Быт, Александринский театр и холера, 1831–1832 годы Виссарион Белинский, Матильда Кшесинская, Александр Никитенко

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Быт, Александринский театр и холера, 1831–1832 годы

Виссарион Белинский, Матильда Кшесинская, Александр Никитенко

Так или иначе, жизнь в столице налаживалась, а сам город постепенно приобретал тот лоск, за который и удостоился позднее эпитета «блистательный».

Одним из таких «блистательных» явлений стали маскарады у В. В. Энгельгардта, который начал сдавать свой большой дом на Невском проспекте (Невский, 30) под общественные и увеселительные мероприятия. Первый маскарад прошел в 1830 году, один из журналистов, хотя и в рекламных целях, писал о них в «Северной пчеле»: «Вот храм вкуса, храм великолепия, открыт для публики! Все, что выдумала роскошь, что приобрела утонченность общежития, соединено здесь. Тысячи свеч горят в богатых бронзовых люстрах и отражаются в зеркалах, в мраморах и паркетах. Отличная музыка гремит в обширных залах...» Заплатив за билет, в маскарад мог прийти любой желающий, поэтому на нем присутствовали как представители высшего света, так и достаточно широкой части городских слоев, что также вносило в стиль общения определенную долю вольности, при этом, скрываясь под маской и костюмом, обязательными атрибутами маскарада, его участники могли совершать поступки, никак не соответствующие светскому кодексу поведения. Маскарады у Энгельгардта запечатлены в драме М. Ю. Лермонтова «Маскарад».

О городском петербургском быте, сопоставляя последний с московским, поведал литературный критик и общественный деятель В. Г. Белинский.

