Тайна Чернышевского Дмитрий Быков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тайна Чернышевского

Дмитрий Быков

1

Сколько читаю «Что делать?» — столько пытаюсь понять: что, собственно, там глубоко перепахало Ленина, да так перепахало, что любая попытка критиковать Чернышевского при нем вызывала у Ильича вспышку ярости? «Это нельзя читать, когда молоко на губах не обсохло!» Ну вот, оно обсохло, где откровения? Или в самом деле книга убита школьной программой (откуда, кстати, исключена), или Чернышевский действительно не умел писать. Но ведь умел: и увлекательно, и смешно временами. Больше того: Маяковский — умнее которого Татьяна Яковлева, по ее уверениям в молодости и старости, никого сроду не встречала — перечитывал «Что делать?» перед смертью. Это у него была настольная — точней, встольная, поскольку лишнего на столе он не держал, — книга из библиотеки Брика.

Вообще-то Маяковский, правду сказать, читал мало и в живописи разбирался лучше, чем в русской литературной классике. А вот дневник Лили Брик в первый год после его смерти: Лиля могла быть сколь угодно цинична или тоталитарна, но дурой ее не назовет никто. И в этом хмуром дневнике, где все пропитано тоской по «Волосику», редкий просвет: перечитывала Чернышевского, отлично. Какая редкость — умное чтение на фоне современной литературы! И пометка: это она перечитывает «Повести в повести» — чуть не самое безвестное и забытое из прозаических творений Николая Гавриловича, неоконченный роман, начатый перед самым арестом. Не последние люди — более того, русская элита, и не обязательно революционная — считали тексты Чернышевского своей библией. Подозреваю, что и самый знаменитый псевдоним в русской истории был взят под прямым влиянием великих предшественников, называвших лишних людей в честь русских рек: Онегин — Печорин — Рудин (река Рудная в Сибири, Руда в Польше) — Волгин (протагонист в «Прологе») — Ленин.

Больше скажу: категорически непонятно, чем именно вызывал писатель такую ненависть у правительства? Враг номер один, главный агитатор против режима, гражданская казнь, только через десять лет заключения получает предложение покаяться в обмен на помилование (отказывается), только через 19 (!) лет каторги и ссылки получает разрешение вернуться в Астрахань и лишь еще через 6 — в родной Саратов, где и умирает. Что такого наделала эта железная маска? Чем именно он был столь опасен, почему вызывал такой ужас? Даже Достоевский подозревал его в руководстве всем российским подпольем — при том, что ни одного доказательства такого статуса Чернышевского у нас нет по сей день, а уж пресловутую прокламацию «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон», очень может быть, действительно писал не он. Чернышевский представляет собою загадку почти неразрешимую — если не отрешиться от взглядов на него, внушенных нам советской тупой интерпретацией, и не посмотреть на его взгляды и творчество так же, как смотрели современники «Современника». Тогда вместо скучнейшей фигуры перед нами окажется таинственнейшая, далеко еще не понятая.

Сразу скажем, что такую задачу уже ставил перед собой Набоков, и вышла у него удивительная история: он задумал написать биографию Чернышевского в противовес радостной и насыщенной творчеством судьбе Федора Годунова-Чердынцева, а вышло наоборот. Вышел самовлюбленный посредственный поэт, написавший, правда, очень хороший биографический очерк, — и противопоставленный ему честный мученик, который, не искавши Христа и даже отвергая его, прожил в высшем смысле христианскую, гениальную жизнь. Думаю, Набоков, вообще любивший симметрию и перевертыши, сам обрадовался результату, которого и близко не предвидел: Годунов-Чердынцев, считая себя столь одаренным во всех отношениях, лишен главного, почему ему и не достается в финале ключ (и к комнате, и к жизни). А Чернышевский, всю жизнь учивший, что высшая цель нормального человека — счастье, удовольствие, гармония, Чернышевский, придумавший «разумный эгоизм» и боровшийся с романтизмом, как с личным врагом, есть персонаж истинно поэтический, романтический, вызывающий восторг и сострадание, и в этом-то и заключается высший дар жизни: мы одарены тем, чего не ищем, и чаще всего тем, чего не понимаем. Как однофамилец Чернышевского в том же «Даре», умирая, говорит: «Ничего нет. Это так же верно, как то, что идет дождь» — «а между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз».

