IV. ПОЕЗДКА В ВЕЙМАР, ЖИЗНЬ В ЭРФУРТЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. ПОЕЗДКА В ВЕЙМАР, ЖИЗНЬ В ЭРФУРТЕ

6 октября Наполеон и Александр выехали в экипаже из Эрфурта. На границе веймарских владений они были встречены герцогом в сопровождении обер-егер-мейстера и четырех лесничих со свитой лесников и охотников. Началом празднеств должна была послужить большая охота, которая входила в программу развлечений первого дня. Экипаж въехал в Эттерсбергский лес. Вместо обычной здесь лесной тишины и безмолвия императоров встретили шум и толпы народа. Горожане из Эрфурта и Веймара, крестьяне в национальных костюмах, любопытные, пришедшие за десять лье в окружности, заняли все дороги. Появились продавцы пищи и прохладительных напитков. Для привилегированных зрителей возвышались трибуны. Яркое солнце, заливая своим светом лес, придавало необычайно картинный вид этим сценам, и, согласно официальному немецкому описанию, все представляло “вид веселого народного праздника”.[579]

Императоров провели на возвышенное, открытое место, откуда взору, отдохнувшему сперва на позлащенных осенью лесах, открывались вдали зеленеющие горизонты Тюрингии. В глубине ограды, скрытой за натянутыми полотнами, был выстроен павильон. Это была продолговатая, открытая галерея. Вместо колонн ее поддерживали стволы деревьев, украшенные прикрепленной на их верхушке листвой. Гирлянды из цветов и фруктов окончательно придавали этой постройке безыскусный вид. Императоры заняли места; короли прибыли раньше их. Затем по сигналу ограда из полотна местами была спущена, и через устроенные таким образом отверстия пробегали загнанные в лес из окрестностей олени, лани и косули.

Как только монархи сделали первый выстрел, по всему фасаду галереи вспыхнул беглый огонь из ружей. Обезумевшие животные прыгали в ограду, где, попадая прямо под выстрелы, падали и умирали перед императорами. Появление каждого шестирогого оленя приветствовалось звуком труб и литавр. По временам пальба прекращалась. Из-за деревьев выскакивали переряженные в дикарей, закутанные в шкуры и листву загонщики. Они подбирали убитых животных и воздвигали перед павильоном залитые кровью пирамиды. Когда было убито сорок семь оленей, эта безжалостная бойня, которая не давала даже понятия о настоящей охоте, была прекращена. Государи отправились в Веймар искать более благородных развлечений.[580]

Несмотря на небольшие размеры, Веймар – очень представительный город. Его украшенные статуями площади, колоннады, значительное число памятников, правильное их распределение, величественная обрисовка фасадов, придавали ему местами облик столицы. В то время это была столица германской мысли и искусства. Герцог Карл-Август любил окружать себя учеными и поэтами. Он умел привлекать их к себе, умел удерживать при своем дворе и гордился тем, что создал для своей резиденции положение, единственное среди городов Германии; что сделав ее средоточением наук и искусств, он отличил ее от ей подобных и создал из нее нечто вроде Афин. Его двор сохранил традиции и обычаи прежнего режима. Он принял своих знаменитых гостей с непринужденностью хорошего тона, который выигрывал еще больше от достойной его посетителей пышности. Въезд императоров и королей состоялся в простых охотничьих колясках; но зато на пути их следования стояли шпалерами с развернутыми знаменами городские корпорации. В замке, где приветствовала их герцогиня, их ожидало радушное гостеприимство. Их свитам был оказан великолепный прием, и старинная столица сделала чудо, поместив достойным образом пятьсот пятьдесят человек гостей.