Широкие улицы Петербурга почти всегда оживлены народом, который куда-то спешит, куда-то торопится. На них до двенадцати часов ночи довольно людно, и до утра везде попадаются то там, то сям запоздалые. Кондитерские полны народом: немцы, французы и другие иностранцы, туземные и заезжие, пьют, едят и читают газеты; русские больше пьют и едят, а некоторые пробегают «Пчелу», «Инвалид» и иногда пристально читают толстые журналы, переплетенные для удобства в особенные книжки, по отделам: это охотники до литературы; охотников до политики у нас вообще мало. Рестораны всегда полны; кухмистерские заведения тоже. Тут то же самое: пьют, едят, читают, курят, играют на бильярде, и все большей частью молча. Если и говорят, то тихо, и то сосед с соседом; зато часто случается слышать прегромкие голоса, которые нимало не женируются говорить о предметах, нисколько для посторонних не интересных, например, о том, как Иван Семенович вчера остался без двух, играя семь в червях, или о том, что Петр Николаевич получил место, а Василий Степанович произведен в следующий чин, и тому подобных литературных и политических новостях. Дома в Петербурге, как известно, огромные. Петербуржец о погребе не заботится: если не женат, он обедает в трактире; женатый, он все берет из лавочки. Дом, где нанимает он квартиру, сущий Ноев ковчег, в котором можно найти по паре всяких животных. Редко случается узнать петербуржцу, кто живет возле него, потому что и сверху, и снизу, и с боков его живут люди, которые так же, как и он, заняты своим делом и так же не имеют времени узнавать о нем, как и он о них. Главное удобство в квартире, за которым гонится петербуржец, состоит в том, чтобы ко всему быть поближе – и к месту своей службы, и к месту, где все можно достать и лучше, и дешевле. Последнего удобства он часто достигает в своем Ноевом ковчеге, где есть и погребок, и кондитерская, и кухмистер, и магазины, и портные, и сапожники, и все на свете. Идея города больше всего заключается в сплошной сосредоточенности всех удобств в наиболее сжатом круге: в этом отношении Петербург несравненно больше город, чем Москва, и, может быть, один город во всей России, где все разбросано, разъединено, запечатлено семейственностью. Если в Петербурге нет публичности в истинном значении этого слова, зато уж нет и домашнего или семейственного затворничества: Петербург любит улицу, гулянье, театр, кофейню, вокзал, словом, любит все общественные заведения. Этого пока еще немного, но зато из этого может многое выйти впереди. Петербург не может жить без газет, без афиш и разного рода объявлений; Петербург давно уже привык, как к необходимости, к «Полицейской газете», к городской почте. Едва проснувшись, петербуржец хочет тотчас же знать, что дается сегодня на театрах, нет ли концерта, скачки, гулянья с музыкой; словом, хочет знать все, что составляет сферу его удовольствий и рассеяний, – а для этого ему стоит только протянуть руку к столу, если он получает все эти известительные издания, или забежать в первую попавшуюся кондитерскую. В Москве многие подписчики на «Московские ведомости», выходящие три раза в неделю (по вторникам, четверткам и субботам), посылают за ними только по субботам и получают вдруг три нумера. Оно и удобно: под праздник есть свободное время заняться новостями всего мира... Кроме того, по неимению городской почты и рассыльных, надо посылать своего человека в контору университетской типографии, а это не для всякого удобно и не для всех даже возможно. Для петербуржца заглянуть каждый день в «Пчелу» или «Инвалид» – такая же необходимость, такой же обычай, как напиться поутру чаю... В противоположность Москве, огромные дома в Петербурге днем не затворяются и доступны и через ворота, и через двери; ночью у ворот всегда можно найти дворника или вызвать его звонком, следовательно, всегда можно попасть в дом, в который вам непременно нужно попасть. У дверей каждой квартиры видна ручка звонка, а на многих дверях не только номер, но и медная или железная дощечка с именем занимающего квартиру. Хотя в Москве улицы не длинны, каждая носит особенное название и почти в каждой есть церковь, а иногда еще и не одна, почему легко бы, казалось, отыскать кого нужно, если знаешь адрес; однако ж отыскивать там – истинное мучение, если в доме есть не один жилец. Обыкновенно, входите вы там на довольно большой двор, на котором, кроме собаки или собак, ни одного живого существа; спросить некого, надо стучаться в двери с вопросом: не здесь ли живет такой-то, потому что в Москве дворники редки, а звонки еще и того реже. Нет никакой возможности ходить по московским улицам, которые узки, кривы и наполнены проезжающими. Надо быть москвичом, чтобы уметь смело ходить по ним, так же, как надо быть парижанином, чтобы, ходя по Парижу, не пачкаться на его грязных улицах. Впрочем, сами москвичи ходить не любят; оттого извозчикам в Москве много работы. Извозчики там дешевы, но на плохих дрожках и прескверных санях; дрожки везде скверны, по самому их устройству; это просто орудие пытки для допроса обвиненных; но саней плохих в Петербурге не бывает: здесь самые скверные санишки сделаны на манер будто бы хороших и покрыты полостью, из теленка, но похожего на медведя, а полость покрыта чем-то вроде сукна. В Петербурге никто не сел бы на сани без медведя!.. Впрочем, в Петербурге мало ездят; больше ходят: оно и здорово, ибо движение есть лучшее и притом самое дешевое средство против геморроя, да притом же в Петербурге удобно ходить: гор и косогоров нет, все ровно и гладко, тротуары из плитняка, а инде и из гранита, широкие, ровные и во всякое время года чистые, как полы.

Театральная жизнь, несмотря на цензуру, тоже кипела: в частности, в 1831 году состоялась уже упоминавшаяся премьера комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», а год спустя в столице открылся Александринский театр. В. Г. Белинский вспоминал:

Есть русская пословица: что город, то норов, что село, то обычай. В самом деле, во всяком городе есть что-нибудь особенное, собственно ему одному принадлежащее, короче: во всяком городе есть свой «норов». Петербургу ли быть без норова? Много родовых особенностей в физиологической жизни Петербурга; но Александринский театр едва ли не есть одна из самых характеристических примет ее, едва ли это не главнейший «норов» нашей огромной и прекрасной столицы. Описывать Петербург физиологически – и не сказать ни слова или не обратить особенного внимания на Александринский театр, – это все равно что, рисуя чей-нибудь портрет, забыть нарисовать нос или только слегка сделать некоторое подобие носа. Кто хочет видеть Петербург только с его внешней стороны, как великолепный и прекрасный город, столицу России и один из важнейших в мире портовых городов, тому, разумеется, достаточно только взглянуть на Александринский театр, который, с его прелестным сквером впереди, садом и арсеналом Аничкина дворца с одной стороны, и императорской Публичной библиотекой – с другой, составляет одно из замечательнейших украшений Невского проспекта. Но кто хочет узнать внутренний Петербург, не одни его дома, но и тех, кто живут в них, познакомиться с его бытом, тот непременно должен долго и постоянно посещать Александринский театр преимущественно перед всеми другими театрами Петербурга. Тогда-то привыкшему и опытному взгляду откроется вся тайна особенности петербургской жизни. Один древний мудрец имел обыкновение говорить встречному и поперечному: «Скажи мне, с кем ты дружен, – и я скажу тебе, каков ты сам». Не имея чести принадлежать не только к древним, но и к новейшим мудрецам, мы тем не менее имеем привычку одним говорить: «Если хотите узнать Петербург, как можно чаще ходите в Александринский театр», а другим: «Скажите нам, часто ли вы ходите в Александринский театр, – и мы скажем вам, что вы за человек». У всякого свой взгляд на вещи – у нас тоже свой! При рассматривании какого бы то ни было театра представляются две стороны, из которых составляется, так сказать, существование театра: это – его актеры и его публика, ибо театр невозможен ни с актерами без публики, ни с публикой без актеров. Эти две стороны так тесно связаны между собою, что по актерам всегда можно безошибочно судить о публике, а по публике – об актерах. Важную также сторону жизни театра составляет и его репертуар, говоря о котором нельзя не коснуться современных драматических писателей. Во всех этих трех отношениях Александринский театр удивительно самостоятелен: у него так же точно своя публика и свои драматурги, как и свои актеры. И во всех этих трех отношениях Александринский театр вполне оправдывает собою многозначительную русскую поговорку: «По Сеньке шапка»...

Не такова публика Александринского театра. Это публика в настоящем, в истинном значении слова: в ней нет разнородных сословий – она вся составлена из служащего народа известного разряда; в ней нет разнородных направлений, требований и вкусов: она требует одного, удовлетворяется одним; она никогда не противоречит самой себе, всегда верна самой себе. Она индивидуум, лицо; она – не множество людей, но один человек, прилично одетый, солидный, ни слишком требовательный, ни слишком уступчивый, человек, который боится всякой крайности, постоянно держится в благоразумной середине, наконец, человек весьма почтенной и благонамеренной наружности. Она то же именно, что самые почтенные сословия во Франции и Германии: bourgeoisie (буржуа) и филистеры. Публика Александринского театра в зале этого театра – совершенно у себя дома; ей там так привольно и свободно; она не любит видеть между собою «чужих», и между нею почти никогда не бывает чужих. Люди высокого круга заходят иногда в Александринский театр только по поводу пьес Гоголя, весьма нелюбимых и заслуженно презираемых тонким, изящным, исполненным хорошего светского тона вкусом присяжной публики Александринского театра, не любящей сальностей и плоскостей. Люди, не принадлежащие к большому свету, к чему бы то ни было, не симпатизирующие с публикой Александринского театра и чувствующие себя среди ее «чужими», ходят в Михайловский театр, и если не могут туда ходить по незнанию французского языка, то уже никуда не ходят... Это самое счастливое обстоятельство для публики Александринского театра: оно не допускает ее быть пестрой и разнообразной, но дает ей один общий цвет, один резко определенный характер. Зато, если в Александринском театре хлопают, то уже все; если недовольны, то опять все. Ни драматический писатель, ни актер, если они люди сметливые, не рискуют попасться впросак; один пишет, другой играет всегда наверняка, зная, чем угодить своей публике. Признательность к заслуге – это свойство благородных душ – составляет одну из отличнейших черт в характере александринской публики: она любит своих артистов и не скупится ни на вызовы, ни на рукоплескания. Она встречает громом рукоплесканий всех своих любимцев, от Каратыгина до Григорьева 1-го включительно. Но тут она действует не опрометчиво, не без тонкого расчета и умеет соразмерять свои награды соответственно с заслугами каждого артиста, как следует публике образованной и благовоспитанной. Так, например, больше пятнадцати раз в один вечер она не станет вызывать никого, кроме Каратыгина; некоторых же артистов она вызывает за одну роль никак не больше одного раза; но среднее пропорциональное число ее вызовов постоянно держится между пятью и пятнадцатью; по тридцати же раз она очень редко вызывает даже самого Каратыгина. Аплодирует же она беспрестанно; но это не от нерасчетливости, а уж от слишком очевидного достоинства всех пьес, которые для нее даются, и всех артистов, которые трудятся для ее удовольствия. Но если, что очень редко, артист не сумеет сразу приобрести ее благосклонности – не слыхать ему ее рукоплесканий. <...>

