Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приглашение немецких профессоров в Россию в первом десятилетии XIX в.

Одна из ярких страниц университетской истории России заключает в себя приезд на службу в российские университеты в течение довольно короткого промежутка времени около полусотни немецких профессоров, которые, тем самым, во многом определяли облик российских университетов после реформы начала XIX в. Это зримо демонстрирует, насколько в данную эпоху университеты России и Германии оказались взаимосвязаны, и не только на организационном уровне, но и персонально, по сути вместе прожив определенный отрезок своего развития.

После введения в действие Устава 1804 г. только в Московском, Казанском и Харьковском университетах, не считая Дерптского, Виленского и еще не открытого Петербургского, образовалось свыше 80 профессорских кафедр, а вместе с экстраординарными профессорами и адъюнктами – 120 преподавательских мест, из которых только Московский университет мог представить наличный состав преподавателей, чье количество, как указывалось выше, даже вместе с лекторами иностранных языков не превышало 15 человек. Остальные более сотни мест в российских университетах нужно было заполнять новыми преподавателями. Поэтому хотя и в университетских планах, обсуждавшихся при Екатерине II, и в начальных документах реформы при Александре I одним из существенных рассматривался вопрос, как стараться избегать приглашения в Россию иностранных профессоров, но именно эта мера оказалась, безусловно, вынужденной в условиях такого огромного дефицита кадров, который создала университетская реформа начала XIX в.

Конечно, часть мест можно было попытаться занять с помощью русских преподавателей, но основная масса профессоров, причем ведущих лекции по наиболее развитым наукам (математика, естествознание, классическая филология, философия, политическая экономия, статистика и т. д.), преподавание которых в Европе стояло тогда на гораздо более высоком уровне, нежели в России, по необходимости составлялась из иностранцев. Это было закономерным следствием александровской политики в области народного просвещения: «Мы должны теперь выписать профессоров, – писал один из ее главных проводников, M. Н. Муравьев, – чтобы впредь не выписывать».[957] В начале 1803 г., получив данные, что в Московском университете по штату находились в тот момент только 14 профессоров из намеченных 28 кафедр, он тут же отмечает в записной книге, что «следовательно половину вызвать можно».[958]

Приглашение иностранных профессоров в три российских университета – Московский, Харьковский и Казанский – в первые годы после проведения университетской реформы целиком легло на плечи их попечителей. На первый взгляд, это противоречило принципу Предварительных правил 1803 г. и университетского Устава 1804 г. о том, что преподавательские вакансии в университете должны восполняться через голосование на Совете. Но еще в феврале 1803 г. Главное Правление училищ, заметив это противоречие, само возложило обязанность формировать профессорский корпус на попечителей в тех университетах, где университетского Совета еще не было или он был неполным, а это в 1803–1805 гг. относилось ко всем трем названным университетам, причем к Харьковскому и Казанскому было применимо и много позже. Главное Правление училищ указывало, чтобы попечители «употребляли все свое внимание избирать людей, заслуживших уважение в ученом мире трудами или успешным преподаванием»; те же иностранные ученые, относительно которых нельзя было составить твердого мнения или получить надежных рекомендаций «мужей, имеющих имя в ученом свете», должны подвергаться экзамену в специальной комиссии, которую хотели создать в Петербурге из членов Академии наук (последнее так и осталось благим пожеланием). Передавая в руки попечителей фактически все начальное формирование их университетов, Правление очень надеялось, что те «собственным благоразумием и осторожным выбором будут соответствовать оказанному им доверию»[959].

Как показало время, процесс приглашения иностранных профессоров в каждый из университетов – Московский, Харьковский или Казанский – имел свои особенности, и на каждом лежал отпечаток личности попечителя.

Наиболее известна и лучше всего обеспечена источниками деятельность по подбору и приглашению немецких ученых попечителя Московского университета M. Н. Муравьева.[960] В январе 1803 г., еще до своего формального назначения попечителем, он поставил целью найти для этого подходящего корреспондента, выбрав заранее Гёттингенский университет, и обратился за помощью к вице-куратору Дерптского университета, барону И. Ф. Унгерн-Штернбергу, который указал ему на профессора Кристофа Мейнерса (1747–1810), получившего широкую известность не только благодаря своим книгам по эстетике и теории изящных искусств (относившимся к области его узкой специализации, в рамках которой он читал лекции в Гёттингенском университете), но и уже упоминавшимся знаменитым трудам по теории и истории университетов.[961]

Выбор Муравьевым Гёттингена и, как следствие, одного из его ведущих профессоров К. Мейнерса в качестве своего главного университетского корреспондента за границей имел принципиальный характер. С одной стороны, это надежно соединяло Россию (в лице Муравьева, который представлял не только Московский университет, но как товарищ министра влиял и на политику министерства в целом) с гёттингенской ученой средой, где в этот момент были сконцентрированы лучшие ученые силы Германии, и которая, в свою очередь, поддерживала связи с наиболее известными с научной стороны профессорами других немецких университетов. В этом смысле, роль Мейнерса для России можно сравнить с той, которую около восьмидесяти лет назад сыграл X. Вольф при основании Петербургской Академии наук. С другой стороны, Гёттинген среди прочих университетов выделялся привлечением сюда образованного дворянства, благодаря той особой ученой атмосфере и «светской благовоспитанности», традиции которых установил там барон Г. А. фон Мюнхгаузен, а это как нельзя лучше отвечало устремлениям Муравьева возбудить интерес к высшему образованию среди российского дворянства. Поэтому, приглашая ученых из Гёттингена, Муравьев надеялся, что они привезут с собой этот дух соединения дворянской культуры и глубокой современной учености, и это действительно, доказал успех в московском дворянском обществе публичных лекций, которые начали читать приглашенные немецкие профессора вскоре после своего приезда в университет[962].

