Глава седьмая «Очень старомодный город» (Дора Нойс)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава седьмая

«Очень старомодный город» (Дора Нойс)

Двенадцатого декабря 1842 года Фрэнсис, лорд Джеффри, судья сессионного суда, сел у себя дома в Эдинбурге, на Морэй-плейс, написать письмо давнишнему другу, Джону Рамсею Маккаллоху, профессору политэкономии в Юниверсити-колледже Лондонского университета. Переписывались они уже много лет и в последнее время писали друг другу о состоянии Соединенного Королевства. Обсуждали они это на манер, который может показаться сегодня удивительно знакомым. Они видели, как развитой экономике бросает вызов соперничество со стороны развивающихся стран, которые вознамерились идти по пути индустриализации. Маккаллох, человек ортодоксальных взглядов, а также несгибаемый сторонник свободной торговли, отрицал необходимость пожертвовать ее принципом или практикой для противодействия зарубежным угрозам. Джеффри был менее уверен на сей счет: «Желал бы я испытывать такую же убежденность какую, кажется, испытываете Вы, касательно того, что нашему существованию нисколько не угрожает иностранная конкуренция, которой помогают и усугубляют ее действие… национальная зависть и ошибочные представления о личных интересах». Но лорд Джеффри утешал себя мыслью, что, не считая этого затруднения, в саду Великобритании все цветет: «Не вижу, с какой стати увеличение у нас числа народа, занятого на производстве, должно быть предметом сожаления или тревоги, или на каком основании нужно опасаться серьезного или постоянного стесненного положения, особенно среди этих классов». Лишь время могло показать, может ли первая глобализация в эпоху, когда они жили, угрожать лидерству Соединенного Королевства в промышленности. Размышляя над вопросом, на который не могло быть ответа, Джеффри невольно возвращался к банальностям человека, видевшего за свою жизнь, как осуществилось большинство его надежд. И он написал в заключение Маккаллоху, что был бы «удовлетворен, поближе взглянув на положение страны где-то около 1900 года, к которому, как я убежден, те проблемы, из-за которых мы ломаем головы будут в основном решены».[378]

В первую половину своей карьеры Джеффри обрел известность на родине и за рубежом как редактор журнала «Эдинбург ревью». Маккаллоха ценили за помещаемые им в этом журнале статьи, хотя он сам редактировал «Скотсмен», главную городскую газету, основанную в 1817 году. Но наиболее близкий по духу труд его жизни заключался в разработке политической экономии Адама Смита. Маккаллох дополнил этот труд как автор классической теории государственных финансов. Отнюдь не смутьян, он оставался все тем же человеком выдающегося ума, достойным по любым стандартам профессорского звания. Однако пост, который он получил в Лондонском университете, выбирался им не в первую очередь. Странно, но факт: Шотландия до относительно поздних времен не могла похвастать кафедрой такой науки, как политэкономия, которую она же и изобрела. В 1827 году планировалось создать кафедру в Эдинбургском университете. Очевидным кандидатом на должность преподавателя казался Маккаллох: поэтому он тоже поддерживал данный проект. Но глава Шотландии, тори лорд Мелвилл предпочел не санкционировать создание данной кафедры, если ее предстояло получить вигу. «Единственное настоящее препятствие — Мелвилл, — отмечал Маккаллох, — но, думаю, оно окажется непреодолимым, и вследствие этого проект не осуществится». Кафедру политэкономии вместо этого создали в Лондоне, куда и отправился Маккаллох. Он продолжал учить студентов, что никакое правительство не должно тратить ни гроша до того, как повысит налоги. В соответствии с этим постулатом он представлял собой чуть ли не пародию на серьезную, лишенную юмора сторону национального характера. Остряки из журнала «Блэквудс Эдинбург мэгазин» высмеивали его как «мрачного, угрюмого, упрямого типа».[379]

В 1846 году свободная торговля за которую ратовал Маккаллох, окажется в руках отнюдь не вига, а премьера-консерватора, сэра Роберта Пиля. Изменение подхода к делу тепло встретили в Глазго, который вел мировую торговлю, но в Эдинбурге приветствовали не столь сильно. В этом городе по-прежнему преобладали юристы — и юристы же управляли картелями, и потому город не проявлял ни малейшей любви к конкуренции ради нее самой, хоть здесь, хоть где-либо еще. Фактически местные интеллектуалы-тори, представленные в журнале «Блэквуде», всегда называли политэкономию безумием на том основании, что не имеющие никаких ограничений рынки разрушают скрепляющие общество узы взаимной защиты и преданности. Вместо этого благожелательному мелкопоместному дворянству и угнетенным рабочим следует объединить силы против ведущих к утилитаризму реформаторов и их друзей-капиталистов. Такое представление было романтическим и иногда находило романтическое выражение. Рьяный патриот из «Блэквудса», Уильям Эйтоун, профессор риторики Эдинбургского университета, выбрал сатирические стихи, чтобы предречь, как свободная торговля вызовет бурный (и к тому же совершенно справедливый) протест у батраков, которых она доведет до нищеты:

Ячмень из Мекленбурга, пшеница из Польши,

Масло из Голландии, американский сыр,

Даровой бекон,

Случайный груз,

Плывут к нашим берегам с каждым попутным ветром.

Что нам за дело до отчаявшихся крестьян

Рыщущих вокруг скотных дворов со спичками?

