5. Боэмунд — образцовый крестоносец?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Боэмунд — образцовый крестоносец?

Был ли анонимный автор «Деяний франков» рыцарем Боэмунда, как полагает большинство историков, занимающихся крестовыми походами? Или, скорее, не был ли он клириком его армии (как утверждает Колин Моррис, и я склонен поддержать его мнение), разделявшим пристрастие аристократии к песням о деяниях (chanson de geste)?[148]. Как и Р. Хилл, Вульф полагает, что норманнский Аноним был молодым человеком благородного происхождения, который, прежде чем вернуться в свет, получил церковное образование.> Как бы то ни было, сегодня ученые сходятся в том, что эта хроника крайне благосклонно отзывается о Боэмунде. Некоторые критические замечания со стороны хрониста — как мы увидим дальше — на самом деле были сделаны ради пропаганды этого персонажа и потому были сохранены в окончательной версии, которую распространяло окружение самого Боэмунда в 1106 году в ходе его поездки по Франции, предпринятой с целью проповеди крестового похода. Поэтому нет ничего удивительного в том, что под пером норманнского Анонима возник образ Боэмунда, который благодаря снисхождению на него Святого Духа разом преобразился в образцового крестоносца.

Норманнский Аноним был не единственным, кто подчеркивал эту внезапную перемену: о ней упоминал и Луп Протоспафарий. Как и многие другие хронисты, сначала он поведал о небесных знаках, сопровождавших проповедование крестового похода[149]; для него, как и для норманнского епископа Жильбера из Лизье, они предвещали глобальное перемещение народов из одного королевства в другое[150]. В 1095 году, писал он, после того как вся Апулия стала свидетельницей звездопада, из Галлии и всей Италии пришли народы, носившие на правом плече — вместо знамени — крест Христа. Затем Луп рассказал об «обращении» Боэмунда, отнеся его к 1096 году: «Рожер, граф Сицилийский, с 20 000 сарацин и превеликим множеством других людей, а вместе с ним и другие графы Апулии, взяли в осаду Амальфи. И покуда они упорно осаждали его, по внезапному побуждению Божьему Боэмунд и другие графы с войском более чем в пятьсот рыцарей изготовили кресты, которые они прикрепили на правое плечо, и покинули осаду»[151].

Как и норманнский Аноним, хронист хотел подчеркнуть, что поход, отвечавший желанию Бога, был в высшей степени достойным предприятием. Следовательно, Боэмунд и его соратники имели право поставить служение Богу выше вассальной службы герцогу Апулийскому, отошедшему, впрочем, под пером автора, на второй план, к «прочим графам Апулии». Военными действиями руководил Рожер Сицилийский, который был единственным, кроме Боэмунда, кого Луп упомянул по имени. Однако можно сомневаться в спонтанности поступка Боэмунда. Некоторые историки заходят в сомнениях еще дальше и даже спорят о том, был ли Боэмунд настоящим крестоносцем. Эти два вопроса заслуживают пристального внимания.

ВНЕЗАПНОЕ ПРЕОБРАЖЕНИЕ?

Сначала решим вопрос о спонтанности. Как мне кажется, рассмотрения в данном случае требуют и обстоятельства, при которых было принято это решение. Ибо Боэмунд, оставив осаду, которая грозила затянуться надолго, уклонился от своих вассальных обязательств — или, по меньшей мере, от обязательств солидарности, которые налагал на него мир с братом, заключенный в недавнем времени под влиянием могущественного графа Сицилийского. Однако, согласно такой трактовке событий, Боэмунд ничего не нарушил: побуждаемый Святым Духом, он откликнулся на призыв Бога, своего первейшего господина…

Однако следует ли верить в это неожиданное, внезапное прозрение? Я не верю в него, несмотря на то что источники изобилуют примерами подобных решений, принятых другими крестоносцами после какого-либо знака свыше: чуда, излечения или пламенного воззвания харизматичного проповедника, оказывавшего колоссальное воздействие на впечатлительную и легко возбудимую толпу, что столь убедительно показал Поль Руссе[152]. В нашем случае не было ни чуда, ни проповеди, ни какого-либо небесного феномена. Напротив, Боэмунд, как кажется, ожидал не небесного знака, а конкретных и четких «земных» указаний, позволяющих определить, что за люди к нему движутся. Увидев, что они отмечены знаком креста, услышав их клич «Так хочет Бог!» и узнав, что они задались целью сражаться с «язычниками», чтобы отвоевать у них Гроб Господень, Боэмунд понял, что речь идет о воинстве, в рядах которого он хотел бы оказаться. Но решение Боэмунда стать крестоносцем созрело, на мой взгляд, раньше его публичного и театрального претворения в жизнь.

