-е годы принцип, что «просвещение по своим задачам не может быть аполитичным»[74], но, с другой стороны, авторы первых послереволюционных лет настаивали на том, что для коммунистов «политическая организация, по существу своему, является организацией воспитательной»[75].
В такой ситуации необходима осознанная и последовательная политика, направленная на преодоление возникающих культурных разрывов, которые в противном случае сами могут стать источниками социальных, политических и даже технических проблем. Другое дело, что при подобном понимании культурной политики она рано или поздно становилась заложницей экономической стратегии. Об этом с удивительной откровенностью говорили уже авторы начала 1920-х годов. Так, в программной статье, опубликованной журналом «Просвещение и культура», его ведущий идеолог Л. Пипер пишет, что после революции решение культурных задач должно быть связано с общей хозяйственной стратегией. «Просветительская политика переходного периода должна быть и будет прямым олицетворением тех зигзагов, которые проделывает переходная экономическая политика»[76]. Другие авторы шли еще дальше, подчеркивая, что «Наркомпрос есть экономический комиссариат, производящий духовные ценности»[77]. Таким образом, фиксируя необходимость культурного переворота для решения задач экономического развития и модернизации, большевистская интеллигенция саму культуру начинала трактовать в экономических и технических категориях.
Политика просвещения обеспечивала поддержку для новой власти со стороны массовой низовой интеллигенции, включая национальные меньшинства и группы, идеологически не разделявшие или не в полной мере разделявшие социально-политические установки большевиков. К тому же для интеллигенции эта традиция была своего рода «мостиком», механизмом обеспечения на ценностном уровне преемственности между старым и новым миром, гарантией востребованности накопленного опыта, знаний и статусов. «Народное образование было исконной страстью интеллигенции всех национальностей. Большевистская диктатура поставила образование на самую массовую основу, тем самым перетянув на свою сторону множество рядовых меньшевиков, эсеров и просто земских интеллигентов. Грамотность обеспечивала сильную пропаганду („Рабы – не мы!“) и одновременно производство кадров для невиданного модернизационного рывка»[78].
Реальное положение дел после революции и Гражданской войны оказалось не только не лучше, чем до 1917 г., но даже значительно хуже. Один из представителей старой интеллигенции сетовал на страницах провинциального советского журнала, что отставание России от Запада остается катастрофическим, «глубокая пропасть между нашим невежеством и их образованностью углубляется и расширяется с каждым днем»[79]. На протяжении последующего десятилетия, несмотря на значительные усилия государства, ситуация оставалась весьма драматичной. В 1929 г. на территории Российской Федерации все еще имелось 18 миллионов неграмотного взрослого населения, а в национальных республиках и автономиях дело обстояло куда хуже[80].
В итоге культурный перелом совпал с переломом экономическим и политическим. Именно рубеж 1920-1930-х годов, сопровождавшийся резким переходом от авторитарного к тоталитарному политическому режиму, насильственной коллективизацией крестьянства и форсированной индустриализацией, оказался и моментом окончательного искоренения неграмотности. Репрессивно-принудительный механизм сталинского порядка обеспечил повсеместное внедрение новых культурных норм, поскольку без них система просто не могла двигаться дальше. Это тоталитарное «принуждение к культуре» не могло не отразиться на самом содержании процесса, его идеологии и ценностях. Если в первые послереволюционные годы распространение просвещения и культурный прогресс масс имели для авторов самостоятельную ценность, хотя и увязывались с общими задачами революционных преобразований и хозяйственного развития, то во второй половине 1920-х годов все более акцентируется именно связь между культурными достижениями общества и формированием социалистической промышленности.
Однако эта связь является далеко не такой односторонней и прямолинейной, как может показаться на первый взгляд, особенно с точки зрения публицистической «критики тоталитаризма». Напротив, сравнивая советские концепции политики просвещения, господствовавшие в конце 1920-х и начале 1930-х годов, с идеями, которые провозглашаются либеральными реформаторами образования в наше время, невозможно не заметить, что прежние представления были не только значительно более широкими, но и куда более гуманистическими. В отличие от деятелей сегодняшнего Министерства образования и науки, подчеркивающих ориентацию на решение конкретных рыночных задач с помощью распространения среди молодежи специфических «компетенций» и «навыков» (слово «знание» в 2011–2012 гг. исчезло из лексикона отечественных чиновников), авторы советского периода подчеркивали значение комплексной культурной политики, направленной на развитие личности. Если все сведется к подготовке работников для производства, то не будут решены ни специфические индустриальные задачи, ни более общие – социально-политические.