Приходилось страшно со всем торопиться. Наполеон отдал своим хозяевам только один вечер, и поэтому на протяжении нескольких часов хотели нагромоздить все обычно принятые при дворе развлечения. Должны были состояться обед, концерт, спектакль и бал. Для выполнения всей программы не хватало времени; концерт пришлось выкинуть. За обедом стол высочайших особ, поставленный в виде подковы, был сервирован на шестнадцать персон, наименьший титул которых был титул принца. Во время обеда Наполеон говорил очень много. Он изумил обширностью своих познаний, вступив с князем-примасом в спор по детальным вопросам древнегерманской конституции, и, когда стали удивляться такой серьезной учености, он напомнил, что некогда во Франции досуги гарнизонной жизни давали ему возможность много читать и много изучать; тогда-то он начал одну из своих фраз такими словами: “Когда я был артиллерийским поручиком…” В ту минуту, когда он вспоминал об этом, направо от него сидел император Всероссийский, затем государи Вестфалии и Вюртемберга; налево герцогиня Веймарская, короли Баварии и Саксонии; ему служили пажи; а позади него, у стены, высокотитулованные вельможи, носители славнейших фамилий Германии, исполняли обязанности феодальных слуг.[581]

Поездка в театр и обратно совершилась торжественно, в парадных каретах, по иллюминованным улицам, между двумя рядами вооруженных людей, из которых каждый держал в руке зажженный факел. Из любезности к своему гостю герцог Карл-Август выписал из Эрфурта артистов императора. Они дали “Смерть Цезаря”, где Тальма выступил на первой немецкой сцене в роли великого завоевателя. Когда бесподобный трагик произнес стих:

Sur l’univers soumis r?gnons sans violence.[582]

________________

намек был понят, и уверяют, что дрожь, как электрическая искра, пробежала по присутствующим. Во время спектакля Наполеон осматривал залу, лица, туалеты и позы. Он заметил в одной из лож старца, красивая, убеленная сединами голова и умное лицо которого бросились ему в глаза. Узнав, что этот старец Виланд, “Вольтер Германии”, он выразил желание, чтобы вечером он был ему представлен.

Тотчас же после спектакля в большом зале замка, где столпилось общество, подобного которому нельзя было видеть ни в одном императорском или королевском дворце, Александр открыл бал с королевой Вестфальской. Молодой монарх в течение вечера несколько раз принимал участие в танцах, причем его изящество и приятная наружность имели громадный успех. “Император Александр танцует, – писал Наполеон Жозефине, – я нет. Сорок лет дают себя знать”.[583]

Обходя группы, он приказал представить себе некоторых замечательных по красоте или уму дам и осчастливил их взглядом или словом. Он беседовал с выдающимися лицами; затем, увидев Гёте, который по званию тайного советника был в числе приглашенных, подошел к нему, как к старому знакомому. За несколько дней до этого, узнав, что поэт в Эрфурте, он пожелал его видеть. С восхищением и как знаток, говорил он с ним о его произведениях и разбирал некоторые места из “Вертера”.[584] “Вот человек в полном смысле этого слова”,– сказал он после аудиенции. В Веймаре он возобновил с ним разговор и поддерживал его некоторое время; затем спросил о Виланде. Но Виланда не было. Старец удалился тотчас же после спектакля и не присутствовал на балу. Пришлось отправиться за ним вдогонку до самого его дома и привезти к императору.

“Мне ничего не оставалось, – рассказывает Виланд, – как сесть в карету, присланную за мной герцогиней, и поехать на бал в моем обыкновенном наряде, не напудренным, с ермолкой на голове, в суконных сапогах; но в общем одетым прилично. Я приехал в половине одиннадцатого. Едва я вошел, как Наполеон пошел мне навстречу с другого конца залы; сама герцогиня представила меня ему”.[585]

Прием, оказанный Наполеоном поэту, был совершенно исключительным. Это не был прием монарха подданному, которому он хочет оказать некоторое внимание. В словах Наполеона, в его манере держать себя не было ничего покровительственного, ни малейшего следа той монаршей благосклонности, которая заставляет чувствовать разницу положения. Он хотел понравиться Виланду и серьезно познакомиться с этим гениальным человеком. Обнаруживая высокую степень деликатности, понимания людей и собственного величия, он обошелся с ним, как с равным, и говорил с ним просто и увлекательно, тоном, равно далеким от надменности и фамильярности. Можно было подумать, что это – встреча двух равных по положению людей, двух величайших гениев на различных поприщах, которым принято познакомиться, обменяться взглядами и которые знают, что могут многое сказать друг другу.