Действительно, как мог не знать он об идее крестового похода, о его проповедовании и даже о его популярности в народе? В марте 1095 года Урбан II возглавил собор в Пьяченце, в Северной Италии[153]. На нем присутствовало посольство басилевса Алексея, просившее папу отправить наемников, выходцев из латинского христианского мира, чтобы поддержать византийские войска в их борьбе против турок. Этому призыву предшествовало множество аналогичных посланий, направленных басилевсом к правителям Запада. В «Алексиаде», имеющей целью, как справедливо замечает Жан-Клод Шейне, «снять с отца Анны Комниной ответственность за латинские походы, спровоцировавшие серьезные конфликты»[154], о них не сказано ни слова. Проповедование крестового похода частично было вызвано просьбой басилевса. Спустя восемь месяцев призыв подхватил и Клермонский собор, но на сей раз папа усилил его, указав, что целью похода является освобождение Иерусалима, что изменило, как будет видно в дальнейшем, и характер, и масштаб предприятия[155].

Возможно ли, чтобы норманны Апулии ничего не знали об этих планах? Конечно, Э. Понтьери[156] указывает на то, что в нашем распоряжении нет ни одного папского послания, побуждавшего жителей Южной Италии отправиться в крестовый поход, тогда как история сохранила три письма, адресованных фламандцам, болонцам и монахам монастыря Валломбрез в Апеннинах. Можно также обратить внимание на позднюю дату папского послания к генуэзцам (сентябрь 1096 года), которое, согласно некоторым ученым, могло быть первым призывом, обращенным к итальянцам, в какой-то степени оказавшихся в стороне от этого предприятия[157]. Нельзя ли предположить, что подобные послания могли затеряться? Три письма на весь христианский Запад — это слишком мало для того, чтобы принять окончательное решение ввиду отсутствия документов, предназначавшихся для Южной Италии. Чтобы допустить предположение о том, что Боэмунд знал о папском проекте, нет необходимости настаивать на том, что такие послания существовали.

Однако Рауль Манзелли находит эту гипотезу неприемлемой[158]. По его мнению, Боэмунд не знал о крестовом походе вплоть до последнего момента. Урбан II, говорит он, остерегался проповедовать этот поход в Южной Италии, желая удержать при себе «этих норманнов», чтобы защитить папский престол от Генриха IV. Итальянский историк сближает несостоявшийся призыв в Южной Италии с официальным запретом, позднее наложенным Пасхалием II на участие испанцев в сражении на Востоке: они должны были вести свою священную войну в самой Испании против мавров[159]. По мысли Манзелли, «неведение» Боэмунда вполне могло бы объяснить драматизацию повествования о вмешательстве Святого Духа.

Рудольф Гиестанд тоже защищает гипотезу о неведении Боэмунда[160]. Он не принимает свидетельства Рауля Канского, согласно которому, Боэмунд, напротив, «был вдохновлен апостольскими проповедями и побуждал всех правителей освободить Иерусалим от гнета неверных»[161], но сам в поход не отправлялся из-за своих отношений с Алексеем, которому подобная инициатива показалась бы подозрительной. Поддерживает эту гипотезу и Альфонс Беккер: Урбан II, по его мнению, не желал видеть норманнов Италии, особенно Боэмунда, среди воинов, набранных для Алексея; следовательно, папа всеми силами старался держать его в неведении относительно этого предприятия[162]. Все это допустимо, но не очевидно. Остается выяснить, мог ли Боэмунд действительно ничего не знать об этих проектах, вне зависимости, был он или не был проинформирован папой.

Ведь если ни один текст не позволяет утверждать, что Боэмунд был в курсе намерений папы, то ничто не позволяет, напротив, исключать эту возможность. Она мне кажется очень вероятной, несмотря на то что источники, утверждающие это или наводящие на такую мысль, носят легендарный характер. Согласно преданию, которое отбросили «французские» хронисты, но сохранили Альберт Ахенский и Вильгельм Тирский, первым инициатором крестового похода был Петр Пустынник: якобы во время паломничества ему было видение Христа у Гроба Господня, который поручил ему миссию: проповедовать на Западе поход ради освобождения Святых мест. Перед тем как приступить к проповеди в Галлии, а затем в Германии, Петр попутно уведомил о своем видении Урбана II. Но на обратном пути из паломничества он, как пишет Альберт Ахенский, высадился в Бари[163], и в таком случае Боэмунд должен был о нем знать. Легенда? Или это сообщение достоверно[164]?