2

Биография Чернышевского хорошо известна — благодаря и «Дару», и усилиям советских интерпретаторов, и стараниям нынешних его поклонников из числа американских славистов. Не удивляйтесь, он модный персонаж, и вовсе не по той причине, по какой следовало бы: русская революция и революционеры сейчас должны быть в моде, это нормально, но он-то интересует всех главным образом как провозвестник революции сексуальной. Я общался с несколькими учеными нашего и американского происхождения, оживленнейшим образом дискутирующими в печати насчет его теории семьи и брака, и, кстати, ровно по той же причине роман «Что делать?» был культовой книгой в семье Маяковского и Бриков. И у Ленина с женой и любовницей было, кстати, такое же мирное сожительство. Просто эти люди — действительно принципиальные — не отделяли личное от публичного, интимное от общественного. Радикальней к вопросу подходил только Хлебников, для которого революция была еще и раскрепощением сельскохозяйственных животных: «Я вижу конские свободы и равноправие коров».

А вдобавок эта биография не так уж насыщена внешними событиями, и мы поскорей покончим с их перечнем, чтобы перейти к действительно интересному.

Родился 12 июля 1828 года в Саратове, умер там же 17 октября, 61 год спустя.

Сын священника, учился в духовной семинарии, потом на историко-филологическом факультете Петербургского университета, преподавал в родном Саратове (в гимназии) и в Петербурге (в кадетском корпусе). С 1853 года женат на Ольге Сократовне Васильевой, тоже поповне. С того же года печатается — сначала в «Отечественных записках», потом в «Современнике». В 1855 году заканчивает, четыре года спустя — защищает магистерскую диссертацию «Эстетические отношения искусства к действительности». В 1862 году, в июне, на 8 месяцев приостановлен «Современник» — главным образом за то, что освобождение крестьян встретили там без восторга и увидели в реформе лишь новый грабеж. Вообще мало кто измывался над российским либерализмом, непоследовательным и медлительным, столь же упорно, как некрасовский «Современник»: Чернышевский не так ругал консерваторов, как осторожных либералов, ибо отлично понимал, что плохой союзник опасней хорошего врага. Месяц спустя после запрещения журнала Герцен — которого Чернышевский, по собственному признанию, уважал больше, чем всех прочих русских, — письменно предложил перенести издание «Современника» в Англию. Письмо перехватили на границе, и Чернышевский на следующий день был арестован. Приписали ему, в числе прочих грехов, авторство прокламации «Барским крестьянам…», напечатанной в подпольной типографии, но очень мирной, зовущей отнюдь не к топору.

За неполных два года под арестом (все время в одиночке в Алексеевском равелине) Чернышевский написал впятеро больше по объему, чем «Что делать?» — роман имел несколько черновых редакций, так что полное его научное издание со всеми вариантами и развернутым комментарием составило бы не меньше трех томов. 19 мая 1864 года состоялась гражданская казнь Чернышевского на Мытнинской площади (к слову сказать, это весьма редкая в России карательная мера, после декабристов ей были подвергнуты всего трое: поэт и переводчик Михаил Михайлов, Николай Чернышевский и основатель «Общества свободной Сибири» Григорий Потанин). С 1864 по 1871 год Чернышевский пробыл на каторге (первоначально ему дали 14 лет, потом, как в 1849 году Достоевскому, скостили вдвое), с 1871-го по 1883-й — на поселении. Когда ему в Вилюйске (Якутия) предложили подать прошение о помиловании, он ответил: «Сколько мне известно, я сослан за то, что моя голова и голова шефа жандармов графа Шувалова имеют разное устройство, — какое же тут может быть помилование?» В 1883 году ему разрешено переехать в Астрахань, а весной 1889-го — в Саратов, где он и умирает полгода спустя от кровоизлияния в мозг. Делались попытки освободить Чернышевского из Сибири — почти никто из великих русских каторжников не может похвастаться таким вниманием, но всякий раз ничего не выходило: русские революционеры шестидесятых и даже семидесятых были чересчур романтичны, эра террора и прагматизма началась в восьмидесятых, появились ребята типа Степняка-Кравчинского, но Чернышевскому они помочь уже ничем не могли.