На Александра, который в это время принимал участие в танцах, перестали смотреть. Зрелище было в другом месте. Высочайшие особы, министры, сановники составили на почтительном расстоянии около императора и поэта круг любопытных. Из благоговейного чувства к этому великому воспоминанию Виланд не хотел ни описать разговора, ни рассказать о нем подробно, но присутствующие уловили некоторые отрывки, и согласные рассказы дают возможность воспроизвести некоторые штрихи. Наполеон коснулся самых разнообразных и высоких предметов. От литературы он перешел к истории, к грекам, которых плохо понимал; к римлянам, которыми сильно восторгался; защищал цезарей от нападок Тацита; рассуждал также о религиях и их социальной пользе; говорил – и не только как верующий, – о значении христианства в политике. По всем этим вопросам он высказывался горячо, в оригинальных, хотя всегда серьезных выражениях; оживлялся, не впадая в игривый тон, ничуть не стараясь блеснуть, ослепить, но стараясь только выдвинуть вперед идеи и вызвать своего собеседника на разговор. Среди высказываемых им глубоких взглядов, он иногда обращался к нему со словами участия и интересовался интимными сторонами его жизни. Но главной целью, которую он преследовал, оказывая Виланду такое внимание, было показать, какую цену он придавал его мнениям по затронутым вопросам и как велико было его желание ознакомиться с его взглядами. Немец отвечал на очень плохом французском языке и излагал свои взгляды, очарованный и приведенный в смущение острым, кованным языком этого человека, который проникал в самую его душу и стремился осветить все уголки его ума и знания. После двухчасовой беседы, усталый и взволнованный, он остановился в выжидательной позе и старался вызвать знак, которым разрешалось бы ему удалиться. Не получая его, он набрался смелости и начал откланиваться: “Идите”, – дружески сказал ему император и повторил: “Идите, доброй ночи”. Наполеон вернулся опять к Гёте, еще раз поговорил с ним и, наконец, удалился, оставив присутствующих под впечатлением этих достопамятных сцен.[586]

В таком поведении его ясно видна политическая цель. С некоторого времени он стал замечать в Германии пробуждение нового и мощного чувства, чувства сознания общенемецкой национальности, пробужденного нами благодаря общению с нашими идеями, но направленного против нас и вытекавшего из ненависти к нашему господству. Усматривая в этом чувстве грозного противника, он старался его успокоить и обезоружить. С этого времени он стал заботиться, хотя и о запоздалых, но тем не менее достойных внимания мерах, для успокоения германских народов и облегчения их страданий.[587] Он хотел в лице самых знаменитых представителей Германии почтить и примирить с собой ее общественное мнение, и именно в этом смысле и приказал официально истолковать прием, оказанный обоим поэтам. В сообщении о празднествах, опубликованном по распоряжению веймарского двора, по поводу благосклонности, оказанной Гёте и Виланду, мы читаем: “Герой века доказал этим, что он с уважением относится к нации, покровителем которой состоит; что он уважает ее литературу и язык, которые служат ее национальной связью”. Добавим, что эти знаки внимания не были обременительны для Наполеона. Он правильно оценивал интеллектуальные силы и, хотя иногда и смотрел на них, как на своих врагов, и безжалостно изгонял их, но всегда признавал их и никогда не считал за унижение обращаться с королями ума, как с равными себе.

Следующий день был реваншем за вечер в Веймаре. Воздав дань уважения просвещенной и покорной Германии, Наполеон безжалостно афишировал свою победу над воинственной и восставшей, присоединив к ней задним числом и Александра. Он сговорился с Александром поехать осмотреть поле битвы при Иене. Поездка, на которую покорно согласился веймарский двор, заняла второй день. Праздничные торжества приказано было устроить на самом поле битвы. Немецкие руки украсили место, где погибло прусское величие. На самом возвышенном месте, на вершине горы, получившей благодаря этому случаю прозвище горы Наполеона, была воздвигнута легкая постройка – храм Победы. Один из профессионалов Иены сделал для нее рисунок, а член факультета составил для фронтона бьющее на претензию двустишие.[588]