Мы обходительно улыбнемся такому практичному крестьянству:

Соломенным крышам не одолеть Даунинг-стрит.[380]

* * *

Эйтоун описывал так торговлю Лейта. Этот порт никогда сильно не преуспевал на ниве межконтинентальной торговли и по-прежнему поддерживал связи в основном с Северной Европой. Во второй половине XIX века он все же сумел справиться со своими едва-едва не разорившими его затруднениями. Будучи самостоятельным муниципалитетом, Лейт все же мог привлечь капитал из Эдинбурга. Благодаря этому стали возможны крупные вложения — в железные дороги, в более крупные пароходы и в механизированную погрузку и разгрузку. Вскоре в Лейте почти ежегодно обрабатывал до миллиона тонн грузов. Последовало дальнейшее расширение доков: дока Альберт на востоке и дока Виктория на западе, а в 1881 году еще более просторного дока Эдинбург (названного в честь торжественно открывшего его герцога Эдинбургского).[381]

То, что случилось в Лейте, отражало, пусть и в меньших масштабах, происшедшее в самом Эдинбурге. Сразу после 1914 года строительный бум в городе не проявлял никаких признаков упадка. Династии пивоваров делались щедрыми покровителями новых городских ориентиров: Макюэн-холла (1888–1897) в университете, «великолепного окаменевшего бланманже», и Ашер-холла (1910–1914), главного места проведения концертов, «выполненного с предельной строгостью и точностью». Эдинбург обзавелся современными театрами, в том числе «Ройал Лицеум» в 1883 году и «Королевским» в 1905–1906 годах, огромными отелями на обоих концах Принсес-стрит, «Норт Бритиш» в 1895 и «Каледониан» в 1899–1903 годах, а на среднем протяжении улицы — крупными универмагами, «Дженнерс» в 1893–1895 годах и «Р. У. Форсит» в 1906 году. В 1894–1897 годах реконструировали Северный мост, возвели бросающиеся в глаза новые здания по обе его стороны, «Патрик Томпсонс», еще один универмаг и редакцию «Скотсмен».

Фактически самым богатым человеком в Эдинбурге начала века был строитель Джеймс Стил. Он приехал в Эдинбург в 1862 году, после того как обанкротился в своем родном Ланакшире. Как шотландец викторианской эпохи, он этого банкротства стыдился. Новый город предоставил ему анонимность, к которой он стремился, пока снова не встал на ноги, и возможности, в которых он нуждался. Остаток своей карьеры он потратил, компенсируя прежние ошибки, через бизнес и обильные дары отколовшейся церкви. К 1903 году в его жизни произошел крутой поворот: как лорд-провост он приветствовал посетившего город короля Эдуарда VII, который присвоил ему рыцарское звание. На заданный в ходе официального расследования вопрос, какой у него доход, он ответил: 80 000 фунтов. Когда вопрос уточнили, мол, спрашиваем о доходе, а не о том, сколько у него всего денег, Стил дал тот же ответ; 80 000 фунтов — вовсе не сумма, накопленная за жизнь, а заработок в год (по современным деньгам это примерно 5 миллионов фунтов). Начав в Толлкроссе, он построил целые кварталы города: продолжение Вест-Энда за пределы Палместон-плейс, рабочий округ Далри и всякого рода «промежуточные» кварталы, «Комли-банк», «Мерчисон», «Шиннс» и другие. Выполняя эти работы, он проявил себя настоящим феодальным деспотом. Типичный устав, написанный по его распоряжению, требовал, чтобы «все фасады и все орнаментальные части отличались стилем и качеством работы, одобренной начальством», а несущие стены должны выкладываться «камнем из карьера, который, по их мнению, подходит по цвету и качеству».[382] Он руководил и приказывал — и поддерживал развитие архитектурной гармонии Эдинбурга.

* * *

В меньших масштабах материальная культура города тоже становилась более обильной, хоть по-прежнему вдохновлялась традициями собственного искусства. Наилучшим носителем этих традиций был Роберт Лоример, сын Джеймса Лоримера, патриотически настроенного профессора общественного права в университете. Приверженность Джеймса национальному юридическому наследию нашла соответствие в пристрастии Роберта к шотландской архитектуре интерьера и близким ей искусствам. Его тоже сперва отправили изучать право, но он не смог воспринять юриспруденцию. Семья числила среди своих друзей одного из ведущих архитекторов Эдинбурга, Уильяма Берна, и юный Лоример принялся под его крылом подвизаться в той же профессии. Однако его интересы простирались шире, он стремился достичь мастерства во всем, что могло пригодиться при строительстве зданий — работе с камнем, деревом, железом, штукатуркой, стеклом — или при меблировке — создании столов, стульев, шкафов, кроватей, штор и так далее.

Интерьеры Лоримера уцелели в Новом городе и Вест-Энде, на Белгрейв-Кресент, Драммонд-плейс, Хериот-роу и Ротсей-террас. Сам он жил на Мелвилл-стрит, где добавил к типичному стандартному дому ленточной застройки собственные разнообразящие дополнения, балкон и разделенные на «квадраты» окна. Он нашел достаточно простора для деятельности в пригородах, особенно в Колинтоне. Здесь он спроектировал современные дома с шотландским «акцентом» — ступенчатые фронтоны, наружные лестницы, галечная штукатурка и желобчатая черепица. В Лотиане он помог построить будущие курорты и города-спутники, Гуллан и Норт-Берик. Восстанавливал он и замки, примером может служить Бейвло в Балерно. Ему доводилось проектировать церкви, например церковь Доброго Пастыря в Мюррейфилде, небольшое здание на пригородном холмике, возведенное из отличного хейлского камня с красным орнаментом, снова викторианская готика в шотландской личине. Величайшим же его готическим сооружением стала часовня ордена Чертополоха в соборе Святого Жиля, изысканное сочетание обстановки, резьбы и глазури внутри, снаружи отмеченное изящным арочным контрфорсом.

