Воля у евреев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Воля у евреев

Мы видели, что то, что я назвал историческим инстинктом евреев, в основе зиждется на ненормально развитой воле. Воля достигает у евреев такого преобладания, что она господствует и властвует над всеми другими склонностями. Вследствие этого, с одной стороны, получается нечто необычайное: подвиги, недоступные для других людей, а с другой – разнообразные ограничения. Как бы то ни было, несомненно, что такое же преобладание воли мы всюду встречаем и у Христа. Он часто обнаруживал себя евреем в отдельных проявлениях, но был вполне евреем там, где исключительно главную роль играет воля. Эта черта проникает необычайно глубоко и разветвляется в разные стороны, как кровеносные сосуды, проникая до малейшего слова, до малейшего представления. При помощи одного сравнения я надеюсь вполне пояснить свою мысль. Рассмотрим эллинское представление о божеском и человеческом и об их отношении между собою. Одни боги сражаются за Трою, другие – за ахейцев; если я склоню на свою сторону одну часть божества, то оттолкну от себя другую; жизнь есть борьба, игра; благороднейший может погибнуть, а гнуснейший победить; нравственность есть в известной степени личное дело, человек – господин своей собственной души, а не своей судьбы; пекущегося, награждающего и карающего Провидения не существует вовсе. Даже боги – и те не свободны; сам Зевс должен преклониться перед Роком. «Уклониться от предназначенного Рока невозможно даже и для бога», – пишет Геродот. Тот народ, который создал «Илиаду», дает впоследствии великих естествоиспытателей и великих мыслителей. Ибо кто взирает на природу открытыми глазами, не ослепленными себялюбием, тот всюду увидит, что в ней управляет известный закон; законность эта на нравственной почве называется судьбой у художника и предопределением у философа. Для верного наблюдателя природы мысль о произволе является почти непостижимой; даже на Бога он не может решиться возвести поклеп, что Он делает, что хочет, вернее, что Он делает, что нужно.

Это мировоззрение прекрасно выражено Гёте в его отрывке об Ахиллесе:

Произвол вовек ненавидят и боги и люди,

Когда он в делах и словах проявляется,

И как бы высоко мы ни стояли, но из вечных богов

Фемида вечная одна должна пребывать и людьмиуправлять[42].

Наоборот, еврейского Иегову можно считать воплощением произвола. Без сомнения, такое понятие о божестве особенно поражает нас в псалмах и у пророка Исайи; в то же время Он является для своего избранного народа источником возвышенной, серьезной морали. Каков Иегова, таков Он и есть, потому что хочет быть таким; Он стоит превыше всей природы, превыше всякого закона, Он неограниченный, безусловный повелитель. Если Ему угодно избрать маленький народец из всего человечества и оказывать ему милости, Он это делает; угодно Ему мучить его, Он посылает ему рабство; угодно Ему, напротив, дарить ему дома, которых он не строил, виноградники, которых не насаждал, Он делает и это, истребляя невинных владельцев, – Фемида здесь отсутствует. То же видим мы и в законодательстве Божием. Наряду с нравственными заповедями, отчасти дышащими высокой моралью и человечностью, стоят прямо-таки безнравственные и бесчеловечные[43]; другие, напротив, содержат самые мелочные предписания: что должно есть и чего не должно, как мыться и т. д., словом, всюду царит неограниченный произвол. Кто заглянет поглубже в корень, тот не может не заметить здесь сродства между первобытным семитическим идолопоклонством и верою в Иегову. С индоевропейской точки зрения Иегову можно назвать, в сущности, скорее идеализированным кумиром или, если угодно, антикумиром, чем Богом… Но это понятие о Божестве содержит в себе еще нечто, что точно так же, как и произвол, нельзя было заимствовать из наблюдения природы, – мысль о Провиднии! По Ренану, «преувеличенная вера в особенное Провидение составляет основу всей еврейской религии»[44].

