Отечественная война, 1812 год Николай Греч
Отечественная война, 1812 год
Николай Греч
Война с наполеоновской Францией все отчетливее представлялась неизбежной, однако началась она почти незаметно.
О настроениях, царивших в обществе в 1812 году, вспоминал Н. И. Греч.
Мы усердно занимались изданием «Санкт-Петербургского Вестника». Мирные труды наши прерваны были грозой, разразившейся над Россией. Многие из членов нашего общества выехали из Петербурга, некоторые вступили в военную службу, в армию, в ополчение. И остальным было не до литературы. Общее чувство опасности, возвышенное ощущение благороднейших движений любви к государю и отечеству волновали все сердца. Но это не был страх. Мы отнюдь не ужаснулись нашествию Наполеона, нимало им не изумились. Оно давно уже было предвидено, предсказано и ожидалось со дня на день. Особы, посвященные в тайны кабинетов, утверждали, что, вероятно, все кончится миролюбиво, что нет никаких ясных примет скорого начатия войны. Но публика судила и видела иначе, видела правду, которой до времени нельзя было возгласить во всеуслышание.
Тяжкое время прожили мы от Тильзитского мира до разрыва 1812 года! Россия не была покорена врагом, не повиновалась ему формально, но и союз с властолюбивым завоевателем был уже некоторого рода порабощением. Земля наша была свободна, но отяжелел воздух; мы ходили на воле, но не могли дышать. Ненависть к французам возрастала по часам. А должно сказать, что послы Наполеона, Коленкур и Лористон, усердно содействовали к ее распространению своею гордостью, дерзостью, тем, что называется по-французски arrogance. К довершению горестного нашего чувства, мы видели страдания государя. Он употребил все средства, какие только совместны были с честью его сана и с величием России, для сохранения мира с тем, для которого все трактаты и условия были только предлогами к начатию новых войн, который не знал пределов своему властолюбию и всякую мысль о независимости иных держав считал преступлением...
Весть о начале войны подействовала на всех как живительный дождь после продолжительного зноя: нет нужды, что он предвещает и жестокую бурю. Ждали известия о сражении на границе – его не было. Армии наши начали отступать. Этот образ ведения войны, чуждый нетерпеливому русскому нраву, возбудил общие опасения и даже негодование. Тщетно люди дальновидные утверждали противное. Да так сдадут и Москву! – вопили в публике и едва ли не обвиняли главнокомандующего в измене; он, в безмолвии и сознании собственной совести, понес на себе всю тяжесть общего мнения. Клястицкое сражение оживило сердца радостью и надеждой. Не знаю, какую цену дают этой победе в стратегическом отношении, но в политическом и в нравственном она имела самые благодетельные последствия, и недаром глас народа нарек графа Витгенштейна спасителем Петрова града. Эта победа показала нам, то есть массе публики, что самый благородный дух и твердая надежда одушевляют нашу армию; что наши воины знают, что делают, и успешно могут состязаться с французами. Эта уверенность много способствовала к поддержанию бодрости и мужества во всех сословиях народа: дело не последнее. И все принимали в том искреннее участие. Некто из охотников польстить и подслужиться заметил тогдашнему военному министру князю Алексею Ивановичу Горчакову, что пожалованием графу Витгенштейну Александровской ленты обошли его, старшего. «Ах, если бы меня всегда так обходили!» – воскликнул он с благородным чувством справедливости и скромности.
Один бедный чиновник, подгуляв на радости с приятелями по случаю поражения врагов, шел, пошатываясь и попевая, по иллюминованному Адмиралтейскому бульвару. К нему подошел какой-то иностранец и спросил учтиво:
– Позвольте узнать, по какому случаю город сегодня иллюминован?
Это взорвало нашего патриота.
– Ах ты, заморская тварь, изменник, шпион! Вот по какому случаю! – закричал он и отвесил нескромному вопрошателю добрую пощечину.
Поднялся шум; забияку схватили и представили в часть.
– Как вы смеете драться? – спросил пристав. – И можно ли бить иностранца за то, что он вас спрашивает?
– Виноват, – отвечал подьячий, – но я ударил бы и ваше высокоблагородие, если б вы спросили о причине нынешней иллюминации.