Всякий раз, когда предоставлялась возможность, Лоример занимал местных художников и использовал местные материалы. Он открыл такую художницу, как Фиби Транквейр: «Я не знаю никого, кто был бы столь симпатичен мне в художественном плане. Она такая обычная, так любит простоту, и настоящее удовольствие ей доставляют самые простые творения природы». Она выполнила в часовне Чертополоха глазурованные геральдические таблички, но больше всего помнят ее фрески в часовне Бельвью в Новом городе, с небесным воинством, трубящим в трубы. Мебель Лоример поручил делать компании «Уиток и Рейд», которая была основана в XVIII веке, а вышла из бизнеса лишь в 2004 году. Чаще всего он сотрудничал с двумя резчиками по дереву, У. и А. Слоу. Сам Лоример оказывался в своей стихии в мастерской плотника: ему нравился звук, с каким рубанок и стамеска вонзались в древесину, он черпал вдохновение, глядя, как из бесформенной деревяшки мало-помалу возникают очертания нового изделия. Братья Клоу никогда прежде не встречали архитектора, настолько жаждущего использовать их мастерство, и они со своей стороны старались изучать и развивать его идеи. Выполненные ими сиденья на клиросе в часовне Чертополоха показывают, как идеально они воплощали замыслы Лоримера. Первый биограф Лоримера, Кристофер Хасси, отправился в 1929 году проинтервьюировать братьев после смерти архитектора.

Я хотел бы нарисовать правдивый портрет братьев Клоу, гению которых в резьбе по дереву Лоример столь многим обязан. На верхнем этаже мрачного эдинбургского особняка выходишь из темного коридора и попадаешь в окружение сада деревянных цветов: два одинаковых человека выглядят в своих длинных серых комбинезонах, как Тра-ля-ля и Тру-ля-ля, большие и добродушные. До сего дня мне неизвестно, который из них У., а который А., так как они уже давно стали одной личностью и склонны говорить попеременно. Слушать их воспоминания о 25 годах работы с Лоримером — все равно что внимать псалмам, которые распевает группа прихожан.

У.: Никакой архитектор не давал нам так развернуться.

А.: Мы работали исключительно на него.

Оба: Да, 30 лет мы не работали ни для кого другого.

А.: С сэром Робертом мы повстречались в 1892 году.

У.: Он пробыл год на практике.

Оба: Понимаете, он хотел, чтобы кто-нибудь проявил к нам интерес.

У.: В то же время он хотел развивать в Эдинбурге ремесла.

А.: И дать работу преимущественно эдинбургским ремесленникам.

Оба: Мы его поддержали.[383]

Отличный пример того, как развивался наиболее выигрышным образом характер города и горожан под сенью викторианской эпохи с ее ориентирами в виде владения собственностью и классовой принадлежности. Но разрешало ли это, как полагал Джеффри, все проблемы?

* * *

Разумеется, всегда существовала более темная, оборотная сторона. Отчасти она воплощалась в шотландской воинской традиции. Самые отпетые хулиганы и тертые калачи могли завербоваться в солдаты. Если они, к несчастью, доблестно погибали на войне, их имена увековечивали на воздвигнутых в центре города монументах. Эдинбургский замок, которому больше не нужен был гарнизон с большим числом солдат, тоже превратился в памятник. Первая мировая война закрепила за ним эту роль. Она потребовала от страны и города огромных жертв, и не только отъявленных головорезов и тертых калачей. Потребовала и получила.

Подобно остальной Шотландии, Эдинбург осенью 1914 года с удивительным единодушием шел записываться в армию. Большинство горожан попадали в территориальные батальоны, набираемые в конкретной местности из всех слоев общества. Это могло повлечь за собой печальные последствия, и не только на поле боя. В 1915 году с ними столкнулся город Лейт, когда около Греты произошла железнодорожная катастрофа поездов, перевозивших солдат. При столкновении двух поездов погибли 227 человек и 247 были ранены. Все погибшие, за вычетом девяти человек, числились в 7-м батальоне Королевского шотландского полка, набранном в Лейте. Эдинбург и Лотиан гордились Королевским шотландским полком — своим собственным полком, одним из первых в британской армии. Впервые набранный в 1633 году, он первоначально объединял в своих рядах наемников и в 1688 году выступил против правительства, так как ослабленная Шотландия не смогла заплатить солдатам, когда полк вернулся из-за моря. С тех пор этому полку не раз выпадал случай отличиться по всему миру. И когда снова разразилась война, этот полк состоял из двух батальонов кадровых войск. К концу года его численность увеличилась до трех батальонов кадровых войск и четырнадцати территориальных батальонов, причем семь относились к «Новой армии».

Главнокомандующий вооруженными силами Великобритании, генерал Дуглас Хейг, сам был родом из Эдинбурга и в высшей степени восхищался шотландскими солдатами. Фактически он считал, что своим мужеством и упорству они выиграют для него войну. Именно поэтому он в бесплодных попытках прорыва на Западном фронте часто первыми бросал в бой шотландцев. И по этой же причине в той войне их погибло 128 000 человек, самый высокий процент потерь среди армий союзников. Из погибших 583 офицера и 10 630 нижних чинов служили в Королевском шотландском полку.

Самой крупной битвой, в которой участвовали шотландские полки под личным командованием Хейга, стало сражение у Арраса весной 1917 года. Это было самое крупное сражение, в каком когда-либо участвовала Шотландия. Ее подразделения составляли треть сил союзников на поле боя: многочисленнее всей британской армии в битве при Ватерлоо, в семь раз превосходя числом войско короля Роберта Брюса в битве при Бэннокберне. Среди этих подразделений был и 15-й Королевский шотландский полк, набранный в центральном Эдинбурге. Его командир, полковник Гэвин Паган, пал в отчаянной рукопашной; многие бойцы знали командира до войны как священника церкви Святого Георгия в Вест-Энде. Шотландия одержала победу в первый день сражения. Полки наступали целых четыре мили, изумительное достижение по меркам той войны. На второй день атака захлебнулась. Через месяц наступление вообще остановили. Близкая победа обернулась поражением.