Кроме того, с этой свободой божества тесно связана другая – свобода человеческой воли. Liberum arbitrium решительно семитическое, а в его полном развитии чисто еврейское представление; оно неразрывно связано с особой идеей о Боге[45]. Свобода воли означает ни больше ни меньше, как вечно повторяемые акты творения; если в это вникнуть, то можно понять, что это предположение (насколько это касается области явлений) противоречит не только физической науке, но и всякой метафизике и означает отрицание всякой трансцендентальной религии. Здесь познание и воля находятся в резком разладе между собой. Всюду, где мы встречаем ограничения этого понятия о свободе – у блаженного Августина, у Лютера, у Вольтера, у Гёте, – мы можем быть уверены, что там имеет место индоевропейская реакция против семитического духа. Так, например, Кальдерон в «Великой Зеновии» влагает в уста дикого самодура Аврелиана насмешливые слова над тем,

Кто волю называл свободной!

Положим, следует остерегаться злоупотребления подобными формальными упрощениями; но все-таки можно установить следующее положение: понятие о необходимости особенно ярко запечатлено у всех индоевропейских рас; с ним сталкиваешься у них во всех областях; оно указывает на высокую, бесстрастную силу разума; напротив, понятие о произволе, то есть неограниченной власти воли – специфически характерная черта евреев; оно свидетельствует об ограниченном по сравнению с волей интеллекте. Здесь дело идет не об отвлеченных обобщениях, а о вполне реальных качествах, которые мы и теперь можем каждый день наблюдать: в первом случае перевешивает мысль, во втором – воля.

Приведу, кстати, наглядный пример из современной жизни. Я знавал одного еврея ученого, который, убедившись, что по его специальности, вследствие конкуренции нельзя хорошо заработать, превратился в торговца мылом и достиг недурных результатов; но когда и здесь ему поставила ножку иностранная конкуренция, то он, хотя и человек уже в зрелом возрасте, сразу ни с того ни с сего обернулся в драматурга и беллетриста и этим нажил себе состояние. Об универсальном гении не могло быть и речи в данном случае – дарования у моего знакомого были самые дюжинные, лишенные всякой оригинальности, но при помощи силы воли он делал все, что хотел.

Ненормально развитая воля у семитов может повести к двум крайностям: в первом случае – к оцепенению, как у магометан, у которых преобладает мысль о неограниченном Божием произволе; во втором случае, как у евреев, – к феноменальной эластичности, что вызвано представлением о собственном человеческом произволе. Индоевропейцу оба пути закрыты. В природе он всюду наблюдает закономерность и о себе самом он знает, что может создать высшее лишь тогда, когда повинуется внутренней потребности. Конечно, и его воля может подвинуть к геройским подвигам, но опять-таки только в том случае, когда его разум охвачен какой-нибудь идеей – художественной, религиозной, философской или же идеей о завоевании, обладании, обогащении, даже о преступлении, все равно; у него воля только повинуется, а не повелевает. Вот почему индоевропеец при средних дарованиях так удивительно бесхарактерен в сравнении с самым бездарным евреем. Собственными силами мы, наверное, никогда не пришли бы к представлению свободного, всемогущего Бога и, так сказать, «произвола Провидения» – такого Провидения, которое данное дело может решить так-то, а потом под влиянием людских молитв или других побудительных причин перерешить вновь иначе[46]; мы не видим нигде, кроме еврейства, идеи о совершенно интимных и постоянных личных отношениях между Богом и человеком, идеи о Боге, Который, если смею так выразиться, существует-то как будто только ради человека. Правда, древние индоарийские боги– благожелательные, дружественные, почти добродушные силы; человек – их дитя, а не их слуга; он безбоязненно приближается к ним; при жертвоприношениях он хватает правую руку бога[47]; недостаток смиренности по отношению к божеству даже приводил многих в негодование; но все же нигде, как уже сказано, мы не встречаем представления о всемогуществе в связи с произволом, и с этим связана поразительная путаница в в верованиях: поклоняются то одним, то другим богам, или же, если на божество смотрят как на принцип единства, то одна школа думает об этом так, другая иначе (напоминаю о шести больших философско-религиозных системах Индии, которые все считались правоверными); мозг неудержимо продолжает работать, создавая новые образы, новые картины: беспредельность – его родина, свобода – его стихия, творческая сила – его радость. Прочтите начало религиозного гимна из Ригведы:

Насторожился слух, открылись очи,

Зажегся в сердце свет живой!