В письме от 20 января 1803 г., открывавшем переписку, барон Унгерн-Штернберг по поручению Муравьева просил Мейнерса предложить кандидатуры для всех научных областей, за исключением теологии, в особенности «людей с определенной литературной славой, особенно сочинителей в их научном предмете, т. е. людей с некоторым значением», хотя сообщал, что нельзя упускать возможности призвать и «молодых талантливых ученых».[963] 9 февраля 1803 г. уже сам Муравьев уточнил запрос, во-первых, назвав шесть основных областей, в которых новые профессора нужны Московскому университету (древние языки, философия, «историко-статистические науки», политическая экономия (камеральные науки), естественная история, в особенности ботаника, и математические науки, в особенности астрономия); а во-вторых, сформулировав «требуемые свойства кандидатов». Ими были: 1) знание основ и новейших достижений в своем предмете; 2) опробованная способность излагать мысли устно и письменно, в том числе по-латыни (от профессоров, естественно, не могли требовать знания русского языка и в Московском университете поневоле предполагалось вернуться к преподаванию значительного числа предметов на латинском языке); 3) «либеральное, образованное обхождение (der liberale gebildete Umgang) и нравственный характер».[964] Замечательно, в особенности, это последнее пожелание – видеть у профессоров либеральный характер и «цивилизованные манеры»,[965] что доказывало стремление Муравьева сблизить Московский университет с дворянской культурой.

Мейнерс с охотой согласился взять на себя подбор ученых и дальнейшие переговоры с ними. По собственным словам, он готов был «отдать все силы ради того, чтобы улучшить ученые учреждения и распространить полезные знания в столь великой империи».[966] В письме от 11 марта 1803 г. Муравьев писал профессору: «Московский университет, особенное попечение о котором поручил мне Его Величество, будет обязан Вам своим возрождением» и далее, описывая те «злоупотребления», которые возникли в университете на рубеже XVIII–XIX вв., характеризовал начало новых университетских реформ и добавлял: «Нам остается желать лишь надежного проводника, чтобы вызвать из-за границы людей, подходящих для распространения Просвещения».[967] «Возрождение» Московского университета в начале XIX в. современники, действительно, называли его «вторым основанием», а деятельность Муравьева в глазах гёттингенцев напоминала труды их любимого куратора, Г. А. фон Мюнхгаузена.[968]

Надо сказать, что в самом начале переговоров одним из условий их проведения было сохранение строжайшей тайны о поручениях и полномочиях, данных Мейнерсу. На это указал в первом письме барон Унгерн-Штернберг, «зная нескромность немецких журналов», а профессор, соглашаясь с ним, писал, что просил тех, к кому обращался, не называть никому его имени («чтобы не получать со стороны утомительных и отнимающих время запросов») и не сообщать о предложениях из России ганноверскому правлению («чтобы воспрепятствовать их использованию здесь, для удовлетворения собственных притязаний»), а также советовал при обсуждении возможного отъезда в Россию даже с друзьями соблюдать максимальную осторожность, не давая повода для слухов.[969] Удивительно, но эти меры предосторожности действительно способствовали сохранению тайны о переговорах по крайней мере в течение полугода, что дало Мейнерсу возможность спокойно обсуждать с Муравьевым каждую кандидатуру. Когда же, спустя полгода, в Гёттинген пришли первые официальные приглашения от российского правительства, нужда в скрытности отпала. Правда, затем, особенно с середины 1804 г., к Мейнерсу хлынул поток обращений ученых с разных частей Германии, которые просили рекомендовать их в российские университеты. В каждом случае Мейнерс тщательно интересовался опубликованными сочинениями и другими подробностями биографии кандидата, прежде чем передать сведения о нем Муравьеву.

Активная фаза переписки между ними, посвященная поиску профессоров в Москву, длилась не более двух лет, до декабря 1804 г. (когда было достигнуто соглашение о приглашении туда последнего из кандидатов, X. Штельцера[970]). За это время Московский университет получил в качестве новых профессоров десять первоклассных ученых из Германии,[971] из которых, кроме уже преподававшего ранее в Москве X. Ф. Маттеи и астронома-практика X. Гольдбаха (который не имел ученой степени, но был известен как составитель звездного атласа и рекомендован известным берлинским астрономом И. Воде), все остальные были подобраны К. Мейнерсом. Выражая свою благодарность, Муравьев в одном из писем к нему восклицал: «Московский университет благодарен Вам за свой новый блеск. Вам обязана целая нация и ее потомки».[972] В качестве официальных наград Мейнерс дважды удостаивался бриллиантового перстня от императора, а в декабре 1803 г. одним из первых был избран почетным членом Московского университета.[973]

Успех приглашения немецких ученых в Москву отразился в прессе: газета «Гёттингенские ученые ведомости» посвятила этому специальную заметку, напечатанную 3 мая 1804 г. В ней, в частности, говорилось: «В недолгом времени Московский университет будет обладать столь большим числом знаменитых и заслуженных ученых, как едва ли какая другая высшая школа вне Германии, да и немного немецких высших училищ могут тем же похвастаться… Нашему Отечеству делает честь приглашение такого количества немецких ученых в новые или вновь обустраиваемые российские университеты. Еще более почетно то, что наша родина может отдать столько подающих надежды или уже заслуженных ученых, не испытав сама от этого ущерба».[974]