Еще более тяжкий урон шотландцы понесли при Пашенделе, в третьем сражении под Ипром, следующей осенью во Фландрии. Наступление началось 31 июля и сопровождалось сильными ливнями, которые не прекратились и к тому времени, когда 20 октября пошли в атаку 15-й и 16-й Королевские шотландские полки. То, что с ними случилось, было уже чересчур знакомым для Западного фронта исходом: бойцов, которые с громадным трудом брели по непролазной грязи, косили немецкие пулеметы. А затем противник нанес ответный удар. 15-й Королевский шотландский полк отступил на первоначальные позиции и отбивался, пока не подошло подкрепление. К тому времени его численность снизилась с более 500 до 120 солдат и четырех офицеров. Лейтенант Роберт Джонстон не испытывал ни малейших сомнений насчет бесполезности усилий:

В этой бойне, при условиях, почти не поддающихся описанию, из-за своего откровенного злосчастья и отчаяния мы потеряли 20 офицеров и 400 солдат. Штаб действовал неумело и бездарно. Мы ни разу не видели на передовой ни одного штабного офицера. Когда началась атака, мы изнемогали от усталости, совершенно пали духом и нисколько не думали о победе. Наше настроение было близко к унынию, среди рядовых не слышалось ни шуток, ни пения, людьми владела безысходность, и они, как ни удивительно, принимали наше положение без вопросов, с тупой покорностью, и уж точно без того внутреннего огня, который необходим, чтобы одолеть врага.

Размышляя об этих событиях после войны, Джонстон выражался куда резче:

Генералов, которые посылали нас в эту атаку… следовало бы гнать поганой метлой. Я презираю этих людей. Ведь однажды — только однажды — мы оказались не в состоянии похоронить наших погибших, и это само по себе доказывает, насколько невыполнимое задание нам поручили. Батальон так и не оправился после сражения под Ипром. Он потерял душу.[384]

Для прорыва на Западном фронте союзникам потребовался почти весь следующий год. 7-й Королевский шотландский полк первым перешел французскую границу и оказался в оккупированной немцами Бельгии. В небольшом городке по другую сторону границы под названием Бонсекур шотландцам, по словам майора Уильяма Кермака, «оказали самый необыкновенный прием. Весь город был увешан знаменами, жители размахивали флажками, хлопали в ладоши и выбегали к нам с чашками кофе и большими букетами хризантем, крича „Vivent les Alli?s, Vivent Anglais“. Это последняя здравица не удовлетворила генерала, который поправил местных и уведомил их, что мы Ecossais (шотландцы)».

Когда пришло помянуть погибших, эту обязанность возложили на Лоримера. Он создал Шотландский национальный военный мемориал в Эдинбургском замке, на месте, где за тысячу лет до того, возможно, стояла церковь Святой Марии. Вокруг вершины этой скалы, как писал Лоример, «вращалась вся история Шотландии, во всей ее драной и разнообразной колоритности». Торжественное и прекрасное святилище отражает умонастроения эпохи, умалчивая о личном героизме отдельных бойцов, который шотландцы превозносили в прошлом, ибо стремится подчеркнуть принесенную нацией общую жертву.[385]

* * *

С окончанием войны проблемы, увы, не разрешились, а умножились. Уцелевшие вернулись домой, и выяснилось, что они растеряли прежнюю, викторианскую энергию. Горя высоким патриотизмом, при полном одобрении властей империи, Шотландия до конца сражалась в этой трагической и напрасной войне. А наступивший мир оказался не менее трагическим и напрасным. Кризис тяжелой промышленности викторианской эпохи поставил страну наравне с теми европейскими государствами, которые послужили полями брани и пережили хаос. В Шотландии главным итогом этого кризиса стал стремительный рост эмиграции, которая впервые в Новом времени привела к 1931 году к сокращению численности населения. Чуть ли не единственным районом, избежавшим массового исхода, был Эдинбург, чье население десятилетие увеличилось на 4 процента. Когда все прочие области поразил глубокий спад, то обстоятельство, что город вообще не участвовал в промышленной революции, выглядело спасательным кругом.

И все же крупные компании Эдинбурга, а они в городе, разумеется, существовали, тоже пострадали от кризиса из-за снижения доходов и спроса. Это неизбежно должно было повлиять на покупки товаров «второй» необходимости, например книг. Ведь Эдинбург оставался крупным издательским центром. Семейство Блэквуд использовало журнал своего имени для выпуска романов с продолжениями Джона Бьюкена, а также Джозефа Конрада и других авторов-нешотландцев. Издательство преуспевало достаточно неплохо чтобы проработать еще полвека. Издательство «У. и Р. Чемберс» некоторое время оставалось шотландским, по-прежнему выпуская образовательную литературу, а ныне в первую очередь словарей; но теперь оно является дочерней компанией французского издательского концерна «Ашетт ливр». Издательство «А. и Ч. Блэк», которое в XIX веке выпустило «Британскую энциклопедию» и получило авторские права на произведения сэра Вальтера Скотта, перебралось в 1895 году в Лондон. Арчибальд Констебл предпринимал отчаянные меры, стараясь спастись от кризиса, обанкротившего его самого и Скотта, но умер раньше, нежели сложился рынок массовой литературы, появление которого он предвидел; предприимчивые наследники, впрочем, добились успеха, в настоящее время издательство находится в Лондоне, пережив немало приключений. В Лондон же переехало и издательство Томаса Нельсона, а его американский филиал после череды коммерческих метаморфоз возродился в XXI веке в качестве самого крупного религиозного издательства в мире.