Вот и гадай: почему он, «для чего ему такая почесть», откуда этот дикий перебор — всего-то за несколько статей, недоказанную прокламацию (где мужиков отговаривают от напрасного бунта) да за роман, номера с которым были немедленно конфискованы и существовали в ничтожном числе экземпляров? Да, «Что делать?» был абсолютным чемпионом среди подпольной литературы в смысле тиражей, похвал, восторженных откликов, но в чем опасность этой книги, далеко не самой читабельной?

Первое объяснение, самое поверхностное, хотя и верное: правительство в России борется не с реальной опасностью, а с ее призраком. Действует оно — особенно силовая, репрессивная его часть — чаще всего превентивно (как в случае с Ходорковским, якобы собиравшимся устроить государственный переворот, или с Тухачевским, будто бы собиравшим заговор военных). Герцен откровенно признался в письме к Огареву, что никакой «Земли и воли» нет, что организация — плод их пиаровских, по-нынешнему говоря, усилий и что о собственной революционизации Россия узнает из «Колокола» (естественно: раз за границей пишут, значит, так оно и есть). Тем не менее в «Землю и волю» верили все, и больше всех правительство. В этом смысле тоже ничего не изменилось: русской общественной жизнью по-прежнему управляет интеллектуальный центр из Лондона, где разместилась вся свободная Россия. Чернышевский в «Что делать?» опять-таки прямо говорит, что «новых людей» еще нет, но они будут, и вот он показывает, какими, с его точки зрения, им надлежит быть. Боролись не с реальностью — с ней-то бороться надо умеючи, требуются навыки, стратегия, умение считать на два хода вперед — а со словесностью, с отражениями и надеждами, сожалениями и намерениями. Происходит так потому, что российские чиновники, и прежде всего силовики, очень непрофессиональны, а имитировать деятельность им надо, вот и сражаются в основном с журналами и мечтателями.

На этом пути они бывают жутко изобретательны. Вот, скажем, пример из сегодняшнего дня: Борис Березовский, лондонский изгнанник, заявляет, что намерен вернуться в Россию в марте 2012 года. Все забегали: значит, революция (или переворот) будет в марте! Бред, казалось бы, какое дело мирозданию до планов Березовского, он каждую осень провозглашает конец противного режима. Но вот, допустим, последняя страница романа «Что делать?». «В Пассаж! — сказала дама в трауре, только теперь она была уже не в трауре», — и т. д. Все хорошо, но действие происходит в 1865 году. Значит, в 1865 году будет революция: «Надеюсь дождаться этого довольно скоро», — заканчивает автор, и дата, дата стоит в конце! 4 апреля! Что это значит?! Что революция намечена на 4 апреля 1865 года! Вот такую конспирологию они оттуда вычитывали, и думаю, что Чернышевский вполне мог послать читателю подобную шифровку — а может, заранее забавлялся, предвкушая, как полиция будет изучать с лупой каждую буковку его творения. Факт тот, что литература считается в России бомбой главным образом потому, что бороться с реальными угрозами тут умеют куда хуже.