Если успешная деятельность К. Мейнерса по подбору профессоров в Московский университет не раз фиксировалось в историографии,[975] то переписка Муравьева с другим немецким университетским корреспондентом, профессором Йенского университета Шицем (о факте которой сам Муравьев сообщал в отчете попечителя за 1803 г.200) ранее историками не рассматривалась. Христиан Готфрид Шиц (Sch?tz) (1747–1832) занимал в Йене кафедру красноречия и получил известность, издавая при университете вместе с Ф. Шиллером «Литературную газету». Он также дружил с В. фон Гумбольдтом и проявлял близость к его идеалам, выдвигая в своих работах новые подходы к университетскому образованию.[976] В этом смысле само обращение к нему Муравьева (вероятно, по рекомендации Клингера) служило еще одной характерной точкой пересечения пространств российских и немецких университетских реформ начала XIX в.

Публикация первого из писем Муравьева к Шицу находится в издании обширной литературной переписки профессора, выполненном его сыном.[977] Письмо датировано 9 февраля 1803 г., т. е. тем же днем, когда Муравьев отправил от своего имени первое из писем к К. Мейнерсу. Более того, это письмо является дословной копией текста, полученного Мейнерсом, где Шицу также сообщались области знаний, в которых испытывал нужду Московский университет, условия приглашения и требования к кандидатам. Типовой характер письма позволяет сказать, что каких-либо личных контактов у Муравьева с Шицем прежде не было; возможно, они и не сложились. Ответ Шица Муравьеву если и существовал, то до сих пор не обнаружен, но, скорее всего, профессор из Йены не проявил такого же рвения, как его коллега из Гёттингена: по крайней мере, с участием Шица ни один из профессоров в Москву или другие российские города приглашен не был.[978]

Попечитель Харьковского университета, граф Северин Осипович Потоцкий (1762–1829) подошел к процессу приглашения профессоров во вверенный ему новый университет весьма широко. Не ограничившись, как M. Н. Муравьев, общением с одним иностранным корреспондентом, он лично обращался с письмами ко многим светилам европейского ученого мира (в том числе и к Мейнерсу), и даже использовал для приглашения профессоров в Харьков предпринятое им в 1803–1804 гг. путешествие за границу. Однако при всем этом обращает на себя внимание явное противоречие между обещаниями попечителя, выдающимися учеными именами, которые звучат в его переписке, и достаточно скромным результатом, которого он добился в первые годы своей деятельности, предшествовавшей открытию университета (состоявшемуся 17 января 1805 г.). Да и затем Харьковский университет по количеству крупных ученых и результатам их научной деятельности заметно уступал Московскому.

Из контактов Потоцкого со средой немецких университетов в период поиска профессоров в Харьков наибольший интерес представляет его переписка с И. В. Гёте, которая относится к 1803–1804 гг., т. е. тому периоду, когда Гёте сам деятельно участвовал в переустройстве Йенского университета.

Потоцкий впервые обратился с письмом к Гёте из Львова 24 октября 1803 г. Дело в том, что в апреле 1803 г. харьковский попечитель по семейным обстоятельствам выехал из России за границу (в Вене лежал при смерти его отец), передав все дела по организации университета на месте, в Харькове, В. Н. Каразину, а обязанности попечителя округа – H. Н. Новосильцеву. Летом 1803 г. Потоцкий жил в Вене, где охотно вел разговоры в высшем обществе о будущем расцвете народного просвещения в России и о наборе профессоров в создаваемый им новый университет. В интересах последнего Потоцкий даже запланировал путешествие по северной и центральной Германии, чтобы посетить лучшие тамошние университеты (о чем сообщал Гёте князь А. Чарторыйский в письме от 10 июня 1803 г.[979]), но после смерти отца граф вынужден был ехать в свои имения в Галиции.

Впрочем, главным препятствием для того, чтобы вести приглашение ученых, по мнению Потоцкого, служило отсутствие необходимых средств, которые министерство народного просвещения отказывалось выслать ему за границу «Счастливым счел бы я себя, – писал он Каразину еще из Вены, предположительно, в июле-августе 1803 г., – если б мне удалось быть действительно полезным для всего округа, высочайше мне вверенного; и обстоятельства могли бы, казалось, благоприятствовать во время моего путешествия по Германии и далее: можно было бы легко приискать здесь дельных профессоров; но к сожалению все средства к исполнению этого у меня отняты: мне не высылают денег, о которых я так настоятельно просил перед отъездом, а без них, ничего не поделаешь, никто из порядочных людей не согласится оставить свое место и пуститься в далекий путь, не имея в кармане, по крайней мере, третного жалования и сотни четыре или пять рублей на дорогу, что составляет более 1000 рублей на человека, а я решительно не могу тратить теперь таких сумм из собственного своего кармана».[980] А харьковскому губернатору И. И. Бахтину он сообщал: «И представьте, готовы ехать к нам такие светила, как философ Фихте, математик Пуассон, астроном Лаланд… Но закончить, не имея в руках нужных средств, невозможно. И я уже определенно скомпрометировал себя тем, что начал переговоры и не довел их до конца. Скомпрометировал не только себя, но и наше государство, о котором все газеты протрубили (ссылаясь на меня), что Россия вступила, наконец, в век просвещения!»206 Действительно, Филадельф Каразин упоминал, что среди бумаг его отца хранились письма Фихте, Пуассона, Лаланда и «других европейских знаменитостей» по поводу приглашения в Харьков,[981] но, как видим, у Потоцкого все это ограничивалось лишь светскими разговорами за полной невозможностью привлечь их какими-либо особыми выгодами и преимуществами. Каразин же, требовавший выплаты из Петербурга полной суммы штатных средств на Харьковский университет (из которых хотел 20 тыс. руб. истратить на приглашение профессоров), добился лишь разрешения на их использование в следующем, 1804 г.[982]