Другой основной промысел Эдинбурга, пивоварение, тоже подвергся модернизации и рационализации, не в последнюю очередь через сокращения пивоварен. Эта тенденция отражала востребованность шотландского пива. Производство его достигло своего пика в 1899 году (два миллиона баррелей), но в первой половине XX века снизилось, достигнув в 1918 году «промежуточной» нижней точки, вследствие введенных после войны ограничений, а к 1932 году, в разгар Депрессии, — «окончательной», поскольку у людей пьющих просто не осталось денег. Последовало слияние двух самых крупных компаний, «Уильям Янгер» и «Уильям Макюэн». Дела ничуть не наладились и после Второй мировой войны. В 1950 году в Эдинбурге работало тридцать пивоварен, а к 1960 — только тринадцать. Три из них приобрела, скупив акции, компания «Макюэн — Янгер», которая сама пошла на добровольное слияние с «Ньюкасл бруэриз». И все же, несмотря на уменьшение числа пивоварен, общее производство пива постепенно начало расти, причем все быстрее и быстрее. В 1951 году оно снова достигло двух миллионов баррелей, в 1968 году дошло до трех миллионов, в 1971 году — до четырех миллионов и наконец в 1974-м — до пяти миллионов баррелей в год. Это сделало компанию «Скоттиш энд Ньюкасл» одним из крупнейших предприятий страны, пусть и не настолько крупным, чтобы выжить в долгосрочной перспективе на мировом рынке. В 2008 году эту компанию приобрел датско-голландский консорциум «Карлсберг и Хайнекен». К тому времени пивоварение, основной промысел Эдинбурга на протяжении столетий, почти прекратило существование; его последний выживший паладин — компания «Каледониан бруэри» в Стейт-форде. Да варит она и впредь свой эль «Дьюшарс ИПА».[386]

В остальном Эдинбург между войнами пролагал собственный экономический курс. Разница с состоянием дел по другую сторону англо-шотландской границы заключалась в следующем: к северу от нее отсутствовали признаки зарождения общества потребления, в котором все желают иметь личные дома, машины и предметы роскоши. К югу от границы, в расползшемся вширь Лондоне, эта тенденция и привела в конце 1930-х годов к Депрессии. Эдинбург оказался посредине, не выказав ни алчности к потреблению, как Англия, ни падения в нищету, как остальная Шотландия. Опрос 1936 года засвидетельствовал уровень безработицы в городе в 14 процентов, немногим хуже лондонских 10 процентов и намного лучше 29 процентов в Глазго.[387]

* * *

Восстановление после Депрессии происходило по южным стандартам медленно, однако ситуация мало-помалу менялась. Перемены наблюдались, например, в строительстве, хотя и не в той степени, какая была свойственна, скажем, английскому Метроленду. Подобно большинству европейцев, шотландцы воспринимали аренду жилья как норму, и до 1980-х годов владение недвижимостью не пользовалось популярностью. Это не помешало, впрочем, территориям к востоку и западу от Эдинбурга украситься многочисленными скромными и, по правде говоря, не слишком привлекательными домиками. Новый городской ландшафт казался скучным и лишенным своеобразия. Шотландцы редко интересовались пригородами, попросту не умели разбивать их столь же хорошо, как англичане; в любом случае, такое распространенное в садиках растение, как розовый алтей, отказывалось произрастать в северном климате. Однако пригороды все же манили клерков, ремесленников и лавочников Эдинбурга, которым хотелось жить в отдельных домах. Они переезжали из квартир в центре города в бунгало на окраинах. Там их встречали с распростертыми объятиями домовладельцы, видевшие в этой публике респектабельных и состоятельных жильцов, способных оплачивать жилье и поездки на работу. Так вновь зародилось частное строительство, пусть оно и шло менее быстрыми темпами и приносило меньше дохода, чем до войны.

Подъем в строительстве обеспечила иная сила, нежели свободный рынок. Во время войны состоялось заседание комиссии по благоустройству Шотландии, и был озвучен доклад о жутких условиях проживания на западе страны. На востоке Шотландии условия были приемлемыми, за исключением горнодобывающих районов, но рекомендованное средство исправления ситуации — вмешательство властей — оказалось общим для обоих регионов. Ненадолго пришедшее к власти лейбористское правительство в 1924 году запустило строительство муниципального жилья, хотя Эдинбургу потребовалось время, чтобы привыкнуть к такому повороту. В ближайших пригородах по-прежнему смущали взгляд трущобы, это относилось к Бротону, Лейту и Сент-Ленардсу, построенным или перестроенным в XIX веке по стандартам, что зачастую были ничуть не выше, чем в сносимом Старом городе. В 1930-е годы городской совет решительно взялся за оставшиеся рассадники нищеты, но добился неоднозначных результатов.

Жителей Лейта переместили на запад, в Грантон. Они вселились в дома, спроектированные городским архитектором Эбенезером Макреем и описанные в соответствующем томе «Зданий Шотландии» (1984) как «крайне скучные». При этом размещались дома, скажем так, привольно, с видом на Ферт-оф-Форт, который нигде не заслоняли бездействовавшие фабрики и газовые заводы. В Уордиберне, как именовался один такой район, предлагалось даже воссоздать некое подобие скученной жизни многоквартирных домов. Опрос, опубликованный лишь, как ни удивительно, в 1975 году, показал, что 83 процента «выселенцев» имели родственников в Эдинбурге, проживавших в 27 процентах случаев не далее, чем в миле от них самих. Поэтому традиционное распределение возрастных и гендерных ролей в пролетарской среде сохранялось, теперь на фоне первых ростков потребительского общества: «Везде темно-красные ковры „мокет“ контрастируют с обоями, телевизор в одном углу и волнистый попугайчик в другом». Былой уют начал исчезать, когда со временем семьи с достатком переехали в дома поновее, а их место стали занимать «проблемные» люди. И все же этот район города во многом в социальном плане опережал мелкобуржуазный Силверноуз, следующий вдоль залива, настоящий «заповедник» бунгало, где лишь 35 процентов семей имели родственников в Эдинбурге.[388]

