II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Когда русские, наконец-то, начали кампанию, вся энергия, вся мощь Франции были пущены в ход, чтобы оправиться от тяжелого удара и собраться с силами для нового стремительного натиска. Приказ о выступлении был отослан Голицыну 18 мая. 3 июня, по прошествии 53 дней с открытия враждебных действий, три дивизии четырехполкового состава с квартирмейстерской частью и кавалерийским резервом, всего от сорока до сорока пяти тысяч человек, перешли границу и в нескольких пунктах вступили в Галицию, занятую уже польскими войсками.

Как ни была недостаточна и как ни запоздала эта помощь, она могла иметь свою цену, могла оказать влияние, если не на успех всей кампании, то, по крайней мере, на взаимное положение сторон в бассейне Вислы. По-видимому, она пришла более чем кстати, так как совпала с нападением на польские войска вернувшегося назад неприятеля. Вторжение поляков в Галицию в тылу армии эрцгерцога Фердинанда заставило его вернуться обратно. Он отступил на Варшаву, затем, 2 июня, очистил Варшаву и, пройдя по левому берегу Вислы, вверх по ее течению, вступил в Галицию и стал фронтом к занятым Понятовским на противоположном берегу Вислы территориям. Эрцгерцог хотел переправиться через реку и прогнать поляков с занятой ими территории. Он начал с нападения на Сандомир. Обладание этим городом, расположенным по обе стороны реки, дало бы ему возможность действовать и на том и на другом берегу. Как и большая часть польских городов, Сандомир был плохо укреплен и не был в состоянии выдержать продолжительной осады. Полуразвалившиеся от времени стены были единственным его укреплением. Получив известие об угрожающей городу опасности, Понятовский спешно прибыл с большею частью своих войск и занял позицию в недалеком расстоянии от Сандомира, на правом берегу Вислы до впадения Сана. Занимая эту местность, он имел возможность двинуться к городу и оказать ему помощь, но только при условии, что несколько русских отрядов присоединятся к нему, и, заняв место в боевой линии, пополнят численный недостаток его сил.

Но русские подвигались с приводящей в отчаяние медлительностью. С каждым днем их переходы делались короче, зато стоянки продолжительнее. Через каждые три дня они отдыхали, по меньшей мере, день; как будто все их усилия были направлены к потере времени. Их отряды блуждали наудачу, без всякого определенного плана, выбирая всегда самый длинный путь, заботясь о том, чтобы заблудиться. Тон офицеров и их манера держать себя дышали крайним недоброжелательством. Наиболее откровенные сознавались напрямик, что они с ненавистью смотрят на войну с Австрией и, насколько возможно, будут воздерживаться от участия в ней. Когда Понятовский – если доверять польским рассказам – посылал к Голицыну своих адъютантов, прося его поторопиться, русский генерал посылал начальникам дивизий предписания, вполне отвечающие желаниям Понятовского, но вслед зa тем тайно отправлял отмену приказаний[134].

Впрочем, 12 июня довольно сильный отряд, под начальством генерала Суворова, сына знаменитого генералиссимуса, имя которого осталось синонимом быстроты и натиска, прибыл на Сан и стал в самом недалеком расстоянии от поляков, позади них. В этот же самый день австрийцы переправились через Вислу и, отрезав Сандомир от всякого сообщения, пошли на Понятовского и штурмовали его позиции. Битва была ожесточенная. Храбрые поляки из чего только могли создавали врагу препятствие, задерживались за всякой складкой почвы, и, переходя по временам в нападение, стремительными атаками в штыки приводили в замешательство своего противника. В продолжение всего дня они удерживали свои позиции; но держаться еще хотя бы несколько дней, а тем более оттеснить врага и освободить город без поддержки русских они не могли.