3

Вторая версия сложней: Чернышевский в самом деле представлял опасность для русского самодержавия. Не потому, конечно, что был убежденным революционером, — его убеждения были весьма своеобразны, как у всех самоучек, а потому, что обладал железным характером, несгибаемой волей, фантастической трудоспособностью и выносливостью: из всех русских публицистов бурной эпохи Александра II он один мог рассматриваться в качестве серьезного организатора, а пожалуй, что и единственного кандидата на роль шефа всего подполья. Достоевский приписывал ему именно такие масштабы, а уж в людях он понимал. Чернышевский, может, и не был, но один из всех МОГ быть координатором гигантского заговора «нигилистов» — и потому, что был отличным конспиратором, и потому еще, что характерец у него был действительно дай бог каждому. В его публицистике больше всего поражает не сосредоточенная злоба, которой столько было, скажем, у Писарева или Благосветлова, но именно что ледяное презрение. Злобы-то особой и нет, прямо говоря. Просто его оппоненты — тупые жандармы, цензура, попы, либеральные болтуны, сам адресат «Писем без адреса», в котором угадывается император, — для него не люди, только и всего. Иной биологический вид. Позиция высокомерная, не особенно гуманная, и потому вызывающая такую животную злобу у этих самых оппонентов: перед ними существо другой породы.

Чернышевского не только боготворили, как мало кого — его еще и ненавидели так же исключительно, ни на что не похоже. Почему он вызывал такую несообразно интенсивную ненависть у Толстого, почему Тургенев (у которого с Толстым тоже были далеко не идиллические отношения) только что не выл от злобы при виде Чернышевского, почему его диссертация вызывала такую сосредоточенную ярость у представителей чистого искусства, хотя там написаны обычные глупости, — да, просто глупости, нормальная нигилистическая ерунда о том, что здоровое прекрасно, а увядающее безобразно? Что такого-то?

Но Чернышевского боялись и ненавидели именно потому, что он был ДРУГОЙ — и он действительно был другим: во-первых, самоучка, сам себя сделавший, взявшийся ниоткуда. Во-вторых, бесповоротно порвавший не только с религией, в лоне которой был воспитан, но и с гуманистической традицией, потому что выше гуманизма он поставил здравый смысл. Собственно, он потому и заинтересовал Набокова, что всю жизнь действовал вопреки этому здравому смыслу, против того разумного эгоизма, согласно которому нет никакой чести, а есть прагматика. Эта теория так бесила Достоевского, что он не уставал с ней полемизировать уже после ареста и даже гражданской казни Чернышевского: Лужин в «Преступлении и наказании» рассказывает все то же самое. Это как надо было разозлить Достоевского, чтобы он, сам каторжник, не постыдился выступить против уже арестованного Чернышевского, опубликовав в 1865 году злейшую карикатуру на него — «Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в пассаже» (с явной, конечно, отсылкой к финальному Пассажу из «Что делать?»)! Тут уж заговорила вся общественность: нехорошо, мол, — и продолжения не последовало, а скоро и журнал Достоевского «Эпоха» закрыли все за ту же неблагонадежность: для российской власти талантливый союзник, пожалуй, еще опасней, чем оппонент…

Чернышевский эту ненависть заслужил, честно заработал, поскольку он и впрямь существо иной породы, и именно сверхчеловеков этого типа он инициировал, будил, растил своим романом; Чернышевский мечтает не о социальной, а об антропологической революции — как Горький впоследствии. Немудрено, что его так полюбил Ленин: он первым увидел в «Что делать?» портрет новой человеческой особи, задатки которой он в себе ощущал. Задатки эти — исключительный ум, целеустремленность, сила характера — и полное отсутствие сентиментальности, а точней, того, что мы называем совестью. Что разумно, то и нравственно; что полезно, то и прекрасно. Чернышевского отличает изумительная, никогда в русской литературе не встречавшаяся глухота — не столько к чувствам, к эстетике, сколько вообще к иррациональному устройству мира. Он совершенно убежден, что человек управляется материальными стимулами; что стоит ему создать нормальные условия, и он будет хорош; что условности надо отбросить, потому что от них один вред и лишнее мученье. А условности — это у нас как раз брак («Прежде я тебя любил, а теперь уважаю», — говорит муж изменившей жене), честь (сословный предрассудок, не заслуживающий внимания), деликатность (форма лжи, трусости, уклонения от правды)… Между тем человек как раз и есть условность, конвенция, только это отличает его от зверя, и сам Чернышевский в быту только и делает, что соблюдает эти конвенции, отстаивает собственную честь и честь единомышленников, проявляет сострадание, а то и сентиментальность… Эстетическая глухота не означает нравственной, хоть и связана с нею; до конца вытравить из себя человека не удается никому — даже Ленин, слушая «Аппассионату», испытывает иррациональные порывы сострадания к своим бывшим и будущим жертвам; но в смысле стремления к полному расчеловечиванию Ленин, безусловно, человек Чернышевского и в огромной степени последователь этого русского Ницше.