Правда, во время пребывания во Львове в октябре 1803 г. Потоцкий зачислил трех человек на должности профессоров и адъюнктов Харьковского университета, но их заслуги и положение в ученом мире ничего общего не имели с только что звучавшими именами знаменитостей.[983] Поэтому, чтобы найти «дельных профессоров», Потоцкий принял решение о поиске ученого посредника, который мог бы приискать ученых для России на «стандартных» условиях (тех же, что Муравьев уже сообщил Мейнерсу и Шицу, т. е. 2000 рублей жалования, чин надворного советника и т. д.), и обратился за этим к Гёте. Представившись как «куратор университета, который ищет профессоров», он просил помощи у веймарского советника, который «сам находится во главе выдающегося университета». Потоцкого прежде всего интересовали кандидатуры в области нравственно-политических наук, химии, физики, прикладной математики. Чтобы сделать новый университет привлекательнее, Потоцкий расхваливал климат Харькова (где, впрочем, сам тогда еще ни разу не был) и изобилие товаров на юге России.[984]

Гёте, несмотря на свою огромную занятость, живо откликнулся на просьбу, передав ее в соответствующие ученые круги Йенского университета, и вскоре, в середине ноября 1803 г. получил отклики от трех его представителей – профессора И. Б. Шада, согласившегося занять в Харькове кафедру естественного права, молодого доктора И. Л. Шнауберта, принявшего приглашение на кафедру химии, и И. К. Фишера, претендовавшего на кафедру физики.[985] В ответном письме к Потоцкому от 27 ноября 1803 г. Гёте представил попечителю всех трех ученых, особенно выделив Шада, подробно перечислив его труды и рекомендовав его как профессора «морали, естественного права и всеобщего государственного права», способного, вообще, читать все лекции, «содержащие теоретическую и практическую философию»[986] (именно кафедру философии Шад в результате и получил в Харькове).

Ответ Гёте не скоро достиг Потоцкого, поскольку вынужден был вслед за ним блуждать по Европе. В ноябре 1803 г. Потоцкий вместе с Чарторыйским вновь находился в Вене, и именно к этому времени относится известный эпизод, часто используемый при описании того, как попечитель находил профессоров для Харькова, и служащий прекрасной иллюстрацией «светского характера» многих приглашений Потоцкого. Во время бала граф познакомился с австрийским подданным, выпускником Гёттингенского университета, сербом по национальности А. Стойковичем и тут же, прямо на балу, подписал с ним условия поступления в Харьковский университет на кафедру физики, причем одновременно Стойкович отказался от предлагавшегося ему австрийским правительством поста министра по делам славян (из-за нежелания переходить в католичество)[987]. Приглашение серба из австрийских владений имело вполне четкую политическую подоплеку: согласно инструкции, данной Потоцкому министром народного просвещения графом П. В. Завадовским, для приглашения в Россию рекомендовалось использовать выходцев из славянских земель Австрии, поскольку для них русский язык «не был чужд»[988]. Тогда же, в ноябре 1803 г., в венской придворной аптеке Потоцким был найден и адъюнкт для кафедры химии, Ф. И. Гизе (который, правда, не имел ученой степени и университетского образования, служа там помощником аптекаря).

После приглашения Стойковича кафедра физики, кандидатуру для замещения которой Потоцкий ранее просил искать Гёте, оказалась уже занятой. Поэтому, получив только в январе 1804 г. (опять во Львове, куда Потоцкий вернулся после месячного пребывания в столице Австрии) ответ из Йены, попечитель должен был отказаться от услуг Фишера, представив Гёте в качестве обоснования, что его сочинения «содержали только начальные принципы науки».[989] Шад и Шнауберт же были зачислены Потоцким в штат Харьковского университета, и он вместе с ответным письмом выслал им часть жалования и деньги на проезд в Россию (очевидно, из средств, наконец поступивших от министерства народного просвещения). 24 февраля 1804 г. Шад и Шнауберт получили свои официальные приглашения в Харьков и начали собираться в путь, о чем Гёте немедленно уведомил Потоцкого.[990]

Новый виток переписки попечителя Харьковского университета с Гёте связан с поиском профессоров на кафедры политической экономии и ветеринарии. Знаменитый профессор Гёттингенского университета Г. Ф. Сарториус, к которому обратился Гёте, отказался ехать в Харьков (о чем Гёте сообщил Потоцкому 25 июля 1804 г.[991]), но зато порекомендовал своего ближайшего ученика, молодого доктора Ковердена. Подключение к процессу по инициативе Гёте гёттингенских ученых оказалось плодотворным, и в нем, конечно же, принял участие К. Мейнерс, который 12 августа 1804 г. писал Гёте, что «готов помогать с приглашениями по каждой научной отрасли»[992]. В феврале 1805 г. Мейнерс, действительно, получил письмо от Потоцкого «с почетным поручением предложить достойных кандидатов на многие кафедры в Харьков»[993].