Понятовский умолял Суворова о помощи, но тот на его горячие и настойчивые просьбы долго не обращал ни малейшего внимания. Наконец, он пообещал отдать приказание одной из своих бригад перейти на другую сторону Сана, чтобы, подкрепив и удлинив левое крыло поляков, отвлечь на себя правое крыло австрийцев и обойти его. Движение русских уже началось, приготовления к переправе были сделаны, мост переброшен, как вдруг умом генерала Сиверса, который командовал бригадой, овладело большое смущение. Дело в том, что был понедельник – день, считающийся несчастным у русских. При таких дурных предзнаменованиях следовало воздержаться от всякого серьезного дела. Обещанное содействие было отложено до завтра. Но на следующий день оказалось, что генерал Сиверс затерял свой Георгиевский крест, – новое знамение свыше, предостерегающее русских не искушать судьбы. Бригада осталась на месте. Понятовский понял, что его предательски оставили одного. Взбешенный, он дал сигнал к отступлению, отвел свою армию за Сан, а сам помчался в Люблин, где находилась главная квартира Голицына. Удаляясь, он слышал, как пушки из находящегося в отчаянном положении Сандомира отвечали все реже, что указывало на предсмертную агонию крепости[135].

В Люблине он говорил, что требуется безотлагательная помощь, что иначе гибель города неминуема. Но опять натолкнулся на отмалчивания и отказы. Все, чего он мог добиться, было обещание, что императорская армия переправится через Сан 21 числа. 18-го Сандомир сдался, так как Голицын не двинул на помощь городу ни одного человека, вся помощь его дивизий свелась к тому, что своим присутствием они прикрыли отступление польской армии. “Предательское поведение!” – воскликнул Наполеон, узнав об этих сценах, и, в порыве негодования, не мог удержаться, чтобы не приказать Коленкуру сделать самые сильные представления. “Итак, – велел он написать ему, – присоединение русских к польской армии ознаменовалось лишь поворотом к худшему и потерею того, что поляки одни сумели завоевать и до сих пор удерживали!”. Правда, что, оставаясь верным системе – никогда не обвинять самого Александра – он тотчас же прибавил: “Без сомнения, не таковы были намерения императора Александра; но следует, чтобы он знал, как были исполнены его предначертания. Доставить ему случай проявить свою власть, значит, оказать ему истинную услугу”.[136] Впрочем, и в настоящем случае Голицын не сделал ничего иного, как только придал ограничительный смысл приказаниям, которые предоставляли полную свободу его недоброжелательству, ибо в его инструкциях говорилось: “Во всяком случае предписывается вам избегать совместных действий с польскими войсками и оказывать им содействие только косвенным путем”[137].

Очевидно было, что русские не желали сражаться рядом с поляками. Но нельзя ли было устроить так, чтобы обе армии, если уж они не могли действовать совместно, действовали, по крайней мере, параллельно, в разных районах? После переговоров с Голицыным Понятовский решил перейти со своими солдатами на левый берег Вислы. При этом предполагалось, что войска царя останутся на правом берегу, возьмут на себя труд довершить оккупацию уже восставших частей Галиции и оттеснят отсюда неприятеля как можно дальше.

Взяв на себя эту задачу, русские исполняли ее крайне своеобразно. Прежде всего они предоставили австрийцам разбросать по всей стране летучие отряды и снова занять Львов и другие города. Но если уж они не помешали набегу австрийцев, они могли, по крайней мере, заставить их жестоко поплатиться за это. Ничего не было легче, как отрезать и окружить отряды, дерзнувшие внедриться в густые русские массы. Но русские позволяли австрийцам свободно передвигаться, проскальзывать между своими колоннами и совершать эволюцию с такой уверенностью в безопасности, как будто дело происходило на маневрах, как будто с той и другой стороны было дано слово избегать встреч и скрещивать оружие. Если австрийцы двигались в какую-либо сторону, русские тотчас же направлялись в противоположную, так что – писал Понятовский, – “достаточно было узнать измерения одной из армий, чтобы на основании этого заранее знать, что предполагает сделать другая”[138]. Если замечала друг друга, то не хотели пожертвовать и одним зарядом. За все время один только раз вблизи Увланок обменялись несколькими выстрелами, и то по ошибке. Австрийцы плохо разглядели русские мундиры и думали, что имеют дело с поляками. Их офицер тотчас же прислал Голицыну свои извинения за невольную ошибку, по случаю одного убитого и двух раненых было выражено сожаление[139]. Когда встречались кавалерийские патрули, они спокойно поглядывали друг на друга; люди спешивались, лошадей расседлывали и разнуздывали. Затем, чтобы скоротать скуку совсем ненужной службы, начинали сходиться, вступали в разговоры, и нередко можно было застать австрийцев и русских, расположившихся “скреплять свое доброе согласие совместной выпивкой”.[140] Эти знаменательные факты, в связи с постоянными посылками парламентеров и хождением из одной главной квартиры в другую, были вполне достаточны, чтобы выдать самому непроницательному наблюдателю заранее условленную между обеими сторонами игру и их тайное вероломное соглашение.