Надо, писал казанский журнал «Просвещение и жизнь» в 1929 г., «не только научить неграмотного рабочего и крестьянина навыкам в чтении, письме, счете, но нужна борьба за поднятие культурного и политического уровня трудящихся до высоты, обеспечивающей наиболее успешный ход социалистического строительства»[81]. За этими идеологическими формулировками, вызывающими неизбежную иронию читателя, принадлежащего к более поздней эпохе, скрывается целый комплекс культурных мероприятий. Речь идет о преодолении производственной неграмотности рабочих, которые должны освоить общие принципы и научные основания современной промышленности, об агрономическом просвещении среди крестьянства, о том, чтобы выработать у населения привычку к чтению и обеспечить «широкое продвижение книги и периодических изданий среди трудящихся»[82].
Индустриализация должна не только резко увеличить количество заводов и фабрик, но и «качественно изменить процессы человеческого труда»[83]. Причем задача не сводится к формированию массы квалифицированных работников, способных понимать техническую документацию или даже обладающих общими знаниями, навыками и бытовой культурой, необходимыми для успешного развития индустриального урбанизированного общества. Некоторые авторы ставят задачи куда более масштабные, по сути, философские. Задача культурной революции, читаем мы на страницах того же журнала, состоит «в преодолении разобщения науки от труда», в вовлечении в научное творчество «всей массы трудящихся»[84]. Правда, практические меры по реализации этого радикально-утопического принципа предлагаются порой довольно скромные и неожиданные: изучение краеведения привьет массам вкус к исследованию истории, а через альпинизм можно приобщиться к наблюдению природы. В то же время авторы советских изданий, говоря о проблемах культуры, без колебаний используют военную и техническую терминологию. Они пишут про «культурную мобилизацию»[85] и даже про «мероприятия по переделке человеческой массы»[86].
Точно так же, как сама советская система эволюционировала, смещая акценты государственной идеологии и политики от эмансипации трудящихся к формированию условий для развития индустриального общества, понимание просвещения становилось все более узким, прагматическим, проникаясь тем же духом военно-промышленной мобилизации, который торжествовал во всем обществе. Однако и эта модернизационная политика с ее жесткой и авторитарной бюрократической системой, овладевшей революционной инициативой масс, которая теперь была направлена на достаточно ограниченные (но реально достижимые) цели, не могла обойтись без ставки на идеологию и ценности Просвещения. Пусть и понимаемые в гораздо более узком смысле, пусть и лишенные своего демократического и эмансипационного содержания, эти принципы продолжали служить ориентирами для принятия решений в сфере культуры, науки, в качестве идеалов, по которым переделывались быт и повседневное поведение людей. Несмотря на то что советское общество неоднократно и радикально менялось, несмотря на то что политическая система ленинского революционного авторитаризма существенно отличалась от сталинского модернизационного тоталитаризма или от посттоталитарных моделей времен Хрущева и Брежнева, установка на ценности Просвещения оставалась неизменной основой культурной политики.
Таким образом, если Советский Союз когда-либо и был обществом, пытавшимся реализовать утопию на практике, то эта практическая утопия была не коммунистической (поскольку коммунизм был именно теоретической утопией, отодвинутой в будущее), но скорее жизненным воплощением западноевропейской просветительской утопии XVIII в.