Другой текст, правда, более поздний — хроника Вильгельма Мальмсберийского, — придерживается той же версии. На сей раз позднейшая легенда о Боэмунде превзошла историческую действительность. К 1125 году этот норманн стал настолько известен, что английский хронист приписал ему главную роль в самом возникновении крестового похода, проповедуемого Урбаном II в Галлии в полном согласии с Боэмундом. Прежде всего поход, по мысли Боэмунда, принял форму завоевания Византийской империи, продолжения предшествующей кампании Роберта Гвискарда:

«Но у него была тайная причина, о которой умалчивали: по совету Боэмунда он [папа] должен был бросить почти всю Европу в поход в Азию, так, чтобы благодаря восстанию и помощи всех мятежных провинций он, Урбан, проник бы в Рим, а Боэмунд захватил Иллирию и Македонию. Эти области действительно, а также земли между Диррахием и Фессалониками, его отец, Гвискард, завоевывал у Алексея»[165].

Этот рассказ когда-то побудил сэра Френсиса Пальграва выдвинуть теорию, справедливо названную Ральфом Евдейлом «фантастической»: греческие послы, просившие поддержки папы на соборе в Пьяченце, в действительности были посланцами Боэмунда. Последнему в данном случае приписывалось авторство так называемого «Послания Алексея», настойчиво требовавшего помощи от Запада. Наконец, Петр Пустынник был инструментом в руках Боэмунда, необходимым для проповеди крестового похода, который он объявил своим обетом[166]. Эти измышления лишь подтверждают тот факт, что Боэмунд был широко известен и играл главную роль в походе, рассказ о котором был распространен норманнским Анонимом. Такое охотно приписывают тому, кто на это способен…

Арабские историки, следующие в том же направлении, приписали инициативу в этом предприятии норманнам Южной Италии. По свидетельству Ибн аль-Асира, она принадлежала Рожеру Сицилийскому: на совете этот граф, оглушительно испортив воздух (эти латиняне, в самом деле, невежи!), предложил завоевать Иерусалим, отклонив проект завоевания африканского побережья, пришедшийся ему не по нраву, — в самом деле, он заключил договор с мусульманами Африки и вел с ними торговлю; вдобавок Рожеру пришлось бы снарядить свои корабли для этой экспедиции[167]. Следовательно, для него было бы лучше перенаправить поход на Восток — на завоевание Иерусалима. Замечание об умышленно грубом поведении Рожера передает не только презрительное отношение мусульман того времени к «варварству» людей Запада, но и полное непонимание ими феномена крестового похода, религиозному размаху которого они не придали значения. Этот отрывок свидетельствует также о важной роли, которую играл Рожер Сицилийский. Но в одном арабский историк оказался прав: крестовый поход не прельщал ни графа Сицилийского, ни его племянника Рожера Борсу — их интересы были сосредоточены на Южной Италии. Ни один из них не стал крестоносцем.

Совсем иначе обстояло дело в случае с Боэмундом: он жаждал более возвышенной судьбы, чем та, что ожидала его на месте второстепенного апулийского князька. Участие в крестовом походе позволило ему надеяться на скорейшее исполнение его желаний. Вот что, на мой взгляд, означали вопросы, обращенные им к первым крестоносцам, идущим из Галлии, к независимым отрядам, которые опередили войска знатных баронов, медливших с организацией и сбором средств, необходимых для путешествия. Принятие Боэмундом креста позволило ему покинуть осаду Амальфи с чувством собственной правоты и присоединиться к западным армиям, чтобы сыграть в них, если это возможно, главную роль. Даже если Боэмунд и не получал от Урбана II определенных посланий на сей счет, то он не мог не знать о проектах крестового похода, уже прозвучавших в Пьяченце восемнадцатью месяцами ранее. Он предвидел поход и намеревался использовать его в своих целях[168].