Действительно, путем тайных переговоров произошло соглашение по известным пунктам, и комедия разыгрывалась с общего согласия. Когда русские вступили в Галицию, эрцгерцог Фердинанд уведомил их через одного из своих офицеров, майора Фикельмонта, что они как друзья будут приняты в стране австрийского императора, и выражал желание ознакомиться с их намерениями. Голицын ответил, что он не может не исполнить приказаний своего государя, а в них ему предписано занять край, – в случае надобности, силой, но только до Вислы. Таким образом, он косвенно, в виде намека, обязался не переходить реку и, прежде чем вступить в борьбу, по-христиански предупредил своего противника, что не будет доводить дело до серьезного столкновения и будет соразмерять свои удары с ударами противника.

Такое извещение, а также и любезности, которыми оно сопровождалось, вполне могло успокоить австрийцев насчет истинного характера русского вмешательства. Но этого им было недостаточно. Ввиду того, что русские определили точную границу своих действий на западе, австрийцы желали добиться, чтобы таковая же была определена и на юге, – по дороге в Краков и в центральные части империи, например, чтобы русские приняли за крайний предел своего похода один из правых притоков Вислы, одну из рек, которые текут перпендикулярно к Висле, – например, Сан, Дунаец или Вислоку. Фикельмонт был вторично отправлен в русскую главную квартиру, чтобы устроить дело на этих основаниях. Насчет Сана Голицын не хотел давать никаких обещаний. Однако мы уже видели, какой вред причинило полякам продолжительное бездействие одной из дивизий Голицына перед этой рекой. Наконец, он согласился считать чертой, разделяющей обе армии, – Вислоку, лежащую в нескольких милях к югу. Он обещал, что в настоящее время русские не будут переходить ее и пойдут к ней насколько возможно медленнее; австрийские же войска будут отступать перед ними, не сражаясь. Согласно этому условию, Голицын употребил неделю, чтобы пройти узкую полосу земли, которая разделяет оба притока. Подойдя к Вислоке, он остановился и не двигался дальше.[141] Сверх того, в областях, которые занимали царские солдаты, они держали себя не как враги Австрии, а скорее как ее уполномоченные. Они повсюду восстанавливали австрийские власти и национальные цвета Австрии, изгоняли польские и французские эмблемы, запрещали присягать Наполеону[142]. Польских патриотов преследовали, поступали с ними, как с мятежниками. Как будто Россия заняла Галицию только для того, чтобы завести в ней порядок от имени императора Франца, чтобы взять провинцию на хранение по доверенности законного владельца и сохранить ее в целости.