Наполеон и Александр отправились верхом к подножию памятника. Осмотрев его, они спустились на менее возвышенную площадку, откуда император руководил сражением. Гравюра, исполненная с натуры, представляет их именно на этом месте.[589] Оба императора изображены пешими впереди свиты из королей, высочайших особ и маршалов. В нескольких шагах их ожидают оседланные и взнузданные кони. Конь Наполеона оставлен под присмотром его мамелюка. Палатки и зажженные костры напоминают бивуак. Вдали солдаты из Веймара сдерживают громадную толпу любопытных, которая теснится и давит друг друга. Наполеон держит в руках карту. Предварительно объяснив своему союзнику расположение корпусов и предписанные им движения, он воспроизводит перед глазами Александра на волнистом поле, которое расстилается вокруг них, нестройную и беспорядочную картину битвы; рисует черные массы пехоты, полосы дыма, которые в зависимости от хода битвы то отступают, то подаются вперед; пылающие деревни, штурм позиций, сшибки эскадронов. Когда урок военного искусства был окончен, для довершения иллюзии позавтракали, как на войне, – государи в палатке, их свита – под открытым небом. Во время завтрака Наполеон принял депутацию от Иенского университета и пожаловал некоторые привилегии городу, свидетелю его победы; затем, когда оба императора осмотрели в подробностях все поле сражения, общий обзор которого они сделали вначале, и поохотились в окрестностях Апольда, где Наполеон провел ночь накануне сражения, они пораньше вернулись в Эрфурт, чтобы показаться вечером в театре. Представление пьесы “Гораций” довершило этот, столь богатый по воспоминаниям, день.[590]

В Эрфурте императоры возобновили свою правильную и почти монотонную жизнь. Каждое утро они обменивались через камергеров взаимными приветствиями. У того и другого был утренний прием, когда они показывались раззолоченной толпе, которая заполняла их апартаменты. Затем они работали со своими министрами. В это время Наполеон читал дипломатические депеши, диктовал в меньшем, чем обыкновенно, количестве приказы и инструкции, принимал донесения коменданта крепости, к которым прилагались донесения полиции. Он желал знать в малейших подробностях происшествия дня и предыдущего вечера, т. е. что говорилось в разных обществах, где собирались “пруссаки”; что делала полиция для поддержания порядка; как устраивалась она, чтобы одновременно следить и за недовольными, и за “мошенниками, воровавшими кошельки, табакерки и часы у лиц, выходивших из театра”.[591]

Затем следовали аудиенции. Наполеон более или менее быстро сбивал их с рук между двумя беседами со своими министрами, принимая в соображение не столько ранг представляющих лиц, сколько их ум и таланты, и продолжая во время своего завтрака и работу, и прием. В такой именно момент и видел его Гёте. Он дал нам в нескольких штрихах набросок этой сцены. “Меня ввели. Император завтракал, сидя за большим круглым столом; направо, в нескольких шагах от стола, стоит Талейран; налево, возле императора – Дарю, с которым он говорит о сборе контрибуции”. Наполеон хотел еще раз повидать Виланда и некоторых веймарских академистов. Иногда он оставлял их завтракать, присутствовал при их спорах и, будучи чувствительным ко всякого рода успеху, находил удовольствие видеть при своем дворе ученых.

Днем императоры сходились вместе. Они совещались, беседовали, ездили верхом. Волнообразные и веселые окрестности Эрфурта способствовали продолжительным прогулкам. Сверх того, события и картины из жизни войск, которые разыгрывались в окрестностях города, постоянно разнообразили цель их поездок. Благодаря передвижению войск с севера на юг и перемене фронта великой армии, под стенами Эрфурта почти каждый день проходили новые полки. Наполеон хотел, чтобы они были представлены его гостю, и чтобы некоторые из полковых офицеров несли при нем почетную службу. Как и в Тильзите, он ездил с ним в места стоянок войск и вводил его во все подробности военной жизни французов. Ему доставляло немалое удовольствие показать свои войска во всеоружии, в полной парадной форме, в их воинственной красоте. Он часто назначал церемонии, в которых они должны были принимать участие: маневры, парады, полковые богослужения. Около Эрфурта в течение нескольких дней происходил непрерывный и торжественный церемониальный марш, как бы большой смотр.[592]