4

Глупо было бы делать из Чернышевского предшественника террористов. Как Радищев, сугубый теоретик, казался Екатерине «бунтовщиком хуже Пугачева», так и Чернышевский, идейный, антропологический террорист, явно хуже и уж точно соблазнительней всякого Кибальчича с Желябовым. Штука в том, что Чернышевский не призывает ни к каким бунтам, он даже считает их лишними, кровавыми; революции, перевороты — все это не для России, поскольку она к ним не готова, достаточно массовыми они не станут, а талантливых и «полезных» людей убьют много. («Полезный» — его любимая похвала, высочайшая во всем его лексиконе. «Я тоже полезный человек, но лучше бы умер я, чем он», — сказано о Добролюбове. И Ленин так же отзывался о соратниках, заботясь о них не больше, чем смазчик о шестеренках.) Роль личности в России ничтожна, человек задавлен государством, и хотя социальные условия прежде всего, но для перемены этих социальных условий нужна сначала прослойка, готовая на многое. Тут он прав. И черты этой прослойки, как они изображены в «Что делать?», не могут не вызывать ужаса, да, — но и подспудной симпатии. Симпатия, точней, им не нужна — речь о восхищении.

Рахметов не единственный «новый человек», рассказам о которых посвящена вся книжка. Рахметов как раз не самый обаятельный герой — он узковат, суховат, нечувствителен к прекрасному (а Чернышевский был очень чувствителен, только представления о прекрасном были у него медицинские: что здорово, свежо, вкусно, то и отлично). И Лопухов, и Кирсанов, и Верочка — прекрасные, физически совершенные, сильные, чувственные, здоровые животные: с совестью всегда могут договориться, условностей не блюдут, мужская половина любит подраться, женская — предаться свободной любви или вкусно покушать… Нельзя особенно любоваться этими людьми, ибо страшно представить их рядом с собой, но нельзя, простите, не почувствовать абсолютной справедливости главного ответа на главный вопрос. Что делать в безвременье, что вообще делать, когда делать нечего? Ответ элементарен, в нем четыре буквы: СЕБЯ.

К этой и только к этой революции призывает Чернышевский. Ничего не изменишь социальным переворотом — зато если все постепенно обработают себя в духе Рахметова, научившись читать умные книжки и в случае необходимости спать на гвоздях, общественный строй переменится сам собой. Ведь он держится не на силе государственной машины, а на слабости подавляемых; не на мощи власти, а на трусости подданных. Стоит стать людьми, и жизнь станет человеческой — этот закон предложил бы я назвать законом Чернышевского или, если кому уж очень не нравится Чернышевский, законом социальной индукции.