Такое поведение русских приводило поляков в отчаяние не менее, чем их двусмысленный способ держать себя при встрече с неприятелем. В генеральном штабе Понятовского и в государственном совете герцогства, олицетворявшем высшую власть в стране, громко говорили об измене. С невоздержанностью в мыслях и словах, свойственной польской нации, военные и штатские не довольствовались ссылками на (Истинные факты. Они их преувеличивали, в случае надобности искажали, выдумывали несуществующие и указывали на них, кому следует. Они писали императору Наполеону, начальнику штаба Бертье, генералу Коленкуру. Они обращались и к самому князю Голицыну с протестами, в которых под формой официального заявления было плохо скрытое чувство жестокой неприязни. Со своей стороны Голицын упрекал офицеров Понятовского за независимый образ действий, за революционные приемы, за надежды, которые они открыто высказывали и повсюду распространяли – даже за то, что они называли себя поляками, так как Россия не признавала за ними этого права. Результатом этого были язвительные препирательства, словесная война, в которой бросались в лицо друг другу справедливые обвинения, где каждый был и прав и виноват.

Эти прискорбные инциденты, дойдя до Петербурга, усиливали и без того уже болезненную раздражительность в столице России и к существующим затруднениям Коленкура прибавляли все новые затруднения. Все жалобы стекались к посланнику, налагая на него обязанность поддерживать жалобы одних и отвечать на жалобы других. Он должен был осуждать поведение русских генералов и в то же время защищать поляков, – задача тем более неблагодарная, что он видел, как с каждым днем возрастало недоверие Александра. Направляя все свои мысли на мучительный для него вопрос о восстановлении Польши, царь усматривал в самых незначительных фактах симптомы возрождения Польши или направленные к этой цели попытки. “Из того, что там говорится, что пишется, что делается, – говорил он, указывая на Галицию и на герцогство, – ничто не отвечает духу союза. Необходимо, чтобы объяснились”[143]. Что же касается Румянцева – Польша буквально становилась его кошмаром. Монарх и его советник подпали под влияние ожесточенного общества, и все усилия Коленкура успокоить их были бессильны. Даже меры, на которых остановился Наполеон, как на средстве Успокоения России, достигали как раз обратной цели: они были приняты с недоверием и истолкованы в дурную сторону. Данный приказ занять именем императора восставшие округа Галиции сильно оскорбил Александра. “Я не могу допустить, говорил он, чтобы на моей границе создавали французскую провинцию”[144]. Но что в особенности коробило его, это невнимание к нему императора, не отвечавшего на его письма. Такое несоблюдение общепринятых форм приличия оскорбляло и беспокоило монарха, который в личных сношениях со своим союзником был утонченно-любезен. Молчание Наполеона, чем дольше оно тянулось, тем более казалось ему зловещим предзнаменованием и усиливало его недоверие.

Наконец 23 июля приехал в Петербург флигель-адъютант Чернышев. Он прибыл прямо с поля сражения при Ваграме, где Наполеон держал его около себя весь день и надел на него орден Почетного Легиона[145]. Он привез с собой письмо от императора. Наполеон полагал свою гордость в том, чтобы его ответ царю был извещением о победе. Он хотел заставить его почувствовать, что Франция, предоставленная самой себе, сумела, тем не менее, преодолеть все препятствия. Это высокомерное желание проглядывает сквозь представленные им извинения, да и самые извинения были такого свойства, что только он один мог их представить. “Мой Брат, – писал он, – благодарю Ваше Императорское Величество за любезное внимание в продолжение трех месяцев. Я запоздал написать вам, потому что сперва я хотел написать вам из Вены. Но затем я решил написать вам только тогда, когда прогоню австрийскую армию с левого берега Дуная. Битва при Ваграме, о которой флигель-адъютант Вашего Величества, бывший все время на поле сражения, может дать вам отчет, осуществила мои надежды…”[146].

Действительно, дни 5 и 6 июля блестяще загладили неудачи при Эслинге. Наполеон свершил почти чудо, захватив врасплох неприятеля и выполнив операцию, которая была им предусмотрена, подготовлена и назначена уже шесть недель тому назад. Сто семьдесят пять тысяч австрийцев ожидало его на укрепленных (позициях между Аспером и Эслингом. Внезапно выйдя с восточной стороны острова Лобау, он обманывает их предположения, быстро меняет фронт, опрокидывает верки, успевает перебросить сто пятьдесят тысяч человек на левый берег и развернуть их перпендикулярно к реке, прежде чем австрийцы могли оказать ему сколько-нибудь серьезное сопротивление. Затем идет на армию эрцгерцога, которая должна была отступить на высоты Энцерсдорфа и Дейтш-Ваграма, и выбивает ее из этой позиции в самом грозном сражении, какое только случалось ему до сих пор иметь. Победой при Ваграме он окончательно обеспечивает за нами линию Дуная и отбрасывает австрийские силы на окраины монархии. Это громкое дело разрушает воскресшие было надежды наших врагов, как тайных, так и явных, лишает мужества Европу и бросает ее к его ногам.