Александр с удовольствием следил за этими зрелищами и, видимо, ими интересовался. Он умел разнообразить свои похвалы и оказывал каждому роду оружия, каждому корпусу подобающее ему внимание. Среди его спутников, бесспорно, самым счастливым был великий князь Константин. Как и всегда, обращая главное внимание на мелочи, он запоминал номера полков, замечал малейшее различие в форме, маршировке, в движениях войск. Он восхищался, как знаток дела; но и недостатки от него не ускользали. Он постоянно говорил “то о дисциплине и хорошей выправке 17-го армейского пехотного полка и 6-го кирасирского, то о красоте 8-го гусарского, о плохом обучении 1-го гусарского, о великолепии и воинственном виде гвардейских батальонов”. По возвращении в Петербург его первой заботой было собрать офицеров Конного и Уланского полков и передать им свои впечатления. “Похвалы были неиссякаемы относительно всех войск, за исключением 1-го гусарского полка”. На память об Эрфурте он привез целое собрание французских военных мотивов, и на первом параде, которым он командовал, в то время, когда трубы конной гвардии играли наши марши, музыканты двадцати двух батальонов все вместе грянули французский марш под названием “Да здравствует коронация!”.[593]

Не так односторонне смотрел на вещи Александр, Он изучал в Наполеоне не только полководца, но и законодателя. Несмотря на то, что восхищение Наполеоном все более заслонялось у него другими чувствами, он по-прежнему желал учиться у него. Речи императора служили для него источником, из которого он пополнял свои знания. Отвечая его желаниям, Наполеон с одинаковым удовольствием беседовал с ним как о трудах и заботах мирного времени, так и о военном деле. С картинным и безыскусственным красноречием рисовал он великие проекты всякого рода; объяснял свои чудные творения; говорил, что создаст новые; перечислял чудеса цивилизации и искусств, которые он надеялся во множестве возрастить на французской почве; говорил о величественных зданиях, которые воздвигались по его повелению в его столице и которые должны были придать ей небывалый блеск. Он рисовал пред ним тот Париж, который был в его мечтах – нечто вроде древнего Рима, перенесенного в нашу эпоху – вид блестящего и строгого города, усеянного триумфальными воротами, портиками и пантеонами. Эти картины поражали живое воображение Александра. Чуткий и склонный ко всему, что казалось ему благородным, полезным и новым и горя желанием подражать Наполеону, он просил, чтобы ему прислали планы всех памятников, предназначенных для украшения наших городов.[594] Он и сам рассказывал о своих преобразовательных проектах. Наполеон сочувствовал ему, деликатно давал советы, рекомендовал управлять твердой рукой и дать почувствовать свою власть. Он выразил желание видеть Сперанского; долго разговаривал с ним, подарил ему свой портрет, осыпанный брильянтами, и этим лестным вниманием, которое относилось столько же к государю, сколько и к любимцу, он, по-видимому, поздравлял царя, так хорошо поместившего свое доверие.

В уменье стать на уровень вкусов и непостоянного настроения Александра он обнаружил поразительнее искусство. Он старался то ослепить его блестящими идеями, то развлечь игривыми или пикантными разговорами. У Александра, склонного к тоскливой меланхолии, бывали иногда порывы увлечения и молодости. Наполеон умел быть с ним молодым, умел разделять его увлечения. Зная, что он не любит церемониала, он сумел изолировать его от окружающей пышности и среди придворной суеты устроить для него почти товарищескую жизнь. По словам очевидца, о них можно было сказать, что это “два молодых человека хорошего общества, у которых общие удовольствия, и между которыми нет никаких секретов”.[595] И никто, видя их такими доверчивыми и откровенными, не мог бы заподозрить существующих между ними жестоких разногласий. Бывали моменты, когда у них было общее жилище и общие покои. Если Александру по возвращении с прогулки нужно было привести в порядок свой туалет, Наполеон приглашал его к себе. Но царь должен был остерегаться любоваться чем-либо под опасением, что ему тотчас же будет предложено то, на что он обратил внимание. Так, Наполеон подарил ему два великолепных из позолоченного серебра несессера, которыми он обыкновенно сам пользовался. Он не забыл и отсутствующих и заготовил для императрицы Елизаветы несколько великолепных севрских фарфоров, которые он приказал доставить в Эрфурт. Для выражения благодарности Александр умел находить слова, в которых ничего не было банального. Однажды, когда он забыл надеть шпагу, Наполеон предложил ему свою. “Я никогда не обнажу ее против Вашего Величества”,[596] – сказал царь, принимая ее. Эта шпага хранится теперь в Петербурге, в музее Эрмитажа, недалеко от трофеев, взятых у императора и Франции во время русского похода.