В целом положение переселенных пролетариев могло и ухудшиться, как ухудшилось оно для тех, кого переселили из Сент-Ленардса в Крейгмиллар. Если в Уордиберне муниципальное жилье отличалось добротностью, по меркам своего периода, то Крейгмиллар поначалу представлял собой не более чем поселок при шахте. Он сразу же выродился в трущобы, чуть менее темные, нежели те, которые тут были раньше, и оказался лишен таких соблазнов большого города, как магазины и пабы. Тем не менее именно этому «сниженному» стандарту следовали участки застройки после 1945 года, в Пилтоне и Мурхаусе у залива и пригороды Вестер-Хейлс. Например, Западный Пилтон описывали как «кладбище благих намерений в сфере местного муниципального жилья, с посредственной планировкой в качестве врожденной болезни, дурным дизайном и единственной коммунальной услугой, за которую отвечали гробовщики».

Между войнами господствовала та точка зрения, что невысокий уровень частной инициативы и начало муниципального строительства помогали поддерживать экономическую активность Эдинбурга, когда в остальной Шотландии она резко упала. Но характер города от этого скорее проиграл, нежели выиграл.[389]

* * *

По крайней мере, для крупной буржуазии испытание Депрессией прошло сравнительно спокойно. Опрос 1934 года показал, что 7 процентов населения города имеют высокий доход, зарабатывая больше 7 фунтов в неделю, по сравнению с 2 процентами в Глазго и 5 процентами в среднем по Англии; в то же время 64 процента в Эдинбурге и 71 процент в Глазго зарабатывали менее 4 фунтов в неделю.[390] Есть свидетельства, что жизнь в шикарных домах Нового города и Вест-Энда практически не изменилась. Радиодиктор Людовик Кеннеди родился в 1919 году на Белгрейв-Кресент, малой родине своего деда, сэра Людовика Гранта, профессора общественного права в университете, и провел немалую часть детства с обожавшим внука стариком:

Мне позволяли смотреть, как он одевается по утрам, и я завороженно разглядывал предметы на туалетном столике — очень длинный рожок для обуви, инструмент для зашнуровывания ботинок, две расчески из слоновой кости, помеченные инициалами «Л. Дж. Г.», черепаховый футляр для запонок и ряды флаконов с серебряными колпачками. Рука об руку мы спускались по двум длинным лестницам в украшенную панелями столовую, куда еду доставляли на лифте с кухни, и мой дед неизменно нарезал себе тарелку холодной ветчины с яйцом всмятку.

Чаепитие обставлялось еще пышнее, особенно зимой, когда темнело уже в середине вечера:

Затем горничная деда Хелен, в платье из черной тафты, в белой наколке и переднике, в туфлях на пуантах, как у балерины, входила задернуть шторы и подать чай. И какой чай! Два серебряных заварочных чайничка, один для китайского чая и один для индийского, плюс серебряный чайник на горящей спиртовке; подрумяненные тосты, и соты с вересковым медом, булочки с патокой, оладьи, песочное печенье, овсяные лепешки, булочки, имбирные пряники и масло — длинные кусочки соленого масла, кружки несоленого — или наоборот?[391]

Хотя в 1930-х годах во всем мире назревал кризис, в этой части Эдинбурга ничто как будто не менялось. Юрист и политик Николас Фэйрбэрн, один из детей Рональда Фэйрбэрна, ведущего городского психиатра, провел первые годы жизни в «огромном доме» на Лэнсдаун-Кресент: «Он был четырехэтажным, в цокольном этаже обитали слуги, а в мансарде располагались мы с няней». И как братья Клоу ощущали родственную душу в Лоримере несмотря на разное положение в обществе, так и юный Фэйрбэрн настаивал, что:

Мне нравилось больше всего, когда няню посещали ее подруги. Мир моего детства населяли скромные шотландки вроде ее матери, и Агнес Нокс, Лизи Миллер, Кэти и Эффи, которые служили в доме. Женщины добросердечные, вежливые и доброжелательные. Они все вели себя естественно. Их язык, как и их привычки, был чисто шотландским, совершенно живым, природным. Одевались и говорили они, как им вздумается. Взглядов они придерживались простых и непринужденных. На их манеры было приятно посмотреть и очень приятно вспоминать. Во всем, что они делали, не было ничего непристойного, ничего «низкого». Настоящая соль земли.[392]

Слуги, возможно, и вправду по-прежнему говорили по-шотландски, а сэр Людовик Грант несомненно говорил по-английски после того как получил образование в Феттесе и Баллиол-колледже в Оксфорде. Но в промежутке между этими крайностями язык города стал бледнее, как знаменитый акцент Морнингсайда, с глотаемыми гласными, и это свидетельствовало о подавлении языка, равно как местного диалекта и местных жизненных ценностей. Здесь слово «секс» (как язвительно шутили в других районах Эдинбурга) означает то, в чем угольщики приносят уголь.