В заключение нашей статьи повторим, что в Петербурге есть театральная публика, а в Москве ее пока еще нет. Это важное преимущество со стороны Петербурга, потому что вкус его публики может и даже необходимо должен со временем измениться, и, когда настанет этот благодетельный перелом, петербургский театр будет иметь публику не только образованную, но и единственную публику, которая будет как бы одно лицо, один человек. Но что касается до пишущего эти строки – в ожидании этого вожделенного времени он желал бы ходить в московский Петровский театр, где больше артистов, нежели гениев, где актеры богаче чувством, нежели искусством, – отчего и играют тем с большим искусством и успехом, – где актеры с особенной любовью участвуют в пьесах Гоголя и где публика требует от пьес больше творчества и смысла, а от актеров больше одушевления и искусства, нежели «высшего тона»; где каждый судит по-своему, а все, никогда не соглашаясь друг с другом об одном и том же предмете, несмотря на то, очень часто равно бывают близки к истине. <...>

За три года до открытия театра появилась Дирекция императорских театров и открылось Театральное училище. Одна из выпускниц этого училища, знаменитая балерина М. Ф. Кшесинская, позднее вспоминала:

За Императорским Александринским театром, со стороны входа для артистов, шла широкая, короткая Театральная улица, ведшая к Чернышеву мосту. Этот ансамбль петербургского стиля империи, желто-белого цвета, был одним из красивейших в Петербурге. Театральная улица была целиком занята казенными зданиями. С правой стороны от Александринского театра было министерство, где помещалась театральная цензура, а вся левая сторона была занята великолепным зданием Императорского театрального училища с лепными барельефами на стенах.

Александринский театр со своими знаменитыми конями на крыше был повернут фасадом к Невскому проспекту. Театральная улица была всегда тиха, и только изредка из широких ворот здания училища выезжала закрытая карета, в которой вывозили будущих балерин на репетиции и на спектакли. Даже на самое маленькое расстояние и во все времена года воспитанницы училища выезжали в этих огромных, старомодных, наглухо закрытых каретах, которые, конечно, вызывали любопытство и желание разглядеть тех, кто прятался за окнами.

Оба театральных училища, петербургское и московское, были подчинены министерству Императорского двора и состояли в ведении Дирекции императорских театров.

Каждую осень в балетное училище принимались дети от девяти до одиннадцати лет, после медицинского осмотра и признания их годными к изучению хореографического искусства. Жюри было строгое, и лишь часть записавшихся на экзамен попадала в школу, в которой училось около шестидесяти-семидесяти девочек и сорока-пятидесяти мальчиков. Ученики и ученицы были на полном казенном иждивении и отпускались домой только на летние каникулы. Во время своего пребывания в школе они иногда выступали на сцене.

По окончании балетной школы в семнадцать-восемнадцать лет ученики и ученицы зачислялись в труппу императорских театров, где оставались на службе двадцать лет, после чего увольнялись на пенсию или оставались на службе по контрактам. В балетной школе преподавали не только танцы, но и общие предметы наравне с нормальными школами – было пять классов с семилетним курсом.