И в даль влечет меня искать божественного духа.

Что мне сказать еще? Что мне измыслить?

и сравните его с первыми стихами любого псалма, хотя бы LXXV, 2, 3:

«Ведом в Иудее Бог, у Израиля велико имя Его. И было в Салиме[48] жилище Его и пребывание его на Сионе».

Вы видите, каким важным элементом веры является воля. Между тем как сильный разумом ариец стремится в даль искать духа Божия, еврей, одаренный силой воли, заставляет Бога раз и навсегда разбить шатер свой поблизости. Сила его воли не только сковала еврею якорь веры, она внушила ему также непоколебимую уверенность в существовании личного, непосредственно присутствующего Бога, который властен миловать и губить; эта же воля поставила человека в нравственное подчинение этому Богу, причем Бог в своем всемогуществе издал заповеди, которые человек волен соблюдать или не соблюдать[49].

Я не хочу упустить еще одно обстоятельство – одностороннее преобладание воли делает летописи еврейского народа в общем пустыми и непривлекательными; в этой атмосфере возник, однако, целый ряд замечательных людей, своеобразное величие которых ставит их вне сравнения с другими героями духа. «Отрицатели» еврейской натуры сами, однако, до такой степени оставались евреями с ног до головы, что более чем другие способствовали выработке застывшего, окаменелого еврейства. Эти люди, ухватившись за религиозный материализм с наиболее отвлеченной его стороны, поднялись в нравственном отношении на очень высокую ступень; деятельность их во многих пунктах исторически подготовила учение Христа по вопросу об отношениях между Богом и человеком. Кроме того, в них высказалась наиболее ясно одна важная черта, вполне и целиком основанная на духе еврейства: историческая религия этого народа придает значение не единичной личности, а всей нации в совокупности; отдельная личность может приносить пользу или вредить всей совокупности, в другом же смысле она не важна; отсюда неизбежно вытекает ясно выраженная социалистическая черта, которая часто и резко проявляется у пророков. Единичная личность, достигшая счастья и богатства в то время, как братья ее бедствуют, проклята Богом. Хотя Христос и приводил принцип как раз противоположный, а именно принцип крайнего индивидуализма, искупления каждого человека в отдельности рождением снова, однако Его жизнь и Его учение безошибочно указывают на положение, которое может осуществиться только при помощи совокупности народа. Коммунизм, выражающийся в словах «одно стадо и один пастырь», конечно иной, чем теократический политически окрашенный коммунизм пророков, но все-таки основа его исключительно и характерно еврейская.

Что бы ни думали об этих исключительно еврейских представлениях, но никто не станет отрицать их величия или способности оказывать на склад человеческой жизни громадное, почти неизмеримое влияние. Никто не станет отрицать, что вера во всемогущество Божие, в Провидение Божие, а также в свободу человеческой воли[50] и в почти исключительное значение нравственной природы человека и ее равенство перед Богом («последние будут первыми») – все это составляет основные столпы личности Христа. В гораздо большей степени, чем связь с пророками, в гораздо большей степени, чем уважение Христа к предписаниям еврейских законов, подают нам повод признать эти основные воззрения Христа нравственно принадлежащими к еврейству. И если заглянуть очень глубоко, в самую основу Христова учения, то есть поворота воли, то надо согласиться, что здесь мы видим нечто чисто еврейское – в противоположность арийскому отрицанию воли. Последнее есть плод знания, чрезмерного знания; Христос же, напротив, обращался к людям, у которых преобладает воля, а не мышление: вокруг Себя Он видит лишь ненасытную, жадную, вечно протягивающую обе руки еврейскую волю; Он признает могущество этой воли и повелевает ей не умолкнуть, а принять иное, новое направление. Поэтому явление Его может быть понято лишь тогда, если мы научимся понимать и критически относиться к этим специально еврейским воззрениям, которые Он нашел вокруг себя и которые усвоил.