В фондах Гёттингенской университетской библиотеки рядом с черновиками писем Мейнерса к Муравьеву хранятся несколько его набросков, предназначенных для Потоцкого.[994] Одно из писем полностью опубликовано Д. И. Багалеем: в нем приведен список из 18 кандидатур ученых, представляющих университеты центральной и северной Германии, для занятия различных кафедр в Харькове[995]. Одним из первых, благодаря Мейнерсу, приглашение на кафедру ветеринарии принял профессор Гиссенского университета Ф. В. Пильгер, автор пятитомной «Системы ветеринарного искусства», «первый писатель в этой области знаний»,[996] а на кафедру терапии и клиники Мейнерс предложил доктора В. Ф. Дрейсига, который в результате также принял вызов из России. После официального открытия Харьковского университета в 1805 г. в процессе приглашения начал участвовать и Совет университета: так, 14 сентября 1805 г. на нем рассматривались сразу 23 кандидатуры немецких ученых из числа предложенных Мейнерсом и другими.[997] Однако большая их часть отвергла приглашения в Харьков или не была приглашена вовсе. «Светила европейской науки не решались ехать в отдаленный Харьков, где было так мало образовательных средств, хотя на первых порах и не отказывались решительным образом».[998] Характерно в этом смысле высказывание профессора всеобщей истории из Йены Гейнриха: он писал своему товарищу Шаду, что если бы его вызывали в Дерпт или Москву, он бы не раздумывая согласился, но в Харьков ехать отказывается из-за его «удаленности»[999].

Таким образом, всего в 1803–1805 гг. Потоцким из Германии в Харьковский университет было приглашено 12 немецких ученых, но из них лишь пятеро заняли кафедры в должностях профессоров (в том числе приглашенные через Гёте и Мейнерса Шад, Шнауберт, Пильгер и Дрейсиг), а остальные были назначены адъюнктами. Обращает на себя внимание, что за тот же период попечитель Московского университета M. Н. Муравьев с успехом пригласил десять ученых, все из которых заняли профессорские кафедры, т. е. имел в два раза большую эффективность. Правда, в наборе кадров в Харьковский университет, проводимом Потоцким, было несколько особенностей по сравнению с Москвой. Во-первых, не ограничиваясь только представителями немецкой науки, Потоцкий пригласил в университет четырех французов (из которых трое заняли кафедры как ординарные профессора) и семерых австрийских славян (из них лишь двоих на должности профессоров, а остальных – адъюнктами). Во-вторых, как заметно из уже приведенных сведений, большое количество приглашенных иностранцев занимали места не профессоров, а адъюнктов (со временем, правда, поднимаясь до профессорских должностей) – это говорило не столько о ставке Потоцкого на молодых ученых, сколько о его первоначальной неудаче найти на многие кафедры «деятельных профессоров», способных преподавать всю науку в полном объеме и на должном уровне. Хотя, в-третьих, еще одним отличием процесса приглашения немецких профессоров в Харьков от Москвы было наличие здесь «второй волны» – за 1807–1811 г. сюда на кафедры поступили еще пять профессоров, уровень которых оказался в среднем даже выше, чем у преподавателей, приглашенных раньше (среди прибывших были такие известные в Европе ученые, как философ и знаток политических наук Л. Г. Якоб, астроном И. С. Гут, филолог К. Д. Роммель). Успех приглашений этой «второй волны» объяснялся углублявшимся кризисом немецких университетов вследствие наполеоновских войн, влияние которого еще будет обсуждаться ниже.

Всего же Потоцким в Харьковский университет было принято 18 немцев (последнего из них, впрочем, уже нельзя считать приглашенным из-за границы, поскольку адъюнкт А. И. Таубер примкнул к Харьковскому университету, спасаясь из горящей Москвы в 1812 г.). М. И. Сухомлинов оценивал этот факт как «патриотический подвиг Потоцкого на благо университета».[1000] Однако нельзя не видеть, что сам попечитель в большинстве случаев не придерживался строго научных критериев: некоторые приглашения определялись его светскими связями и личными предпочтениями (что определило большое количество представителей австрийских земель), некоторые были совсем неудачными. Впрочем, в Харькове, хотя и недолгое время, преподавали действительно крупные ученые своей эпохи – Шад, Якоб, Гут и др. Одну из важных ролей в наполнении Харьковского университета именно учеными – авторами научных сочинений, исследователями сыграла помощь И. В. Гёте и последовавшее за ней участие гёттингенских профессоров.

Что же касается Казанского университета, то ход приглашения профессоров здесь разительно отличался от Московского и Харьковского, причем в худшую сторону. За 1803–1804 гг., когда в Московском университете этот процесс уже завершился, а в Харьковском находился в самом разгаре, для Казанского не было сделано почти ничего, и объяснялось это ситуацией с его попечителем. 24 января 1803 г. на эту должность был назначен граф Готхард Андреас (Андрей Андреевич) фон Мантейфель (1762–1832), один из видных представителей лифляндского дворянства, несостоявшийся президент Дерптского университета (в январе 1802 г. Александр I не дал согласия на введение этой должности), который на рубеже 1802–1803 гг. прибыл в Петербург и искал места в Главном Правлении училищ, надеясь получить должность дерптского попечителя. Но после того как император назначил туда по просьбе Паррота Ф. И. Клингера, Мантейфель остался не у дел и получил в качестве «компенсации» Казанский учебный округ. По остроумному предположению историка Ф. Бинемана, с помощью этой должности Мантейфеля хотели удержать в Петербурге, чтобы он не мешал Парроту в его переустройстве Дерптского университета[1001].