Неважно, кого вы будете из себя воспитывать: Рахметова, Кирсанова или даже Рас-кольникова (Раскольников-то как раз в самовоспитании не нуждается, в нем слишком много человеческого и он мало склонен к работе над собой). Важно, что в процессе этой работы вы действительно станете человеком, и тогда вам не нужно будет убивать старуху, дабы убедиться в своей «особости». Читайте, таскайте баржу, медитируйте, левитируйте, изучайте любой вопрос, занимайтесь благотворительностью, сосредоточенно качайтесь — и вы станете тем, кто виделся Чернышевскому в роли сверхчеловека: самостоятельно мыслящей, сильной, умной личностью, которую нельзя нагнуть. Тот, кто работает, — и прежде всего тот, кто обрабатывает самый трудный материал, а именно собственную душу и плоть — обязательно будет приличным человеком, это главный закон бытия. Чернышевский так воспитал себя — и получился, как видим, не нигилист, а герой, мученик и неплохой писатель.

Этот его ответ нам сегодня очень хорошо бы помнить. Помню студенческую шутку времен моей юности: второй том романа Чернышевского «Что делать?» — «Заголя жопу бегать» — не был напечатан в России по цензурным соображениям. Но сейчас я думаю, что в этой шутке была, как обычно, доля истины. Если очень долго и целенаправленно заголя жопу бегать, обязательно куда-нибудь прибежишь.

5

Циклический характер русской истории замечен не мной, однако я люблю об этом поговорить больше других, поскольку набрел, кажется, на любопытные закономерности. Поскольку русская пьеса играется в разных декорациях, но с одним и тем же набором персонажей, очень любопытно бывает проанализировать персонажей именно с точки зрения этой типизации. Ну, например: какой русский писатель болезненно интересовался славянским и еврейским вопросом, отсидел и написал об этом одну из главных своих книг, был открыт певцом горя народного, поэтом-гражданином, издававшим самый прогрессивный журнал своего времени? Правильно, Солженицын и есть инкарнация Достоевского, и напрасно мы ищем в его текстах то, чего там нет: он не указатель путей, не вождь, не проповедник — он создатель полемических текстов, полифонических романов, где никто не прав до конца. Или еще поиграем: вот есть у нас Вышинский, полуполяк — то есть наполовину принадлежит к нации, которая долго и упорно враждовала с русскими. Он пес режима, поскольку замаливает грех меньшевизма. Он франт, циник, с особой жестокостью преследующий тех, кто сделал для советской власти куда больше, чем он. Он теоретик, в некотором смысле даже идеолог. Кто это у нас сегодня? Ну, ну, ну, горячо…

Так вот, сыграем еще раз в эту игру, которую так любят мои школьники и студенты. Кто у нас, подобно Чернышевскому, начинал с публикаций в критическом отделе самого прогрессивного журнала? Кто болезненно любил отца, кто женился на легкомысленной красавице, по которой все его друзья с ума сходили? Кто особенно интересовался проблемами эстетики? Печатался за границей и за это в разгар оттепели, как и Чернышевский, получил семь лет каторги? Кто был сдержан, тих, носил очки — но имел репутацию храбреца и циника? Кто всю жизнь вызывал иррациональную, непостижимую ненависть врагов — и обожание немногочисленных, но верных друзей? Кто был духовным вождем русского диссидентства и личным врагом большей части диссидентов? Кто написал автобиографический роман — только роман Чернышевского называется «Пролог», а книга, завершающая русское инакомыслие, называется «Спокойной ночи»?

Да Синявский, конечно. Чернышевский нашего времени, создатель нового типа человека — героя, который больше всего озабочен не этикой, а эстетикой. Тем, как человек думает, пишет и выглядит. Этого ему и не могут простить.

Я знаю, что Синявский был циником и, пожалуй, снобом. Но знаю и то, что он был героем, первым нераскаявшимся политическим заключенным, автором гениальной, небывалой прозы и пророческих статей. И я знаю, что если вести себя, говорить и думать, как Синявский, шанс сохранить достоинство и победить идиотов гораздо выше, чем если ты ходишь в стаде несогласных. Синявский сделал себя, как Чернышевский, — и победил, потому что главной его работой была работа над собой.

Вот интересно: доживи Чернышевский до января 1918 года, подписал бы он протест против разгона Учредительного собрания?

Наверняка подписал бы. Вместе с заклятым врагом Достоевским, доживи и он до того дня.