Когда же Боэмунд стал крестоносцем? Чтобы узнать это, нам нужно вернуться к обстоятельствам уже описанной нами театральной мизансцены. В действительности, как доказали это Эмили Джемисон и совсем недавно Эрик Куоццо[169], норманны осаждали не только Амальфи, но и всю зависевшую от него территорию. Тридцать первого мая 1096 года Рожер Сицилийский перешел реку Селе и приступил к осаде Ночеры; захватив этот город в начале июня, он осадил Амальфи с суши и моря. Конные отряды во главе с Боэмундом должны были занять дорогу, ведущую из Ночеры, — в частности, Pons Scaphati, деревянный мост под защитой башни, который нельзя было миновать. Речь шла о ключевой стратегической позиции, и роль, отведенная Боэмунду, была особенно важна для блокады региона… которую так и не удалось довести до конца из-за отступничества Боэмунда, вслед за которым последовало множество норманнских рыцарей.

Единственная известная дата во всех этих событиях — время осады Ночеры, канун Троицына дня (в 1096 году он приходился на 31 мая)[170]. Следовательно, военные действия, которым Боэмунд положил конец, происходили в течение июня или позднее, в июле, но не в сентябре, как полагал Генрих Хагенмейер[171]. В этот момент, то есть спустя более восемнадцати месяцев после собора в Пьяченце, в котором приняли участие многие итальянские епископы, и восьми месяцев после Клермонского собора, Боэмунд, без сомнения, знал как о намерениях папы, так и об их эволюции в период между двумя соборами[172].

Когда первые армии крестоносцев, войска Вальтера Голяка и Петра Пустынника, прибыли в Константинополь 1 августа 1096 года, там уже находились успевшие объединиться норманны из Южной Италии (лангобарды)[173]. Могла ли идти речь о некоторых из тех, кто вместе с Боэмундом стал крестоносцем в Амальфи? Хронология позволяет выдвинуть эту гипотезу, но она не единственная. Некоторые из лангобардов могли находиться в Константинополе с давних пор, найдя убежище у Алексея после провального завершения кампании Гвискарда; другие могли быть паломниками или независимыми крестоносцами, или даже посланцами Боэмунда, отправленными к Алексею, чтобы известить последнего о намерении Норманна отправиться вместе с армией в Константинополь. Учитывая натянутые отношения между ними, следует понимать, что Боэмунд не мог пройти по землям Византии, не предупредив об этом басилевса и не получив его разрешения. Присутствие норманнов в Константинополе скорее подтверждает — и уж во всяком случае, не противоречит — версию, согласно которой в Южной Италии о крестовом походе знали за две недели до 15 августа 1096 года, даты, назначенной Урбаном II для сбора воинов, откликнувшихся на его проповедь.

Сам Боэмунд во главе своих воинов-норманнов высадился в Авлоне 1 ноября[174]. Переправа, отправной точкой которой, вероятно, стал Бари, не должна была занять более пяти-шести дней, что позволяет отнести начало похода примерно к 26 октября. Таким образом, у Боэмунда было в распоряжении около трех месяцев, чтобы подготовиться к походу. Это довольно мало, если сравнивать его со временем, потраченным другими предводителями на те же действия, которые предстояло совершить Боэмунду: собрать войска, позаботиться о заведовании своим имуществом и землями, наладить союзные отношения, но, главное, обеспечить себя значительными денежными суммами, необходимыми для такого предприятия, пусть даже путь из Апулии был короче, чем из других регионов. Тем не менее ему нужно было позаботиться о содержании своих людей.

Автор «Деяний франков», чей рассказ повторен Бальдериком Бургейльским и Ордериком Виталием, внесшим в него небольшие добавления, указал имена некоторых участников похода. «Все они совершили эту переправу за счет Боэмунда», — уточняет он[175]. Ничего удивительного: все они были вассалами Боэмунда или рыцарями его дома. Другие князья действовали так же, что вынуждало их идти на большие жертвы. Так, чтобы финансировать свой поход, Готфрид Бульонский продал земли и заложил свою крепость Бульон за 1500 ливров[176]. Роберт Нормандский отдал под залог свое герцогство и принял от своего брата 10 000 марок серебром[177]. Раймунд Сен-Жильский, граф Тулузский, без сомнения, самый богатый из всех предводителей крестоносного воинства, тоже прибегнул к различным уступкам в пользу церквей. В целом все крестоносцы (за исключением беднейших, рассчитывавших на великодушие богатых) предоставляли уступки церквям и монастырям — на деле же речь шла о продажах или займах.