Однако интересы далекого и обширнейшего Казанского округа, охватывавшего всю азиатскую часть империи, были абсолютно чужды прибалтийскому графу, поэтому в начале лета 1803 г. он ушел в отставку. Не было, к сожалению, в Казани и представителей собственного дворянства, готовых, подобно Каразину, активно поддержать создание нового университета, из которых можно было бы найти достойного попечителя округа. «Университет свалился с неба;., местное общество даже не было извещено об этом событии», – так оценивал решение о создании университета в Казани один из его историков[1002].

Поэтому и проблема замещения попечителя университета решалась с помощью посторонних соображений: на это место после Мантейфеля 20 июня 1803 г. был определен академик Степан Яковлевич Румовский (1734–1812), занимавший до этого пост вице-президента Академии наук, упраздненный с введением в действие нового Устава Академии от 25 июня 1803 г., что фактически означало, что новую должность он получил взамен старой. Каразин в своей жалобе императору на дела министерства народного просвещения характеризовал Румовского как хотя и весьма ученого, но престарелого и бездеятельного человека, «который и одного училища, вверенного ему прежде, т. е. здешней академической гимназии, не был в состоянии призреть, а расстроил до основания». «Я Богом упрашивал в то время, – писал Каразин Александру I, – чтобы не умножали у нас Свистуновых, не отягощали бы более хода машины, и без того довольно уже тяжелого, чтоб представили Вам кого-нибудь из людей, подобных петербургскому или виленскому попечителю (т. е. Новосильцеву или Чарторыйскому — А. А.), и таковые, конечно, могли бы быть в виду, а 75-летнего вице-президента Академии по предположению прежнего нашего комитета можно бы легко удовлетворить пенсиею»[1003].

Действительно, энергия, необходимая для организации нового университета, у заслуженного ученого, ученика Л. Эйлера, пятьдесят лет своей жизни посвятившего службе в Академии наук (и за последние двадцать лет вообще ни разу не покидавшего Петербурга), отсутствовала. Это явно показало начало его управления округом: за первые полгода попечительства Румовский не отдал ни одного распоряжения, которое бы относилось к учреждению Казанского университета. Лишь 26 февраля 1804 г. с помощью Главного Правления училищ состоялось назначение в Казань профессора всеобщей истории и статистики П. А. Цеплина (окончившего Гёттингенский университет и проживавшего с 1796 г. в остзейских губерниях, где он и поступил на русскую службу). Цеплин, однако, хотя и предполагался будущим профессором университета, но пока был причислен в Казани к существовавшей там гимназии в качестве учителя.

В середине февраля 1805 г. Румовский, имея на руках Утвердительную грамоту и подписанный императором Устав Казанского университета, единственный раз в жизни на две недели посетил вверенный ему округ, чтобы произвести во исполнение этих документов формальное открытие университета. Оно состоялось 14 февраля 1805 г. в одном из залов Казанской гимназии. Румовский зачитал Утвердительную грамоту, а затем приказ о переводе шести гимназических преподавателей в штат университета (двоих на должности ординарных профессоров, а четверых – адъюнктами). Местное дворянство, в отличие от Харькова, никакого участия в этом акте не принимало, да и едва ли знало об этом: новый университет открылся таким же «бюрократическим» образом, т. е. на бумаге, как исходно и возник в проекте российских университетских реформ.

Но самым замечательным в позиции Румовского по отношению к университету явилось то, что если Муравьев и Потоцкий активно занимались поиском профессоров на вакантные места и добивались здесь успехов, то для Казанского университета отсутствие профессоров было объявлено Румовским его перманентным свойством в первые годы, что позволяло обойтись без соблюдения тех документов, в соответствии с которыми университет и был открыт! «Ко исполнению высочайше конфирмованного устава Казанского университета без профессоров приступить и пополнить места их инако невозможно, как со временем», – докладывал Румовский министру народного просвещения[1004]. Поэтому и после 14 февраля 1805 г. в прежнем виде продолжало существовать управление Казанской гимназией во главе с ее директором И. Ф. Яковкиным, а гимназическая контора была приравнена к Правлению университета. Профессора вводились в Совет гимназии, но не имели там никаких прав, дарованных им по Уставу 1804 г. В историографии справедливо отмечалось, что Румовский достиг парадоксальной ситуации, учредив университет «при гимназии», а не наоборот (как это было, например, в Москве) – гимназию при университете.[1005]

Заявив, таким образом, что «время полного открытия университета предусмотреть нельзя», Румовский весьма пассивно занимался и поиском профессоров за границей. В 1805 г. в помощь этому по поручению Главного Правления училищ его членами Н. И. Фусом и Ф. И. Клингером были составлены списки кандидатов к приглашению в русские университеты «из людей, имеющих имя в ученом свете».[1006] Один из таких списков был передан Румовскому, но он, по-видимому, не нашел ему должного употребления, поскольку в поисках новых профессоров в 1805 г. обращался не далее Петербурга. Здесь он зачислил ординарными профессорами Казанского университета четверых немцев, уже некоторое время находившихся на русской службе. Строго говоря, о соблюдении при этом научного критерия, например о знакомстве с сочинениями кандидатов, речь и не заходила – двое из них, латинист М. Г. Герман и правовед, бывший преподаватель кадетского корпуса Г. Л. Бюнеман были лично знакомы Румовскому по Петербургу; за выходца из Вены эллиниста М. В. Сторля просил князь А. Чарторыйский, а натуралист К. Ф. Фукс, практикующий петербургский врач, увлекавшийся сбором коллекций по естественной истории, представил Румовскому рекомендательное письмо от M. Н. Муравьева, который, вероятно, выполнял просьбу двоюродного дяди Фукса, профессора ботаники в Москве Г. Ф. Гофмана[1007].