Однако, в Петербурге, где стояли вдали от театра военных действий, где самое имя союзника давало возможность высказываться откровенно и независимо, настроение было слишком приподнято, чтобы известие о наших успехах могло охладить разыгравшиеся, страсти и побудить отнестись как следует к своим обязанностям. Там все внимание сосредоточивалось на единственном предмете – на Польше. События на Дунае не отразились сколько-нибудь серьезно на событиях на Висле, тем более, что вскоре после Ваграма между варшавянами и русскими возник новый конфликт, более важный, чем все предыдущие.

С тех пор как Понятовский, отделившись от русских, перенес на левый берег свои силы и свою деятельность, его целью сделался Краков, расположенный в сфере его военных операций. Он обещал этот город своим солдатам как награду за их усилие. Надежда на это придавала им мужество. Если Варшава была в глазах поляков их политической столицею, то Краков, полный воспоминаний о их прошлом величии, был для них священным городом, обладание которым укрепило бы их веру в будущее и послужило бы залогом возрождения. Как лестно было бы провозгласить восстановление отечества на могилах королей, которые покоились в древней столице! Итак, войска Понятовского шли на Краков. Блестящая кавалерия по обыкновению неслась галопом впереди, открывала неприятеля и завязывала с ним беспощадный бой. Австрийцы не оказывали большого сопротивления: их целью было не столько защищать галицийские земли, сколько задержать всякую серьезную диверсию на Моравию, а самим тем временем приблизиться к эрцгерцогу Карлу. Оттесненные после многих стычек к Кракову, они не находили нужным удерживаться в нем. Как только поляки показались в виду города, командовавший расположенными в городе войсками генерал открыл переговоры. Вечером 14 июля было заключено перемирие на двенадцать часов, причем было условленно, что австрийцы очистят город в течение ночи, а войска Понятовского вступят в него на следующий день.

В лагере поляков было всеобщее ликование. Охваченные чувствами гордости и радости, показывали они друг другу на величественный древний город, раскинувший по обоим берегам Вислы свои древние дворцы и сотни церквей. Глазами они уже владели им и не сомневались, что скоро он будет принадлежать им, так как враги отказались его у них оспаривать. Они не приняли в расчет своих союзников. Армия Голицына, хотя и находилась на другом берегу, далеко позади них, наблюдала за всеми их движениями с ревнивым беспокойством. Как только она увидела, что они приближаются к Кракову, она встрепенулась при мысли отдать им столь драгоценную добычу и приняла меры, дабы наложить на нее свою руку раньше их. Русские внезапно выступили из лагеря, возобновили свой прерванный поход, перешли с Вислоки на Дунаец, переправились через него и бросились вперед с еще невиданной стремительностью, 14 июля они были по соседству с Краковом. Русские задумали план – тайком проникнуть в город. Они хотели воспользоваться промежутком в несколько часов времени между выходом австрийцев и вступлением поляков и проскочить в город между отступавшим побежденным и победителем, который еще не успел занять своего завоевания.