ЧИСЛЕННОСТЬ И ПОБУДИТЕЛЬНЫЕ МОТИВЫ

Крестовый поход действительно обошелся участникам очень дорого[178]. Его стоимость для рыцаря, отправившегося в Первый крестовый поход, в четыре или пять раз превышала его годовой доход[179]. Вероятно, предводителям, имевшим на своем попечении вассалов, рыцарей, дома, пеших воинов и многочисленных слуг, пришлось пойти на гораздо большие траты. Возраставшие издержки вынуждали семью крестоносца влезать в долги, что ставит под сомнение былой тезис, согласно которому крестовый поход был удобным выходом из положения для безземельных «младших сыновей». Очевидно, что это мероприятие не было «доходным»; к тому же большинство крестоносцев вовсе не являлись младшими отпрысками в своих семьях. Сегодня все историки, занимающиеся крестовыми походами, допускают, что основными побудительными причинами крестоносцев являлись причины религиозного порядка. Однако я намерен показать, что эти религиозные стимулы были различными и не исключали идеологических и даже материальных мотивов[180]. Именно так обстояло дело с Боэмундом.

Ему тоже нужно было изыскать необходимые средства. Кроме упоминавшихся выше документов о продажах за 1094 год (а они составлены слишком рано, чтобы хоть как-то связывать их с намерениями Боэмунда отправиться в крестовый поход) не известно ни хартий, ни других актов, которые можно было бы рассматривать как способ раздобыть себе средства, за исключением одного: в августе 1096 года Боэмунд позволил Вильгельму, своему катепану в Бари, продать либо распорядиться своими владениями в этом городе, что может служить указанием на попытку собрать деньги для похода[181]. Но это все. Возможно, к тому времени Боэмунд уже располагал средствами для оплаты экспедиции, к которой он, вероятно, готовился. Это подтвердило бы идею о том, что решение отправиться в крестовый поход было принято им до «мизансцены» в Амальфи.

Какова численность войска, собранного Боэмундом? По словам Анны Комниной, он высадился на албанском берегу «вместе с многочисленными графами и с войском, ни с чем не сравнимым по величине»[182]. Сказано очень расплывчато; скорее всего, это дань стилю. Альберт Ахенский сообщил, что в войске было 10 000 рыцарей и огромное множество пеших воинов, что, возможно, преувеличено, как и все общие оценки численности средневековых армий. То же самое относится и к общей численности войск, принимавших участие в крестовом походе, — в этом случае цифры варьируются от 300 000 до 600 000 человек. Тем не менее они представляют интерес, несмотря на неточность оценок: они точны не более, чем современная статистика участников многолюдных манифестаций, расхождение в подсчетах может составлять от одного до восьми и даже до десяти человек, согласно оценочным критериям[183].

Цифры, используемые хронистами, никоим образом не являются воображаемыми, аллегорическими или мистическими; в них заложен очевидный информативный посыл. Неточность в подсчетах — действительно существующая — объясняется прежде всего неспособностью хронистов перевести в цифры «неисчислимые толпы», которые, к тому же, никому из них не доводилось узреть целиком. Эта неточность становится менее выраженной — или вообще пропадает, — когда хронисты рассказывают о не столь крупных воинских отрядах, которые они привыкли видеть и могли сосчитать. Еще более точными были подсчеты погибших, которых нередко пересчитывали. Таким образом, эти цифры могут оказаться полезными, однако принимать их на веру не следует.

Кропотливо исследовав подсчеты, представленные в латинских хрониках крестового похода, я предложил в качестве допустимой цифры общую численность участников, добравшихся до Константинополя, от 100 000 до 120 000, среди которых было от 12 000 до 15 000 рыцарей[184]. Джон Франс, независимо от меня, привел примерно те же данные, но сократил наполовину число рыцарей[185]. Джонатан Райли-Смит сократил его втрое: согласно его предположению, в Никее армия крестоносцев после некоторых потерь насчитывала 20 000 конных воинов, включая сержантов и оруженосцев; среди них было 5000 рыцарей, к которым стоило бы добавить и пехотинцев[186]. Бернард С. Бахрах, напротив, оценил силы христианской армии в Антиохии примерно в 100 000 — вероятно, это завышенная оценка, если учитывать предшествующие потери[187].