Хотя в Москве и в Петербурге были отдельные две труппы и два отдельных училища, но они входили в общий состав Министерства императорского двора, управлялись директором императорских театров и составляли как бы одно целое. Артисты петербургского и московского императорских театров выступали в обеих столицах.

По правилам все воспитанники и воспитанницы должны были жить в школе на казенном иждивении, но иногда разрешалось некоторым из них обучаться в школе, продолжая жить дома. Таким исключением были мы трое. Обычно стремились попасть в школу интернами, на полном казенном содержании, так как тогда не надо было ничего платить, но мои родители были против этого и не хотели отдавать нас в закрытое заведение, желая иметь нас дома возле себя и давать нам общее образование сами. Они не хотели, чтобы мы теряли связь с домом, считая семейную обстановку главным условием воспитания детей. Конечно, это требовало от нас дополнительной работы. Кроме уроков в училище еще каждый день уроки дома, но мы были счастливы, что живем в семье, видим родителей и не лишены общения с ними, как «пепиньерки» – воспитанницы училища. <...>

Императорское театральное училище помещалось в огромном казенном здании в Санкт-Петербурге на Театральной улице, которая шла от Александринского театра к Чернышеву мосту. Училище занимало два верхних этажа этого трехэтажного здания. Во втором этаже, или бельэтаже, помещались воспитанницы, а в третьем – воспитанники. В каждом были свои обширные репетиционные залы, классы и дортуары с высокими потолками и огромными окнами. Во втором этаже помещался маленький школьный театр, отлично оборудованный, с всего несколькими рядами кресел. Там происходили школьные выпускные спектакли, которые позже были перенесены в Михайловский театр.

Между тем в 1831 году Петербург постигло очередное испытание – эпидемия холеры, которая свирепствовала в столице все лето. А. В. Никитенко описал царившие в городе настроения.

Наконец холера со всеми своими ужасами явилась и в Петербурге. Повсюду берутся строгие меры предосторожности.

Город в тоске. Почти все сообщения прерваны. Люди выходят из домов только по крайней необходимости или по должности.

20 июня. Мы учреждаем для своих чиновников лазарет. Сего дня я целый день хлопотал с попечителем об этом. Ездил к Кайданову просить совета о докторе.

В столице мало докторов, и теперь их трудно достать.

В городе недовольны распоряжениями правительства; государь уехал из столицы. Члены Государственного совета тоже почти все разъехались. На генерал-губернатора мало надеются. Лазареты устроены так, что они составляют только переходное место из дома в могилу. В каждой части города назначены попечители, но плохо выбранные, из людей слабых, нерешительных и равнодушных к общественной пользе. Присмотр за больными нерадивый. Естественно, что бедные люди считают себя погибшими, лишь только заходит речь о помещении их в больницу. Между тем туда забирают без разбора больных холерою и не холерою, а иногда и просто пьяных из черни, кладут их вместе. Больные обыкновенными болезнями заражаются от холерных и умирают наравне с ними. Полиция наша, и всегда отличающаяся дерзостью и вымогательствами, вместо усердия и деятельности в эту плачевную эпоху только усугубила свои пороки. Нет никого, кто бы одушевил народ и возбудил в нем доверие к правительству. От этого в разных частях города уже начинаются волнения. Народ ропщет и по обыкновению верит разным нелепым слухам, как, например, будто доктора отравляют больных, будто вовсе нет холеры, но ее выдумали злонамеренные люди для своих целей, и т. п. Кричат против немцев лекарей и поляков, грозят всех их перебить. Правительство точно в усыплении: оно не принимает никаких мер к успокоению умов.

21 июня. На Сенной площади произошло смятение. Народ остановил карету, в которой везли больных в лазарет, разбил ее, а их освободил. Народ явно угрожает бунтом, кричит, что здесь не Москва, что он даст себя знать лучше, чем там, немцам-лекарям и полиции. Правительство и глухо, и слепо, и немо.