Тайное пособничество австрийцев помогло этой хитрости. Из донесений Понятовского, подтверждаемых и из других источников, видно, что австрийцы, в то самое время, когда они вели переговоры с поляками, предупредили русских и даже послали за ними, что ими были командированы офицеры, чтобы служить проводниками спешившим к городу колоннам генерала Суворова и что обещана была награда тому отряду, который придет первым. Как бы там ни было, но ночью Понятовский был предупрежден жителями Кракова, что в город входит русский авангард. На другой день, в первом часу пополудни – время, установленное соглашением – явился эскадронный командир Потоцкий, чтобы занять одни из городских ворот. Но они уже охранялись русским отрядом под командой Сиверса. Между Потоцким и Сиверсом произошел следующий горячий диалог: “Мне приказано, – сказал русский, – охранять от вас вход в город”. – “Мне приказано, – отвечал поляк, – вступить в него именем Е. В. императора французов, и я надеюсь, что вы не заставите меня скрестить пики и таким способом открыть себе путь”. Сивере скрылся со своими людьми, ворота открылись. В городе ожидало вновь прибывших единственное в своем роде зрелище. Повсюду были русские, и среди них свободно разгуливали, пользуясь дружеским вниманием русских, отсталые солдаты и даже офицеры австрийской армии. В перспективе на главных улицах виднелись русские эскадроны в боевом порядке – это были как бы стены из лошадей и людей, над которыми стоял целый лес пик. Между тем Понятовский вступил в город во главе своего войска с барабанным боем и развернутыми знаменами. Когда он прибыл на Оружейную площадь, отряд русских гусар преградил ему дорогу. Движимый чувством благородного негодования, Понятовский поднимает на дыбы своего коня, бросается в ряды гусар, пробивает брешь в этой живой стене и силой открывает себе путь. В других местах поляки могли пробиваться только штыками и пиками. Повсюду обменивались жестокой руганью и угрожающими жестами. Дело дошло уже до ружей, когда с большим трудом между русскими и польскими командирами состоялось соглашение. Было условленно, что город будет занят сообща. Поляки и русские разделили его между собой, расставили войска по квартирам в разных кварталах и остались тут, наблюдая друг за другом, держась надменно, вызывающе, с нескрываемой злобой, готовые каждую минуту взяться за оружие. Между этими союзниками-врагами отношения были настолько натянуты, что с этих пор достаточно было малейшего повода, чтобы между ними вспыхнуло настоящее сражение[147].

Известия об этих событиях застали русское общество в состоянии крайнего возбуждения, которое благодаря им обострилось еще более. Уже некоторое время ропот был так силен, что Коленкур, как ни привык к подобным бурям, был смущен переходящими всякие пределы нападками. “Я не видал еще, говорил он, чтобы брожение доходило до такой степени и было столь общим”. В салонах щадили царя не более Франции. Недовольные громко говорили о том, чтобы низложить его и отдать судьбу государства в более твердые руки[148]. Правительство, обеспокоенное таким настроением умов, которое только в более резкой формe выражало его собственные тревоги, не сумело ни подавить этого движения, ни ввести его в русло. Оно ограничивалось только тем, что само шло за общество” В само повышало тон, уступая обществу только в дерзости и в силе. По примеру Румянцева, Александр думал, что и ему следует изложить свои политические взгляды. Он объявил Коленкуру, что вопрос о Польше – единственный вопрос, по которому он никогда не пойдет на сделку, что напрасно Наполеон будет предлагать ему выгоды и блестящие компенсации в Других местах. “Мир недостаточно велик для того, чтобы мы могли сговориться насчет польских дел, если только будет поднят вопрос о восстановлении Польши каким бы то ни было путем”[149], – говорил он. Теперь Александр не считал даже нужным придавать своим жалобам характер дружеских и доверительных излияний. До сих пор все дела с герцогом Виченцы велись на словах. Теперь петербургский кабинет заговорил о необходимости прибегнуть к приемам, обличенным в торжественную форму, потребовал от Наполеона исполнения принятых им на себя обязательств и сделать формальные запросы, на которые нельзя было не ответить. “Я во что бы то ни стало хочу быть успокоенным”[150], – говорил Александр. По-видимому, он хотел поставить свое дальнейшее содействие в деле войны в зависимость от верных гарантий против восстановления Польши. Заготовлялась нота; 26 июля, вскоре после краковских событий, она была передана Коленкуру. Она была составлена и подписана Румянцевым. В ней, как и всегда, говорилось о непоколебимости союза; но, вместе с тем, указывалось на заблуждение тех, “которые водружают знамя Польши”; вкратце повторялись жалобы России, высказывались ее опасения, и в заключение было требование объяснений и гарантий. Польский вопрос впервые возникал официально между Россией и Францией, и император официальным порядком был потребован к ответу[151].