И все же, вопреки общепринятому мнению, эта манера речи могла быть не столько нелепой, грубой имитацией английского, сколько потомком настоящего шотландского произношения высших классов в предшествующие столетия. Лорд Кокберн вспоминал, что слышал в детстве, как дамы преклонных лет говорили на придворном шотландском, вероятно, в последний раз употреблявшемся публично, когда в Холируде пребывал в 1679–1681 годах Яков VII, но восходящем к еще более давним временам, предшествовавшим Унии. А в 1879 году в Ротсей-Плейс умерла, в возрасте восьмидесяти пяти лет, такая вот «настоящая шотландская мать семейства старой школы», леди Маргарет Синклер из Данбита. Она родилась в 1794 году в Кэнонгейте среди исчезавшего уже в ту пору сословия «здравомыслящих, отважных и все же благопристойных и учтивых старых шотландских дам, каких любил изображать лорд Кокберн». Ее последним местом проживания был Вест-Энд, но акцент не так уж отличался от диалекта Морнингсайда, и леди Маргарет, быть может, выявила один из его корней. Остальной город и страна по-прежнему насмехались над таким акцентом. Даже посетивший в Эдинбург американец, поэт Эзра Паунд, счел, что «большинство жителей хрипят, гундосят и издают этакое фыркающее чихание, очевидно, сквозь водолюбивую губку».[393]

* * *

Скрывается ли за искажением языка смятение в мозгах? Университет оставался знаменитым, но его золотые деньки безусловно миновали. Здесь возвели стройное здание шотландского права, однако типичные учебники о той эпохе сообщают, что «Шотландия не дала философии права ничего значительного» или что «с позиций науки шотландское право… в XX веке переживало упадок, особенно с 1914 по 1945 год». Честолюбивые устремления, однако, сгинули не до конца. Артур Берридейл Кит, профессор санскрита, воспринимал себя как нового Джеймса Мэдисона — иными словами, мнил себя, по крайней мере, потенциальным автором конституции страны. Он опубликовал много увесистых томов о форме и содержании такой конституции, но лишь зря потратил собственное и читательское время, поскольку никакой конституции Британской империи создавать не предполагалось. «Он удивительно много знал и обладал бесконечной энергией, и его книги пользовались большим авторитетом, хотя ныне они представляют собой в основном историческую ценность»; точнее не скажешь.[394]

Политэкономию продолжал развивать человек, сорок пять лет преподававший данную дисциплину, профессор Шилд Николсон, который ухитрился оспорить классические доктрины, оставлявшие место для имперских преференций, поскольку «в викторианскую эпоху свободная торговля предполагала не признаваемую Адамом Смитом простоту и универсальность»[395]; если Николсон мог верить этому, значит, он был готов поверить во что угодно. Традиция Давида Юма нашла продолжателя в лице Нормана Кемпа Смита, который вырвался из ограниченности современной ему шотландской философии, привнеся в нее озарения Фрейда и Ницше, дабы обратиться к излюбленным вопросам, прежде всего к теории познания. Национальной литературе хорошо послужил профессор английского языка и литературы Герберт Грайерсон, редактор и издатель двенадцати томов переписки сэра Вальтера Скотта. Но как ни велики были эти достижения, они не смогли восстановить международный авторитет, которым некогда пользовался университет. Сохранился этот авторитет лишь в медицине (вспомним хотя бы Эдинбургский проект, благодаря которому сэр Роберт Филип оказался первопроходцем в лечении туберкулеза и стал лечить пациентов, выявив, что туберкулез — заболевание инфекционное).

По крайней мере, на студенческом уровне университет еще внушал какие-то надежды. В нем сложился кружок, центром которого оказались философ Джордж Дэви, чья книга «Демократический интеллект» (1964) до сих пор оказывает влияние на умонастроения Шотландии, и Джеймс Кэрд, тот самый, кого так хотели назначить главным инспектором школ, учитывая его заслуги в сохранении национальной культуры; еще упомянем Сорли Маклина, величайшего гэльского поэта XX века, и многих других. Все трое названных выше были очарованы лирическим дебютом Хью Макдиармида — сборниками стихов «Сангшо» (1925), «Грошовый кнут» (1926) и «Под знаком чертополоха» (1926). В них современное сознание нашло выражение на старинном языке — шотландском.

* * *

Макдиармид был лидером шотландского Возрождения, культурной реакции на экономические и политические бедствия той поры. Это Возрождение осталось чисто литературным движением — хотя параллельно ему в 1926 году была основана Шотландская национальная партия, при слабой поддержке Эдинбурга. Новые культурные и политические течения оставляли город равнодушным. И чувство было взаимным. Литературному движению было наплевать на город, не имевший ни одного достойного писателя. В лучшем случае город терпели и не упускали возможности выбранить за дурную службу стране.

Эдвин Мюир, приехавший сюда с Оркнейских островов через Глазго, полагал, что причиной всему следует назвать Вальтера Скотта. Он подробно перечислял недостатки сэра Вальтера, объясняя их тем, что «большую часть жизни тот провел в эпоху перемен, в стране, которая не была ни страной, ни провинцией, и располагала, вместо центра, пустым местом с Эдинбургом в середине».[396] Нетрудно поверить, что Мюир считал город своего времени пустым местом. Но город эпохи Просвещения, пусть даже позднего Просвещения? Пожалуй, Мюир слишком увлекся полемикой.

Эрик Линклейтер, приехавший к нам из Абердина через Индию, придерживался не столь радикальных взглядов. В романе «Магнус Мерримен» (1934) описаны веселые сценки из жизни Эдинбурга. Он высмеивает наиболее манерного из шотландских поэтов той поры, Льюиса Спенса, который выведен в романе под именем Падрайг Макуикар и буквально выныривает из уголка ораторов на Принсес-стрит: «Сегодня вечером настала его очередь взойти на трибуну. Он толковал о национализме, но говорил весьма выспренно, и толпа решила, что он мормон, и прогнала его в шею». Линклейтер даже рискнул сатирически изобразить Макдиармида, в образе Хью Скина: «Я коммунист. И шотландский националист, так как считаю, что, будь Шотландия независимой, мы могли бы многое сделать для создания величайшего государства Западной Европы». Линклейтер писал и об ином Эдинбурге: «Такси остановилось на Ротвей-Кресент, в полумесяце высоких домов, торжественных на вид, достойных, богатых и сопричастных богатству. Здесь налицо респектабельность, достигшая высот совершенства и крайне ревностно сохраняемая». Вряд ли он восхищался этим, судя по фразе в дальнейшем повествовании от имени другого персонажа: «Так вот, я мисс Форсит с Ротвей-Кресента, и жизнь у меня упорядоченная и удобная, в общем-то, застойная, как стоялая вода».[397]