Каждый вечер государи обедали у Наполеона в местном дворце. Талейран и Шампаньи по приказанию императора угощали иностранных сановников и дипломатический корпус. Затем все общество неизменно встречалось на спектакле. Наполеон приказал устроить залу так, чтобы она вполне отвечала особенностям Александра, который был туговат на ухо. За образец была взята зала, которой пользовались для придворных спектаклей в собственном дворце царя. Наполеон хотел, чтобы Александр и здесь нашел привычные ему удобства, чтобы, как бы по мановению волшебного жезла, театр Эрмитажа перенесся в Эрфурт. Оба императора сидели непосредственно за оркестром, против сцены. Короли сидели рядом с ними в том же ряду; далее за балюстрадой весь Рейнский союз, министры и сановники. Ложи были заняты элегантной и нарядной толпой. Там сидели – как бы окаймляя роскошною рамой картину собравшихся государей – дамы в парадных придворных костюмах и лица, занимающие высокое положение, понаехавшие из любопытства в Эрфурт.[597]

Спектакли были обставлены великолепно; каждый вечер давались новые пьесы, изобилующие блестящими эффектами и всякого рода дивертисментами. Наполеон хотел, чтобы из входивших в программу развлечений его союзника эта часть была особенно тщательно оборудована. Он сам лично выбрал состав артистов и назначил им роли. Нужно прибавить, что в деле воздействия на Александра увлечениями этого рода у него был уже некоторый опыт, и вызов Французской Комедии в Эрфурт был только следствием хорошо обдуманного плана. Еще задолго до того, как пустить в дело главные силы, он выпустил разъезды.

Припомним, что Александр, как и большинство русских, был большим любителем театра и что после свидания в Тильзите он выразил желание иметь при своем дворе некоторых из лучших наших актеров и известных актрис. Наполеон приказал рассмотреть этот вопрос, но не решил его удовлетворительно. По какой причине – мы не знаем. Быть может, вследствие мнения кардинала Берни, к которому императрица Елизавета обратилась с просьбой прислать ей Лекена и mademoiselle Клерон и который нашел, что “вопрос об удовольствиях Парижа заслуживает внимания правительства и что взять из состава Французской Комедии главных актеров значит привести ее в упадок”.[598] Император не послал актеров. Впрочем, когда в дело вмешался случай и сыграл на руку желаниям Александра, Наполеон решил не быть помехой.

В один прекрасный день Париж узнал, что модная трагическая актриса, талант и красота которой производили фурор, знаменитая mademoiselle Жорж исчезла. Вскоре узнали, что она уехала в Петербург вслед за молодым русским офицером, в которого влюбилась и который, как говорили, обещал на ней жениться. В одно время с нею уехал Дюпор, танцовщик из Оперы, который должен был присоединиться к ней в Петербурге. Наполеон мог бы потребовать обратно беглецов; но он воздержался и оставил их России. “Несколько артистов, – писал он Коленкуру в особой записке, – сбежали из Парижа и нашли себе убежище в России. Мое желание, чтобы вам не было известно об их дурном поступке. В чем другом, а в танцовщиках и актрисах у нас в Париже недостатка не будет”.[599] Посланник, в ответ на это приказание ответил царю – “Франция настолько населена, что может не гоняться за беглецами”.[600]