Петербургский кабинет не определял точно, какие именно гарантии желал он иметь. Да к тому же в это время Коленкур уже не был уполномочен давать какие бы то ни было. Хотя в начале войны Наполеон и предлагал войти в соглашение, которым бы заранее определялись условия мира, но он быстро раскаялся в уступчивости, которой Россия не сумела вовремя воспользоваться. После первых успехов, – после сражения при Экмюле, – снова увлекшись страстью к войне и победам, он считал себя настолько господином положения, что не находил нужным считаться с кем бы то ни было. Поставив себе вопрос, не пришел ли момент покончить с вероломной Австрией, не время ли разрушить и пересоздать центральную Европу, он взял обратно полномочия, данные Коленкуру, и запретил ему подписывать какое бы то ни было обязательство, могущее ограничить его волю в будущем[152]. Вследствие этого посланнику пришлось только расписаться в получении русской ноты и передать ее в главную французскую квартиру. Действительно, как бы в подтверждение вышеизложенного Александр получил новое письмо от Наполеона, в котором тот только извещал его, что Австрия признает себя побежденной и просит мира, что он подписал в Цнайме перемирие и что по его приказанию, в скором времени начнутся переговоры.

Но нужно сказать, что, хотя мысль о полном уничтожении Австрии на один миг и улыбнулась Наполеону, он сознавал, что обстоятельства настоящего момента не соответствовали выполнению его планов. Он победил своего противника, но не уничтожил его: Ваграм не был Иеной. Император Франц сохранил армию, конечно, потерпевшую и до некоторой степени расстроенную, но тем нe менее верную, способную при некотором усилили вновь оправиться; притом ее недавние поражения не изгладили у ней воспоминания об Эслинге. Чтобы окончательно расшатать Австрию, потребовались бы новые сражения, новые победы, а Наполеон торопился окончить кампанию, которая истощала его и людьми, и деньгами. Итак, он принял предложение Австрии о переговорах и соглашался дать ей выйти живой из борьбы, лишь бы она вышла из нее ослабленная, умаленная, надолго лишившись возможности напасть на нас.

Известие о перемирии и переговорах произвело в Петербурге кратковременное успокоение. Вследствие перемирия, приведшего в бездействие все армии, прекращалась кипучая деятельность поляков, их содействие делалось менее полезным Наполеону. Теперь уже не было повода опасаться, что Наполеон, ради поддержания в них мужества, согласится теперь же на восстановление их отечества; не было повода думать, что Польша выйдет из этой борьбы возрожденной, и во всеоружии, на поле битвы добьется заветной цели своих желаний. Тем не менее, если опасность для России и была отсрочена, она не исчезла: мало того, условия мира могли не только не устранить ее, но даже упрочить. Подготовляемый договор с Австрией, не провозглашая восстановления Польши, мог послужить исходной точкой и наверное привести к ее восстановлению. В самом деле, чтобы наказать и ослабить Австрию, Наполеон естественно придет к мысли потребовать от нее территориальных уступок. Он захочет удержать по крайней мере, некоторые из занятых провинций для раздела между своими подданными и вассалами. Итак, если он предоставит варшавянам все то, что они захватили, т. е., лучшую часть Галиции, герцогство выйдет из борьбы с удвоенным населением и удвоенными материальными средствами, а главное – с необычайно возросшим национальным чувством и верою в себя. В этом успехе оно увидит начало и залог новых приобретений, быть может, решительный шаг к заветной цели своих желаний, быть может, даже поощрение вернуть себе во всей его совокупности достояние предков доблестной нации, душа которой возродилась в нем. В глазах всех оно будет государством, долженствующим непрерывно развиваться; на нее неизбежно будут смотреть, как на Польшу, стремящуюся к восстановлению. Области, еще не присоединенные к ней, т. е. части, оставленные Австрии и провинции, доставшиеся на долю третьего участника дележа, – России, безусловно подвергнутся силе притяжения, Следовательно, всякое расширение герцогства, достаточно значительное для того, чтобы питать надежды поляков и вскружить им голову, даст опасениям России положительное и прочное основание и, как следствие, внесет в наши отношения взамен временного замешательства непоправимый разлад.