На первый взгляд, здесь можно усмотреть некоторое противоречие, поскольку советский строй, начиная с 1918 г., был основан на авторитарной политике, тогда как ценности Просвещения принято считать важнейшей идейной основой европейской демократии. При более внимательном рассмотрении, однако, обнаруживается, что все обстоит несколько сложнее. С одной стороны, советский строй, изменявшийся на протяжении собственной истории, не только открыл беспрецедентные возможности для социальной мобильности низов, но и создал условия, при которых их интересы и мнения так или иначе влияли на политику власти, нуждавшейся в массовой опоре и не имевшей возможности опереться на традиционные механизмы обеспечения лояльности (религиозно-патриархальные, общинные и т. д.). В этом смысле советская эпоха была, несомненно, временем широкомасштабной демократизации, несмотря на происходившие в это же время массовые репрессии, запреты и притеснения, которые, в свою очередь, осуществлялись при активном участии «низов» (включая общественные группы, которые на других этапах сами становились жертвами репрессий и притеснений). С другой стороны, в самой идеологии Просвещения есть авторитарный компонент, который и был очень последовательно и систематично реализован в советской практике.
Идея «просвещенного абсолютизма», выдвинутая идеологами XVIII столетия, была отнюдь не случайностью, уступкой цензуре или данью прагматическим расчетам (попыткой получить поддержку власть имущих для реализации своей программы). На самом деле образование и просвещение с необходимостью предполагают некоторую авторитарность не только в плане того, что утверждают приоритет Истины, которая не может быть оспорена (недопустима, например, дискуссия об аксиомах евклидовой геометрии или преподавание альтернативной истории, отрицающей общепринятые факты). Не менее важен сам принцип Авторитета, без которого передача знаний от просвещенного меньшинства к еще пока не просвещенному большинству просто невозможна.
«Просвещенный абсолютизм» был логичной и закономерной частью концепции, поскольку должен был поставить традиционную легитимность и авторитет на службу прогрессу и рациональности. Однако на практике власть, опиравшаяся на традиционные и консервативные структуры, не была заинтересована в резких и быстрых переменах (кроме тех случаев, когда, как в Германии времен Бисмарка, «революция сверху» осознавалась в качестве единственно возможной стратегии спасения от «революции снизу»). Большевики вслед за якобинцами пошли по иному, более логичному пути, опираясь на новую легитимность власти, порожденную массовым участием народа в революции. Но в свою очередь власть, независимо от стихийных настроений и потребностей масс, проводила последовательную политику, направленную на преодоление стихийности, на рационализацию, внедрение планового начала.
Многие советские институты на практике были воплощением этой утопии – более или менее удачным, но в первую очередь это относится к системе образования, которая стала именно «идеальной» – не в смысле отсутствия недостатков, а в платоновском смысле, как система, воплотившая все принципиальные характеристики и принципы образования «вообще», как его понимала европейская мысль со времен Декарта.
Советский Союз создал модель, обеспечившую массовое тиражирование элитарного образования, и этот опыт позднее с большим или меньшим успехом перенимали другие страны. В результате даже то, что считалось недостатком или специфической особенностью советской модели, на самом деле являлось как раз воплощением общего просветительского принципа. Прежде всего это относится к идеологической нагруженности образовательного процесса. На самом деле любой образовательный процесс нагружен идеологически, но обычно идеология скрыта и растворяется в общем потоке передачи знаний, тогда как в СССР идеологическое образование было открытым, рационально сконструированным и выделенным в самостоятельные дисциплины, что позволяло при желании учащемуся отстраниться от него и давало возможности для формирования навыков критического и оппозиционного мышления в гораздо большей степени, чем модели скрытой идеологической обработки, типичные для традиционных обществ или западных демократий. Проблема, однако, состояла в том, что навыки критической оценки идеологического дискурса, которые приобретал советский человек, тоже были ориентированы на одну-единственную (не доминировавшую, а именно единственную публичную) идеологию марксизма-ленинизма, которая бытовала в СССР. Это сделало советского человека беспомощным по отношению к другим формам идеологического воздействия. В свою очередь, последовавшее за распадом Союза и реставрацией капитализма наступление на «советские» принципы культурно-образовательной политики обернулось неизбежно наступлением на фундаментальные принципы рационализма и Просвещения и на базовые ценности европейской цивилизации, крайним практическим воплощением которых и был СССР.
© Кагарлицкий Б., 2013
Данный текст является ознакомительным фрагментом.