Все эти подсчеты, без сомнения, крайне гипотетичны, однако в одном они сходятся: они задают порядок величины, на который также указывают и все хронисты, — Первый крестовый поход выплеснул на дороги неисчислимые толпы.

Однако нас в большей степени интересуют не общие подсчеты, как уже говорилось, довольно условные, а пропорции. Хронисты, безусловно, были не в состоянии подсчитать общее количество воинов в воинстве крестоносцев, но могли довольно точно воспроизвести соотношение сил между различными группами. Альберт Ахенский, как мы видели, указал на то, что армия Боэмунда насчитывала 10 000 рыцарей и огромное количество пеших бойцов. Соотношение между рыцарями и пехотинцами в армиях Западной Европы в целом было следующим: один рыцарь на пять-десять пеших воинов. Но крестовые походы также были и паломничеством, поэтому соотношение сил, вероятно, было иным, с перевесом в сторону пеших групп.

Иначе обстояло дело с отрядом Боэмунда, в основном состоявшим из воинов и, возможно, рыцарей. Луп Протоспафарий сообщил, что вместе с Боэмундом осаду Амальфи покинули 500 рыцарей[188]; вполне вероятно, что другие присоединились к нему впоследствии. Жоффруа Малатерра, сторонник двух Рожеров, отозвался о крестовом походе критически, увидев в предприятии Боэмунда простое повторение пути его отца, посягнувшего на греческую империю. Всегда желавший подчинить себе империю, Боэмунд привлек на свою сторону многих из «этих воинственных молодых мужей, жаждущих всего нового, как и приличествует летам их»[189]. «Юношей», ушедших вместе с Боэмундом, было так много, что дяде и племяннику пришлось снять осаду и с грустью отправиться восвояси. Следовательно, можно допустить, что численность норманнского войска, собранного для осады Амальфи, резко уменьшилась после того, как Боэмунд уехал прочь.

Источники, к несчастью, не позволяют более точно определить размер воинства, находившегося под командованием Боэмунда. Очевидно, во всяком случае, что всеми признанная доблесть норманнского рыцарства, вкупе с военными дарованиями Боэмунда, с его знанием греков и в какой-то степени сарацин, наконец, с престижем и славой его отца Гвискарда, одолевшего двух императоров, придавали ему вес, несравнимый с численным вкладом войска, которое, впрочем, сложно назвать незначительным.

Жоффруа Малатерра, как было сказано, изобразил Боэмунда и его войско ватагой молодых рыцарей, жадных до всего нового, а главное, до завоеваний. Следует ли из этого, однако, что Боэмунду недоставало духовности, что он принимал участие в походе в большей степени как человек, ищущий приключений, нежели как крестоносец? Каковы были мотивы, которыми руководствовался Боэмунд? Мы вплотную подошли к теме, которая и сегодня разделяет историков. Вопрос этот требует серьезного рассмотрения, исключающего преждевременные и обобщенные выводы. Подойдя к нему со всей осторожностью, мы надеемся ответить на него лишь по завершении нашего исследования.

Осторожность необходима в силу нескольких причин. Первая — необъективность источников. Одни (например, произведения Жоффруа Малатерры или Анны Комниной) изображают Боэмунда авантюристом, занятым исключительно грабежами и захватом византийских земель; другие — такие, как «Деяния франков», рассказ Тудебода или «Historia belli sacri» («История священной войны») (правда, все они взаимосвязаны), — представляют его благочестивым рыцарем, истинным поборником Христа. Вторая причина кроется в сложном характере персонажа, способного хитрить и утаивать истинные намерения; к тому же с течением времени он мог меняться. Кроме того, нам следовало бы пересмотреть собственное видение крестового похода, которое, вероятно, не соответствует представлениям большинства его участников. И, наконец, необходимо помнить об эволюции самой концепции крестового похода в промежуток времени между соборами в Пьяченце и Клермоне. Две первых причины очевидны и не требуют развернутого обоснования, тогда как две другие, тесно связанные, в нем нуждаются.