А между тем мог ли Наполеон при дележе австрийской добычи отказать полякам в части, пропорциональной их усердию, их успехам, их роли в борьбе? Два года он беспрерывно обращается к их мужеству, и не было случая, чтобы они не откликнулись на его призыв; он всюду видел их подле себя, во всех боях они занимали почетное место. Его польская гвардия, под пулями и картечью, вскачь взобралась на крутизны Сомо-Сиерра и открыла ему дорогу в Мадрид. И теперь их легионы сражались в Испании; они ради него умирали и несли лишения. Доблестно деля испытания, переносимые нашими солдатами, они побратались с ними на поле битвы. В войне с Австрией, где немцы, принадлежавшие к Конфедерации, оказывали лишь нерешительное и вынужденное содействие, варшавяне отдавались ему беззаветно. Из всех союзников они одни сражались от чистого сердца, надеясь ценой своей крови выкупить родину. Неужели в награду за такие труды только они будут одни устранены и не воспользуются благами победы. Неужели только одно великое герцогство будет обойдено при разделе территории, который состоится между нашими союзниками? Нужно ли было отнестись к нему хуже, чем к другим, только потому, что оно лучше всех нам помогало; нужно ли было привести его в отчаяние, несправедливо и оскорбительно устранив от дележа? Законы чести не дозволяла Наполеону подобной неблагодарности – против этого одинаково были и политика, и благоразумие. Герцогство Варшавское, выкроенное Наполеоном таким образом, чтобы, занимая место впереди французской Германии, прикрывать ее и в то же время быть нашим передовым постом на Севере, было необходимо нам, как авангард. Для того, чтобы подстрекнуть усердие и бдительность варшавян, поддержать в них отвагу и неусыпное внимание на доверенном им ответственном посту, необходимо было щедро заплатить им за оказанные услуги. Следовало даже остерегаться слишком грубо подавить их патриотические стремления и рассеять их мечты. Вовсе не желая восстановления Польши, Наполеон был вынужден оставить в сердцах ее жителей надежду на восстановление, дабы иметь возможность при случае снова обратиться к ним. Он спрашивал себя, не придется ли ему после того, как он уже воспользовался ими против Австрии, употребить их когда-нибудь и против самой России, если это государство, теперь наш союзник, но союзник сомнительный, отречется от нас и обратится в нашего врага? Такое предположение делалось более чем правдоподобным, ввиду поведения царя и его генералов во время кампании, ввиду недостаточной верности союзным обязательствам во время этот испытания. Теперь воочию начали обнаруживаться мрачные следствия австрийской войны, которую Наполеон вызвал нападением на Испанию. Но нужно признать, что ошибки его союзника значительно ухудшили последствия его собственной ошибки. Комедия войны, разыгранная русскими, и инициатива, предоставленная ими Понятовскому и его солдатам, предрешили в значительной степени решения императора, наложили цепи на его волю. Этот победитель людей снова должен был склониться пред силой событий. Как примирить потребности настоящего и возможные требования будущего? Как сохранить в одно и то же время и дружбу Александра, и надежду на содействие его врагов? Как поступить, чтобы Россия по-прежнему верила нам, а Польша надеялась на нас? Такова была задача, которая предстала пред Наполеоном на другой день после Ваграма. Если ему не удастся разрешить ее, он найдет в своей победе зародыш новых раздоров, и мир с Австрией явится в более или менее близком будущем источником конфликта с Россией.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.