Сам Макдиармид гневался куда сильнее. Родившийся в Лангхольме в Пограничье, он жил в разных местах Шотландии, но всегда избегал Эдинбурга. Ключевым его вкладом в шотландское Возрождение стал «каледонский антисизигий»: англичанам рады из-за их склонности к компромиссам, но шотландцам следует гордиться тем, что их жизнь наполняют непримиримые противоречия. Однако, как Макдиармид высказался в стихотворении с простым названием «Эдинбург», этот город уже не способен формулировать мысли, непримиримые с другими:

Столица Шотландии зовется Старым Вонючкой,

И скрыто за этим

Чудовищное признание господства целей

Над свидетельствами усилия.

Он советовал городу:

Научись сызнова поглощать собственный дым,

Эдинбург, освободись от чудовищного покрова,

Отринь его и более не поддавайся.

Но при этом он не верил, что перемены могут произойти изнутри:

Но Эдинбург — Эдинбург — слишком глуп,

Чтобы усвоить, как не рядиться в собственный свет.

Цинизм Макдиармида несомненно объясняет его отказ в стихотворении «Выступая перед пятью тысячами в Эдинбурге» избавить от своего презрения

…ослепленного великана, который пока не усвоил

Что скрыто на деле за его силой…

Никто и вправду не живет в Эдинбурге:

Все проводят там лишь малую

Толику собственной жизни…

Так пусть Эдинбург превратится

В учебный кинофильм,

Какие мы видим по телевизору,

«Аборт», например, или «Почему идет дождь?»

Или «Как делают шелковые чулки?», или, наконец,

«В чем разница между человеком и бобром?»

Уже слишком поздно

Парню вроде меня

Пытаться устроить заговор чувств

Не где-нибудь, а в Эдинбурге.[398]

* * *

Городу потребовалось время, чтобы примкнуть к возрождению национальной литературы. Родившееся здесь новое поколение писателей могло показаться даже враждебнее Эдинбургу, чем те, кто в нем не жил. В 1940 году Рутвен Тодд написал автобиографическое стихотворение «В Эдинбурге»:

Я родился в этом городе серого камня и злых ветров,

Домов, покрытых сажей лживой истории;

Это место, где сухие холмы покрываются коростой ненависти,

Как камни лишайником.[399]

Самый лучший роман об Эдинбурге периода между войнами вышел лишь в 1961 году, когда Мюриэл Спарк примирилась с собственным воспитанием в романе «Мисс Джин Броди в расцвете лет». Сумасбродная героиня, несомненно, принадлежит к распространенному среди жительниц Эдинбурга типу, по крайней мере, проявляет неукротимую независимость ума. Мятежная старая дева, преподающая в дорогой школе, она посвятила себя превращению учениц, когда те повзрослеют, в сливки общества. Однако вырастают они не обязательно такими, какими ей хотелось бы их видеть, пусть отчасти и под ее влиянием, — а некоторые становятся неудачницами по жизни.

Студеным днем мисс Броди берет своих любимиц, в том числе девочку по имени Сэнди, из школы за Медоуз на прогулку. Они проходят к центру города через бедный район Грассмаркет:

Здесь Сэнди впервые испытала чувство, какое охватывает человека, попадающего в чужую страну… На холодной как лед мостовой сидел какой-то человек — просто сидел. Толпа мальчишек — некоторые из них босиком — играла в войну, и они прокричали что-то вслед лиловому выводку мисс Броди. Девочки не слыхали раньше подобных выражений, но справедливо догадались, что они неприличны. Дети и женщины в платках выходили из темных закоулков и снова скрывались в них… Вокруг стояла неимоверная вонь… Толпа окружила кольцом мужчину и женщину. Они кричали друг на друга, и мужчина дважды ударил женщину по голове.

Следуя далее, мисс Броди и девочки приходят к бирже труда:

Вдоль улицы тянулась длинная очередь мужчин. Они были без воротничков, в потрепанных костюмах. Разговаривая, они сплевывали под ноги и дымили окурками, зажатыми средним и большим пальцем.

Моника Дуглас прошептала:

— Это — праздные.

— В Англии их называют безработными, — сказала мисс Броди.[400]

Налицо намек на националистическую шутку, но основной посыл таков, что традиционное буржуазное воспитание в Эдинбурге (на самом деле и нетрадиционное буржуазное воспитание) отделяет людей, как выясняют девочки, от жизненных реалий. Сама Спарк облегчив душу, покинула Эдинбург, почти никогда не возвращалась сюда и больше не написала о городе ничего крупного.[401]

* * *

Откуда же могло начаться возрождение? Если Макдиармид был оптимистом (пусть колеблющимся), то Мюир оставался пессимистом. Но за пределами литературных кругов мало кто думал, что ключом к возрождению будет культура. В конце концов есть ведь религия и есть политика.

Пресвитериане наконец-то попробовали оставить раскол в прошлом. Церкви, после неоднократного размежевания в XVIII и XIX веках, начали в XX столетии сближаться. Год 1900-й стал свидетелем слияния Свободной церкви и Объединенной пресвитерианской церкви, которая сама по себе возникла в результате случившегося ранее слияния отколовшихся сект. Медленное движение к полному пресвитерианскому объединению продолжалось и в 1929 году. Его лидеры ожидали, что оно приведет к возрождению нации.