Добрый пристав успокоил немца синенькой бумажкой, а пьяного патриота отпустил с увещанием не слишком увлекаться чувством народной гордости. Многие порицали в то время наше правительство, что оно выслало нескольких подозрительных иностранцев, разглашавших вредные вести, но оно поступило в этом случае справедливо и умно, хотя б в острастку оставшимся. Невероятно, с какой скоростью и быстротой разглашались у нас дурные вести.
Я посещал в те времена Биргер-клуб, или Гражданское собрание, бывшее в доме Щербакова, напротив Адмиралтейства. Там собирались чиновники, купцы, художники, ремесленники и тому подобные люди среднего звания, русские и иностранцы, и сообщали друг другу все, что слышали и узнавали. Все они оживлены были искренней любовью к государю и России, все встречали каждую добрую весть с восторгом и радостными слезами. Но в семье не без урода. В клубе были и приверженцы Бонапарта – французы, эльзасцы, швейцары. Когда мы, бывало, радуемся хорошим вестям и громко их передаем друг другу, они посматривают на нас косо и с злобной насмешкой. Радуйтесь, веселитесь! давали они нам знать, а скоро вам карачун будет. Когда же приходили новости неблагоприятные, – а они узнавали, невесть каким путем, гораздо ранее нас, даже иногда ранее правительства, – наши супостаты поднимали головы, пили шампанское с безмолвными тостами и смотрели на русских и приверженцев к России с торжеством и презрением. Лишь только получались несомненные известия о торжестве русских, зловещие заморские птицы прятались по углам. На вопрос: все ли вы в добром здоровье? – эти господа отвечали вздохами и оханьем. Я мог бы рассказать много любопытных анекдотов о том времени, но – кто старое помянет, тому глаз вон! Все это было до милостивого манифеста 1814 года.
Последним светлым днем того лета был Александров день. Сверстники мои, конечно, вспоминают, что в этот день, который Россия двадцать пять раз праздновала с восторгом и ликованьем, редко бывала дурная погода, несмотря на близость его к сентябрю. В 1812 году погода стояла самая ясная, летняя. Разряженные толпы двинулись в Невский монастырь за крестным ходом. К обедне приехал государь со всею императорской фамилией. В то же время распространилась весть о победе, одержанной при Бородине. Военный министр прочитал донесение главнокомандующего, но немногие могли его расслушать. Печатной реляции еще не было, а изустная молва преувеличила победу, как прежде преувеличивала потери. Многие слышали от верных людей, что в сражении убито сорок тысяч французов, в том числе маршалы Даву и Ней, и взято в плен тридцать тысяч, и т. д. Можно вообразить себе радость и ликованье всей публики! Взоры всех обращались на государя, который молился с искренним благоговением. Хотели прочесть в глазах его радостную новость, и действительно замечали, что он казался веселее и спокойнее, нежели в предшествовавшие дни. Громкие, усердные клики сопровождали его, когда он, после завтрака у митрополита, уезжал из лавры. Весь Невский проспект покрыт был гуляющими, празднующими. Все предавались усладительной надежде.
Обнародование реляции на другой день охладило пылкие ожидания, но не совсем их истребило. Затем наступило безмолвие. Небо покрылось темными тучами; какая-то тяжесть налегла на сердца. Грозные вести, как привидения, носились над головами. Никто не смел спросить другого; всяк боялся ответа. Наконец разразилось зловещее облако громовым гласом: Москва взята! Мертвое оцепенение последовало за сим ударом. Помните ли вы это время, мои сверстники? Время тяжелое, мучительное, но высокое, расширявшее душу, воскрылявшее мысль нашу к престолу подателя всех благ, дотоле миловавшего нашу любезную Россию.
Через две недели после Александрова дня наступил другой царский праздник, день коронования государя (15 сентября). Молебствие было в Казанском соборе. По окончании его государь вышел с императрицей и цесаревичем Константином Павловичем из церкви и сел с ними в карету. Он был бледен, задумчив, но не смущен; казался печален, но тверд. Площадь была покрыта народом. Карета тихо двинулась. Государь и государыня кланялись в обе стороны с приветливой улыбкой доверия и любви.
Народ не произносил тех громких криков, которыми обыкновенно приветствовал и торжественные дни возлюбленного монарха; все, в благоговейном безмолвии перед великой горестью русского царя, низко кланялись ему, не устами, а сердцами и взорами выражая ему свою любовь, преданность и искреннюю надежду, что Бог не оставит своею помощью верного ему русского народа и православного царя...
Данный текст является ознакомительным фрагментом.