Что такое крестовый поход? Мнения специалистов по этому вопросу сильно расходятся, даже если ограничиться рассмотрением первой экспедиции, к которой призывал Урбан II. Прежде всего, не был ли крестовый поход, как полагал Карл Эрдманн[190], просто военной операцией с целью оказать помощь Византийской империи, распространением на Восток концепции «священной войны», уже разработанной Церковью на Западе, в частности, в Испании эпохи Реконкисты, и напрямую не связанной с Иерусалимом? Или, напротив, это был квазимистический поход к Священному граду, который следует рассматривать в эсхатологической перспективе, — гипотеза, которую с блеском, но чересчур рьяно защищали Поль Альфандери и Альфонс Дюпрон?[191] Нужно ли видеть в крестовом походе вооруженное паломничество, нацеленное освободить Святые места и связанное в какой-либо степени с движением Божьего мира, как полагали Поль Руссе, Ганс Эберхард Мейер, Герберт Каудри и Жан Ришар (каждый со своими важными нюансами, которые нет возможности привести на страницах нашей книги)[192]? Или же, по мнению Джонатана Райли-Смита[193], речь шла о паломничестве в знак покаяния и любви к христианским братьям, которых нужно было освободить от гнета турок, как и священные места? Или это была священная война, независимо от ее предназначения, поскольку велась она папой римским против врагов христианства?[194]

К этим наброскам определения того, чем был крестовый поход, неизбежно искаженным в силу своей краткости, я позволю себе добавить и собственное мнение, учитывая при этом каждое из положений, доказанных моими предшественниками. Крестовый поход не возник ex nihilo: он явился результатом медленного формирования в христианском мире идеи священной войны, в которую внесли свой вклад Божий мир и испанская Реконкиста[195]; следовательно, крестовый поход — это священная и даже «священнейшая» война, и на таком основании она «освящает», то есть способна возвести в ранг мучеников, тех, кто потеряет на этой войне жизнь, как в случае «джихада» в мусульманской концепции[196]. Крестовый поход — апогей этой идеи, поскольку речь в данном случае идет не только о том, чтобы воевать против сарацин в Испании или на Сицилии, но и о том, чтобы освободить Палестину, колыбель христианской веры и наследие Христа, а также Иерусалим и его святыни — в частности, Гроб Господень, чья основная роль в духовности того времени была отмечена выше.

Но крестовый поход, или «священнейшая война», — это еще и паломничество по самому предназначению. И эта новая черта как раз и меняет перспективы в период между соборами в Пьяченце и Клермоне. В Пьяченце речь шла лишь о том, чтобы посодействовать, по просьбе Алексея, отправке в Константинополь наемников-латинян. Но проповедуемая и освященная папой римским борьба против турок, которую должны были вести латиняне, превратилась в священную войну, как в Испании. А в таких священных войнах не исключены материальные интересы сторон, и «право войны» осуществляется без промедления. Вознаграждение, добыча, завоевание — все это признавалось законным. Битва «во имя Господа» сопровождалась материальными компенсациями, что не было запрещено. К ней лишь добавили перспективу вознаграждения духовного, исходящего от Владыки небесного, которому служат с оружием в руках[197]. Таковы были, как я полагаю, перспективы Боэмунда и его норманнских товарищей: прежде всего, они были воинами, отправившимися на завоевание (для себя) и отвоевание (для Бога) земель, некогда являвшихся христианскими, — эта цель, на их взгляд, придавала их битве священный характер.

Однако на Клермонском соборе Урбан II в значительной степени изменил эту идеологию, сделав упор на освобождении Гроба Господня[198]. Таким образом, священная война, ведомая на Востоке, превратилась в «крестовый поход», в паломничество — вооруженное, конечно, и массовое, но тем не менее паломничество по своему предназначению, что позволило папе закрепить за ним характерные черты и права, связанные с актом покаяния. Второе постановление Клермонского собора прекрасно резюмирует эту особенность новой идеологии, которую папа развивает и в своих письмах: «Всякий, кто движим единственно своим благочестием, а не желанием почестей или денег, отправится в Иерусалим для того, чтобы освободить Храм Божий, чтобы путь этот был для него лишь путем покаяния»[199].

Итак, крестовый поход предписывался в качестве епитимьи. Он искупал грехи и полностью заменял собой другие, предшествующие формы покаяния. Впоследствии такая замена церковных наказаний стала индульгенцией, полным отпущением грехов, целиком либо частично избавлявшем человека от мук и страданий в ином мире — в чистилище, представления о котором до 1100 года были еще туманными или вовсе не сложились. В 1096 году об этом не было и речи. Однако даже в своей первоначальной форме индульгенция значительно преобразила идеологию крестового похода. Действительно, чтобы поход считался покаянием, рыцари должны были принять в нем участие только лишь из благочестия, а не ради того, чтобы стяжать славу, богатство, добычу или земли — то есть то, чего рыцари желали прежде всего. Кающийся крестоносец, следовательно, отличался от рыцаря, участвовавшего в священной войне. Можно задаться вопросом, какая из этих групп была больше и не часто ли обе эти мотивировки перемешивались в сознании участников.