Мы с попечителем осматривали наши учебные заведения; благодаря судьбе в них еще не появилась холера. Мы деятельно озабочены скорейшим окончанием лазарета.

Был сегодня у ученого секретаря Медико-хирургической академии, Чаруковского, просить его о докторе и о двух студентах из академии для нашей больницы. Он отослал меня к главному доктору Реману. Здесь также наслышался о бездеятельности правительства. Больные отданы на жертву холеры. Все делается только для виду.

22 июня. В час ночи меня разбудили с известием, что на Сенной площади настоящий бунт. Одевшись наскоро, я уже не застал своего генерала: он вместе с Блудовым пошел на место смятения. Я прошел до Фонтанки. Там спокойно. Только повсюду маленькие кучки народу. Уныние и страх на всех лицах.

Генерал вернулся и сказал, что войска и артиллерия держат в осаде Сенную площадь, но что народ уже успел разнести один лазарет и убить нескольких лекарей.

23 июня. Три больницы разорены народом до основания. Возле моей квартиры чернь остановила сегодня карету с больными и разнесла ее в щепы.

– Что вы там делаете? – спросил я у одного мужика, который с торжеством возвращался с поля битвы.

– Ничего, – отвечал он, – народ немного пошумел. Да не попался нам в руки лекарь, успел, проклятый, убежать.

– А что же бы вы с ним сделали?

– Узнал бы он нас! Не бери в лазарет здоровых вместо больных! Впрочем, ему таки досталось камнями по затылку, будет долго помнить нас.

Завтра Иванов день; его-то чернь назначила, как говорят, для решительного дела.

Полиция, рассказывают, схватила несколько поляков, которые подстрекали народ к бунту. Они были переодеты в мужицкое платье и давали народу деньги.

Государь приехал. Он явился народу на Сенной площади. Нельзя добиться толку от вестовщиков: одни пересказывают слова государя так, другие иначе.

Известно только, что взяты меры к водворению спокойствия.

Вот и возле нас холера сразила несколько жертв. Профессор физики Н. П. Щеглов, прострадав около шести часов, умер. Кастелянша в пансионе сегодня занемогла и через пять часов тоже умерла. Умер и профессор истории Т. О. Рогов.

Поутру в семь часов. Тяжел был вчерашний день. Жертвы падали вокруг меня, пораженные невидимым, но ужасным врагом. Попечитель до того растревожился, что сделался болен: а теперь болезнь и смерть синонимы. По крайней мере так думают все. В сердце моем начинает поселяться какое-то равнодушие к жизни. Из нескольких сот тысяч живущих теперь в Петербурге всякий стоит на краю гроба – сотни летят стремглав в бездну, которая зияет, так сказать, под ногами каждого.

28 июня. Болезнь свирепствует с адскою силой. Стоит выйти на улицу, чтобы встретить десятки гробов на пути к кладбищу. Народ от бунта перешел к безмолвному глубокому унынию. Кажется, настала минута всеобщего разрушения, и люди, как приговоренные к смерти, бродят среди гробов, не зная, не пробил ли уже и их последний час.

30 июня. Вчера умерших было 237 человек.

Июль 1. Хотелось бы мне узнать, что происходит в институте. Я просил Анну Петровну Дель написать к г-же Штатниковой. Она, верно, уведомит ее, если холера и туда проникла. В Смольном монастыре, говорят, уже умерло три девицы.

3 июля. Вчера был у меня доктор Гассинг. Он говорит, что холера начинает несколько ослабевать. Третьего дня умерших было 277 человек, вчера 235.

Сейчас получил записку от Деля, в которой он извещает меня, что в институте умерли от холеры четыре девицы, из них две моего класса – одна Львова, другая Якубовская из второго отделения.

30 августа. Давно уже не писал я ничего в моем дневнике. Между тем холера почти прошла. Меня судьба пощадила – для чего? Я об этом так же мало знаю, как мало размышляла она, выдергивая наудачу имена тех, которым надлежало погибнуть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.