Впрочем, для бегства mademoiselle Жорж, кроме ее страсти к русскому офицеру, была еще и другая причина. Параллельно с ее романом шла интрига. В Петербурге довольно многочисленная партия задавалась, целью устроить сближение между императором и императрицей. Многие жалели государыню, которая, будучи неутешной матерью, едва была супругой. Надеялись за возвращение к ней супруга получить право на ее благодарность и использовать приобретенное этим путем влияние. Задача, за которую брались, была трудна, так как император, по-видимому, все более увлекался Нарышкиной.[601] Не осмеливаясь нападать открыто на его привязанность, мечтали об отвлекающем средстве. У заговорщиков в Париже были друзья. При их посредничестве, они постарались привлечь mademoiselle Жорж в русскую столицу, где ей была обещана блестящая карьера. Они рассчитывали, что, когда она явится перед императором в полном блеске своей красоты, с ореолом успеха, Александр не устоит перед ее общепризнанной чарующей красотой и покинет давнишнюю привязанность ради “царицы театра”.[602] Но такая связь, по их мнению, не могла долго продолжаться; от прихоти легче излечиться, чем от серьезной привязанности. Оторванный от своего привычного круга знакомств и не имея времени завести новый, Александр вернется к законному чувству и, благодаря случайной прихоти, возвратится на путь долга. Нам не известно, знал ли Наполеон об этом плане, когда он допускал побег mademoiselle Жорж. Во всяком случае, когда Коленкур рассказал ему все подробности, он не отнесся к нему неодобрительно. Нарышкина не оправдала его надежд. Она скоро отказалась от влияния на дела и довольствовалась тем, что властвовала над сердцем своего государя.“Это не Помпадур, – говорил Жозеф де Местр, – это не Монтеспан, это скорее Лавальер; только она не хромая и никогда не сделается кармелиткой”.[603]

Император ничего не имел против того, чтобы вместо этой бесполезной для него владычицы сердца Александра одна из его подданных имела на него некоторое, хотя бы минутное, влияние. Чтобы влиять на своего союзника, он не считал нужным пренебрегать никакими средствами.

В Петербурге mademoiselle Жорж была блестяще принята. Ее красота и игра произвели сенсацию. К несчастью, она вела себя как перебежчик, а не как лицо, которому можно было бы давать секретные поручения. Она не щадила в своих разговорах Францию и дурно отзывалась о правительстве.[604] Сверх того, хотя она и была замечена императором и приглашена в Петергоф для предназначавшейся ей интимной роли, ей пришлось удовлетвориться одним дебютом, – ее триумф не имел будущего. Александр отдал дань минутному увлечению, но вслед за тем вернулся к прежней привязанности. Нарышкина еще раз испытала достоинство своей системы, которая, по словам де-Местра, состояла в том чтобы “не обращать внимания на увлечения”.[605]

Хотя этот опыт не дал ожидаемых результатов, но так как очевидно было, что он не был неприятен царю, то Наполеон возымел намерение повторить его в Эрфурте в более широких размерах. Он выписал, как антураж для первых артистов Французского театра, самых красивых статисток, то, что Меттерних называл “цветником трагедии”.[606] По мнению крайне опытного в этом деле австрийского дипломата, подбор был сделан очень тщательно. Главное внимание было обращено на красоту актрис, талантом мало интересовались; подобная забота не миновала насмешек парижской публики. Александр ничего не имел против своего союзника за такую предупредительность и был склонен ею воспользоваться. Однако, прежде чем окончательно установить свой выбор, он откровенно поговорил с Наполеоном и спросил у него совета. Император очень хвалил его вкус; но прибавил, что как истинный друг считает своей обязанностью предупредить его, что при теперешних обстоятельствах ему следует остерегаться нескромных поступков, и не скрыл от него, что его похождения будут известны всему Парижу. Боязнь такой гласности остановила Александра, очень осторожного в этих делах. Он не настаивал и удовольствовался тем, что наслаждался предназначенными для него театральными развлечениями только с художественной стороны.[607]