В нравственном применении этих представлений о всемогуществе и провидении Божием, о вытекающих из них непосредственных отношениях между людьми и Божеством и о действии свободной человеческой воли Спаситель уклонялся во всем от учений еврейства; это ясно видно всем и каждому, и я, кроме того, старался это дать почувствовать в предыдущем изложении. Сами же представления, рамки, в которые уложилась нравственная личность Христа и из которых ее нельзя освободить, бесспорное усвоение этих понятий, касающихся Бога и человека и составляющих чисто индивидуальное приобретение известного народа в течение веков исторического развития, – вот что есть еврейского у Христа. В греческом искусстве и римском праве необходимо признать могущество идей, здесь же опять видим блистательное подтверждение того же самого. Кто жил в мире еврейской мысли, тот не мог не подчиниться могуществу еврейских идей. И если Христос принес миру новую весть, если Его жизнь явилась как бы зарей дня, а Его личность была столь высокая и божественная, что открыла нам существование в душе нашей силы, способной переродить человека, тем не менее личность Христа, Его жизнь, принесенная Им благая весть могли проявляться, действовать и распространяться только в тех рамках, где Он жил.

Я хотел попытаться, насколько возможно, отыскать след руководящих образовательных идей нашего времени; однако эти идеи ведь не падают с неба, а связаны с прошлым; новое вино зачастую вливают в старые мехи, а старое кислое вино, которого никто не попробовал бы, если бы узнал его происхождение, наливают в мехи новые, с иголочки; вообще же, над такой поздно рожденной культурой, как наша, а вдобавок еще во времена страшной спешки, когда люди должны учиться слишком многому, чтобы иметь возможность много мыслить, царит путаница. Если мы хотим привести в ясность самих себя, то мы прежде всего должны ясно понимать основные мысли и представления, унаследованные нами от далеких предков. Эллинское наследие запутано в сильной степени, римское – полно странных противоречий. И явление Христа, стоящее на пороге старого и нового времени, отнюдь не представляется нашему глазу в таком простом облике, чтобы мы легко могли освободить его из лабиринта предубеждений, лжи и ошибок. А между тем более всего необходимо увидеть это явление как можно яснее и ближе к истине. Мы были бы мало достойны этого, но наша культура, слава Богу, все еще осенена знамением креста с Голгофы. Мы видим этот крест, но кто из нас видит Распятого? Однако Он, единственно Он есть живой родник всего христианства, как нетерпимого догматического, так и того, что выдает себя за неверующего.

Если в этом могли усомниться, если наш век питался книгами, в которых доказывалось, что христианство возникло нечаянно, случайно, как мифологический придаток, как «диалектическая антитеза» и еще Бог весть что, или опять-таки как неизбежный продукт еврейства и т. п. – все это послужит в позднейшие времена красноречивым свидетельством ребячества нашего суждения. Значение гения нельзя оценить слишком высоко: кто осмелится взять на себя вычислить влияние Гомера на человеческий дух! А Христос был еще более велик. И как вечный «домашний очаг» арийцев, точно так же свет истины, возженный Им у нас, никогда уже не потухнет. Если даже временами ночная тень омрачит человечество, достаточно будет одного пламенного сердца, чтоб вновь возгорелись тысячи и миллионы душ. Здесь же можно и должно спросить вместе с Христом: «Итак, смотри: свет, который в тебе, не есть ли тьма?» Уже возникновение христианской Церкви вводит нас в глубочайшую тьму, и дальнейшая ее история производит на нас впечатление скорее блуждания во тьме, чем ясного солнечного света. Как же можем мы судить, насколько в так называемом духе христианства есть духа Самого Христа и насколько в Нем заключается примесей эллинской, еврейской, египетской, если мы не научились понимать само явление Христа в его возвышенной простоте? Как можем мы говорить о христианском духе в наших нынешних исповеданиях, в наших литературах и искусствах, в нашей философии и политике, в наших социальных учреждениях и идеалах? Как можем мы отделить Христово от антихристова и судить, что можно и чего нельзя отнести к Христу в веяниях нашего времени, или же определить, насколько дух этот христианский по форме или по содержанию, а главное, сумеем ли мы распознать это столь опасное, специфически еврейское, от «хлеба жизни», если явление Христа в его общих очертаниях не будет ясно стоять перед нашими очами и если мы не будем в состоянии отчетливо различать в этом образе чисто личное от исторически условного? Несомненно, это важнейшая, необходимейшая основа для многих суждений и воззрений.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.