В том же году Румовский произвел в адъюнкты греческого языка преподавателя Казанской гимназии И. И. Эриха, и, таким образом, к концу 1805 г. в Казанском университете насчитывалось уже 12 преподавателей (7 профессоров и 5 адъюнктов), из которых большинство профессоров – пятеро – и один адъюнкт были немцами. Но в следующем году к ним не добавилось ни одного нового немецкого ученого. Дело в том, что привыкшие к самостоятельности университетских корпораций, по крайней мере в учебных делах, профессора-немцы (к которым примкнули и их русские коллеги) не могли смириться с порядком управления, основанном на полном подчинении Казанского университета директору гимназии Яковкину, который, по словам К. Ф. Фукса, держал профессоров «в ужасном пренебрежении» и обращался с ними «крайне грубо»[1008]. Особо резко противостояли самодурству Яковкина гёттингенцы Цеплин и Герман, за что в конце 1806 г. поплатились временным удалением из университета (Герман был допущен к заседаниям Совета через полгода, а Цеплин уволен и восстановлен только в 1813 г.).[1009] На фоне этих конфликтов Яковкин еще в августе 1805 г. просил Румовского, питавшего к нему полное доверие, временно приостановить и без того медленно идущий набор профессоров из Германии, поскольку «и с нынешними немцами ладить чрезвычайно трудно по причине их самомнения».[1010]

Но выбытие в конце 1806 г. ряда русских и иностранных преподавателей заставило Румовского вновь начать процедуру вызова профессоров, и если до этого фактически приглашение из-за границы даже не начиналось, то на сей раз попечитель действительно установил связи с немецкими университетами, Гёттингенским и Ростокским. С помощью видного ориенталиста из Ростока О. Г. Тихсена на кафедру восточных языков Казанского университета в 1807 г. был определен молодой выпускник, доктор философии и богословия X. М. Френ, в будущем выдающийся ученый и действительный член Петербургской Академии наук.[1011] Из Ростокского университета Румовский планировал пригласить еще четырех профессоров, но ходу переписки помешали боевые действия, развернувшиеся на территории восточной Пруссии. Из Виленской Медико-хирургической академии в Казань в том же 1807 г. на кафедру анатомии и физиологии по рекомендации лейб-медика Франка Румовским был приглашен доктор медицины И. О. Браун. При его вызове попечитель официально предупредил Брауна о том порядке управления, который сложился в новом университете, и о «директоре, правящем должность ректора», надеясь, тем самым, предупредить будущие конфликты.[1012]

Только 1808 год принес Румовскому решающие успехи в деле привлечения в Казань немецких ученых высокого уровня, и в этом, как и для Харьковского университета, заметно сказалось влияние наполеоновских войн.[1013] Именно вследствие военных обстоятельств занять кафедру чистой математики в Казани согласился И. М. Бартельс, один из лучших немецких математиков, учившийся в Гёттингенском университете вместе с К. Ф. Гауссом, для которого Бартельс играл роль учителя и старшего товарища. Обратиться к нему академик Н. И. Фус посоветовал Румовскому еще в 1805 г., но, вначале отвергнув приглашение, Бартельс потом поменял решение из-за того, что их совместный с Гауссом проект открытия обсерватории в Брауншвейге рухнул в условиях финансового кризиса, вызванного войной.

Одновременно с приездом Бартельса на кафедру прикладной математики по его рекомендации был зачислен выпускник Гёттингенского университета К. Ф. Реннер, а в 1810 г. в Казань приехал еще один товарищ Бартельса, профессор физики Ф. К. Броннер. Кроме того, по рекомендации Фуса в 1808 г. в Казанский университет был принял профессор философии К. Т. Фойгт, а в 1809 г. – профессор политической экономии И. Г. Нейман.

О продолжении связей с Гёттингенским университетом, уже несколько воспитанников которого стали профессорами в Казани, свидетельствовало зачисление в 1809 г. на кафедру естественного, политического и народного права еще одного гёттингенца И. X. Финке, первоначально рекомендованного Румовскому К. Мейнерсом, а затем – К. Ф. Реннером.[1014] Благодаря хорошему отзыву И. О. Брауна Румовский счел возможным принять в университет адъюнкта химии И. Ф. Вуттига, ранее преподававшего в Дерпте.