Наполеон надеялся доставить ему удовольствие и выбором пьес; надеялся очаровать и удивить его образцовыми произведениями нашей сцены. К несчастью, при составлении репертуара он слишком положился на свой личный вкус. Сам он выше всего ставил нашу старую трагедию, ту мощную, благородную, подчиненную известным правилам форму искусства, где высокие страсти выражаются в строго определенных рамках. Он приписывал ей свойства внушать великие дела, высокие добродетели, “порождать героев”,[608] и при том героев послушных. Итак, он думал, что разнообразия составленной в одном жанре программы будет достаточно для того, чтобы удовлетворить эрфуртскую публику. Он нашел достаточным для представлений только своих любимых актеров. Так как он более всего любил сочинения Расина, затем Корнеля и из Вольтера “то, что было оставлено”,[609] то первый давался шесть раз, остальные два – по четыре раза каждый. Но гости императора не были такими классиками, как он сам. В Германии театр молодел под вдохновением Гёте и Шиллера, и соотечественники этих гениев-новаторов только из лести рукоплескали французской трагедии, “рамки которой, – говорили они, – слишком тесны”.[610] Что же касается русских, то многие из них не были на высоте подобного зрелища. Когда mademoiselle Жорж появилась в Петербурге, они льстили ей, как женщине, прославляли известную трагическую актрису, но самый жанр казался им устарелым.[611] В Эрфурте, хотя царь и его спутники и делали вид, что высоко ценят талант актеров и совершенство их игры, однако, нужно думать, что смотреть трагедию пятнадцать дней подряд казалось для них слишком долгим испытанием.

После спектакля общество расходилось, и каждый располагал вечером по своему желанию. В это время в Эрфурте открывались увеселительные места и частные собрания. В известных кружках встречались единственно ради того, чтобы сообща развлечься, поужинать и поиграть в карты. Политики назначали себе свидания и собирались для долгих тайных совещаний у принца Вильгельма Прусского в главной квартире наших врагов. Наконец, были и настоящие салоны, наскоро устроенные стараниями некоторых умелых и энергичных дам. Они собирали вокруг себя все, что было в Эрфурте самого выдающегося по рождению, положению и заслугам. Быть принятым там считалось особой честью, далеко не всем доступной привилегией. Между салонами быстро установились степени и иерархии. Особенно ярким блеском отличались два: салон жены президента Реке и салон принцессы де-ла-Тур-и-Таксис, сестры прусской королевы. Первый держался нейтральной почвы, был открыт и для ученых, и для политиков: там. Гёте среди группы маршалов разбирал сочинения наших трагиков. Второй носил более аристократический характер и антифранцузскую окраску. Там велась маленькая война против Наполеона; там злорадными слухами и язвительными намеками мстили повелителю за то, что каждый из них публично вынужден был преклоняться пред ним. Некоторые остроты пользовались успехом, как, например, следующая острота посланника Толстого: “Наш император приказывает строить много церквей. Посоветуйте ему выстроить и храм во имя Богоматери – Заступницы Испании, ибо, если она не станет на его сторону, его империя погибла”.[612] Александр тоже бывал у принцессы де-ла-Тур-и-Таксис и обращал на себя внимание своими ухаживаниями за принцессой Стефанией Баденской, которая была притягательной силой и улыбкой этих собраний. Обыкновенно царь восторженно отзывался о Наполеоне, восхвалял его доброту и снисходительность и защищал его от упреков в честолюбии. Иногда он бывал озабочен, и даже поговаривали, что, когда он находился в обществе наших явных врагов, у него вырывались слова, которые нельзя сказать, чтобы очень разбивали их надежды. Он был из тех, которые, меняя среду, легко меняли и речь.[613]

Впрочем, посещения враждебного лагеря продолжались недолго. Александр, если не по влечению сердца, то, по крайней мере, по внешности быстро вернулся к Наполеону. Часто оба императора возвращались со спектакля вместе, и вечер заканчивался у императора Александра. Между ними завязывался разговор и затягивался до глубокой ночи, столь располагающей к задушевным беседам. Нужно сказать, что по мере того, как продолжались их сношения, их дружба сказывалась в большой откровенности, и, если они и не высказывали всего, если в глубине души и таили задние мысли и подозрения, то, тем не менее, они отдавались дружеским беседам, от которых воздерживались в первые дни свидания. Оставляя в стороне злободневные вопросы, они с удовольствием рисовали перед собой картину полного согласия и союза, которые наступят в недалеком будущем после нынешнего, хотя и далеко неудовлетворительного соглашения; строили планы, мечтали и даже однажды затронули самый щекотливый вопрос, который уже задолго до этого занимал и беспокоил их ум и о котором все, кроме них самих, говорили при их дворах, – вопрос, который одновременно был и государственным, и семейным вопросом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.