Даже если Боэмунд был искренним крестоносцем (в чем нельзя сомневаться априори), похоже, он все-таки считал себя прежде всего крестоносцем-завоевателем, а не кающимся пилигримом. Возможно, он еще не знал об эволюции идеологии с подачи Урбана II либо вовсе не принимал ее, что делает из него — и при этом не стоит обвинять его в двуличии — подлинного воина священной войны.

Во всяком случае, именно такой образ Боэмунда представлен в рассказе Роберта Реймского о решении, принятом норманном в Амальфи. Узнав у крестоносцев, которые встретились ему на пути, об их оружии, боевом кличе и целях, Боэмунд обратился к норманнским воинам с настоящей речью о священной войне, без малейшего колебания сославшись на реальные возможности обрести и земную, и небесную славу:

«Пусть примкнет ко мне тот, кто вверяет себя Господу. Рыцари, ныне повинующиеся мне, станьте же рыцарями Бога и отправляйтесь со мной в путь к Гробу Господню. И все добро, что принадлежит мне, считайте своим. Разве и мы не берем начало от франкского корня? Разве предки наши не пришли из Франции, разве не завладели они землями своими силой оружия? Каким бесчестьем покрыли бы мы себя, если бы наши родители и братья пошли на муки и даже в рай без нас? Если это божье воинство (militia) отправится на битву без нашей помощи, нас и детей наших по праву обвинят в том, что роду нашему не хватило храбрости»[200].

Роберт, монах из Реймса, попутно прославляет и «французский народ», к коему причисляет себя Боэмунд, что, несомненно, было сделано в пропагандистских целях, к которым мы еще вернемся. Автор восхваляет и достоинства крестового похода, и самих французов, возвышая династию Капетингов, с которой Боэмунд свяжет себя в 1106 году, взяв в жены Констанцию, дочь короля Филиппа I. Для Боэмунда и в некоторой степени для самого Роберта крестовый поход представлял военное предприятие, удачно соединившее страсть рыцарства к завоеваниям с идеалом священной войны, проповедуемой Церковью.

То же совмещение двух идеалов, согласно Раулю Канскому, прельстило и Танкреда, племянника Боэмунда[201]. Рауль Канский выводит на сцену тот самый образ рыцаря, который вечно ищет славы, не жалея ни своей жизни, ни жизни своих врагов — и тем не менее страдая от мысли, что такое поведение идет вразрез с наставлениями Евангелия. Крестовый поход, отпускающий грехи, позволяет ему примирить эти оба идеала. Он останется рыцарем, но будет сражаться как рыцарь Христа.

Боэмунд, безусловно, считал себя воином Христа (miles Christi), что, впрочем, нисколько не мешало ему надеяться на выгоду, которую могла принести в той или иной степени эта военная экспедиция. Он, вероятно, находил, что служение Богу в священной войне можно прекрасно совместить со службой своим собственным интересам и устремлениям, которые — что очень вероятно — по пути на Восток принимали различные формы.

Вот почему, на мой взгляд, следует оставить открытым вопрос о замыслах и целях Боэмунда в крестовом походе. В зависимости от обстоятельств они могли меняться, принимая различные формы, совместимые (по крайней мере, на его взгляд) с величайшими почестями, воздаваемыми Богу. Выбор цели или намерений — за исключением тех случаев, когда это в принципе было невозможно или источники однозначно противоречат другу другу — должен оставаться открытым в сознании историка, каким он был и у Боэмунда. Все могло одновременно служить его амбициям и делу крестового похода: захватить Константинополь или служить басилевсу; получить от него высокую должность или земли на правах вассала; либо, напротив, отнять у империи или, еще лучше, у врага-сарацина княжество, в котором можно оставаться единственным господином после Бога.

Ибо Боэмунд был не только рыцарем в поисках приключений, воином Христа и ловким и хитроумным норманном. Это «животное общественное», всегда имеющее в запасе несколько вариантов и способное сделать свой выбор в зависимости от ситуации.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.