Наконец, в 1810–1811 г. на кафедры в Казань поступили три профессора из закрытых вследствие французской оккупации университетов – астроном И. И. Литтров из Кракова, медик И. Ф. Эрдман из Виттенберга и профессор технологии Ф. Л. Брейтенбах из Эрфурта. И только один немецкий профессор за период 1808–1811 гг. получил место в Казанском университете, уже находясь в России – это был профессор всеобщей истории И. М. Томас, которого Румовский произвел «по покровительству значительных людей в Казани»; впрочем, его пребывание в университете оказалось бесполезным – преподавательская деятельность Томаса «являлась сплошным недоразумением и не оставила по себе никаких следов».[1015] Обращает на себя внимание успешность большинства приглашений этого периода, а инициатива, которую здесь действительно проявлял Румовский, связана с тем, что во многих случаях речь шла о специалистах по близким попечителю физико-математическим наукам (к ним относилась половина из десяти приглашенных в 1808–1811 гг. профессоров).

Всего же Румовским за весь период его попечительства в Казанский университет было приглашено 19 немецких профессоров, из которых только двое зачислены адъюнктами, а остальные 17 сразу получили должности ординарных профессоров (в этом заключалось еще одно его отличие от Харьковского университета, где Потоцкий часто ставил иностранцев на места адъюнктов; Румовский же предпочитал назначать адъюнктами молодых русских ученых).

Такой состав университета, сформированный попечителем к началу 1810-х гг., можно было бы счесть достаточным, если бы не значительный обратный отток – из названных 19 немцев шестеро к 1813 г. по разным причинам уже покинули университет (умерли или уволились; при этом увольнялись из университета и русские профессора). Именно поэтому Румовскому пришлось, например, дважды искать профессоров для кафедр всеобщей истории, естественного права, политической экономии. В течение нескольких лет всего по одному ординарному профессору насчитывали нравственно-политический и медицинский факультеты. Сами университетские профессора также приняли участие в приглашении новых ученых, но это произошло позже, чем в Харьковском университете (там Совет с самого начала активно рассматривал новые кандидатуры, в Казани же из-за особенностей организации университета Совет был лишен таких прав), и успешные рекомендации профессоров относились в основном к физико-математическому факультету.

Итак, осветив, как именно шло приглашение немецких профессоров в Московский, Харьковский и Казанский университеты в первые годы XIX в., можно перейти к результатам этого процесса. Кем, собственно, были эти приехавшие в Россию ученые?[1016] На этот вопрос призваны ответить сводные таблицы, приведенные ниже.

Таблица 1

Немецкие профессора и адъюнкты, приглашенные в российские университеты в 1803–1811 гг.

Данные в этой таблице представляют, во-первых, какие позиции в немецких университетах занимали приглашаемые из Германии ученые до приезда в Россию, во-вторых, какова была их академическая квалификация, в-третьих, в каком возрасте ученые начинали свою деятельность в российских университетах.

Таблица показывает, что из 46 немецких ученых, занявших вакантные места в Московском, Харьковском и Казанском университетах в основной период приглашений, длившийся с 1803 по 1811 г., 27 человек уже являлись преподавателями в немецких университетах (из них 17 – профессорами), но довольно большое количество, 19 человек, т. е. более 40 % от общего числа приглашенных не служили в немецких университетах, хотя и оканчивали их. Особенно заметно такое противопоставление при сравнении приглашений в Московский и Казанский университеты, различие в характерах которых уже подчеркивалось выше: если M. Н. Муравьев, в основном следуя советам Мейнерса, сумел добиться приезда в Москву семи ученых, занимавших в немецких университетах профессорские должности, и двух более молодых университетских преподавателей, то Румовский, напротив, смог вызвать лишь четырех профессоров, а большая часть из приглашен-ных им не относилась к университетским ученым. Они или преподавали в средних учебных заведениях (как, например, Бартельс и Броннер – в кантональной школе г. Аарау (Швейцария), Бюнеманн – в Петербургском кадетском корпусе или Томас, длительное время служивший просто домашним учителем в Казани), или являлись в своей специальности скорее практиками, хотя некоторые из них и имели опубликованные научные работы. Также много практиков, не связанных ранее с университетским преподаванием, оказалось в Харьковском университете. Эти люди представляли юридическую специальность (служа, например, адвокатами, судебными заседателями как Финке и Гамперле), были практикующими врачами или фармацевтами (Ванноти, Гизе, Дрейсиг); кафедру политической экономии и государственного права в Казани занял И. Г. Нейман, долгое время служивший в российской Комиссии составления законов, а сельское хозяйство в Харькове читал К. К. Недельхен, бывший советник правления померанских королевских заводов в Пруссии.

Соответственно, не у всех из приглашенных присутствовали и ученые степени, что объективно снижало уровень преподавания и показывало, что далеко не во всех случаях выдерживались предъявляемые к кандидату научные требования. Опять-таки, лучше всего с этим дела обстояли в Московском университете, где лишь двое приглашенных – философ Ф. X. Рейнгард и астроном X. Ф. Гольдбах – не имели ученых степеней. У Рейнгарда это было связано с особенностями его биографии, поскольку ученый вначале окончил богословский факультет в Тюбингене, служил пастором, но затем порвал с теологией, переехал в оккупированный французами Кельн и даже, по-видимому, несколько сочувствовал идеям и преобразованиям Французской революции в области образования[1017]. Гольдбах же, как и другой астроном, приехавший в Россию, знаменитый в будущем И. И. Литтров, не получили степени доктора философии, поскольку обучались занятиям астрономией вне университетских стен (как уже отмечалось, далеко не каждый немецкий университет XVIII в. мог себе позволить иметь обсерваторию, и астрономия сама по себе относилась к новым университетским кафедрам).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.