Глава восьмая Петр Великий в последнем периоде жизни. – Петр в Западной Европе. – Поездка в Париж в 1717 году. – Жизнь в Невском «парадизе». – Личные свойства Петра как деятеля

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава восьмая

Петр Великий в последнем периоде жизни. – Петр в Западной Европе. – Поездка в Париж в 1717 году. – Жизнь в Невском «парадизе». – Личные свойства Петра как деятеля

Полтавская битва, знаменовавшая собою для Швеции проигрыш войны, была поворотным пунктом и лично для Петра. Дальнейший ход военных действий и политических отношений повлек его в Западную Европу. Россия оказалась деятельным членом среднеевропейской коалиции против Швеции. Русские войска постоянно передвигались по Германии и Польше; русский флот плавал в южной части Балтийского моря. Сам Петр колесил по Германии; лечился в Карлсбаде; вел переговоры в Берлине и Дрездене; смотрел войска и флот в Померании и Дании. Через Гамбург он ездил в Голландию; с политическою целью посетил даже Францию.

Он вышел лично на широкую политическую арену, развернулся во всю ширь своей деятельной натуры, обнаружил вполне свои способности и знания. В последние 15 лет его жизни о нем много говорили и писали при европейских дворах; поэтому есть возможность восстановить наиболее характерные черты его личности в последней фазе ее развития.

Современники, которые встречали Петра в эти годы, все согласно признавали в нем исключительную натуру и удивлялись его уму и разнообразным познаниям. Датчанин Юст Юль, наблюдавший Петра в течение двух лет по своей дипломатической службе, «удивлялся, с одной стороны, уму этого человека, правящего всем самолично, а с другой – природными его силами, благодаря которым он без утомления выносит все заботы и труды». Многое в Петре Юсту не нравилось; но он признает, что «царь храбр, рассудителен, благочестив[215], поклонник наук, трудолюбив, прилежен и поистине неутомим». Простой капитан шведского корабля, видевший Петра на своей фрегате, был сразу поражен «изумительной точностью» технических сведений царя. В Париже в 1717 году царь также изумлял всех своей любознательностью и разносторонней осведомленностью. «Монарх этот (писал о Петре герцог Сен-Симон) удивлял своим чрезвычайным любопытством, которое постоянно имело связь с его видами по управлению, торговле, образованию, полиции. Любопытство это касалось всего, не пренебрегало ничем и в самых мелких своих чертах имело в виду пользу; любопытство неослабное, резкое в своих обнаружениях, ученое, дорожившее только тем, что действительно стоило внимания; любопытство, блиставшее понятливостью, мягкостью взгляда, живою восприимчивостью ума. Все обнаруживало в царе чрезвычайную обширность познаний и последовательность стремлений». По отзыву маршала Вильруа, «этот государь мнимый варвар, вовсе не походит на такового». Отношение Петра к культурным и техническим диковинкам Парижа было действительно не поверхностным, а серьезным. Он внимательно изучал самые разнообразные учреждения: арсенал, монетный двор, фабрики и заводы, типографии, ботанический сад и «аптекарский огород», анатомический театр, обсерваторию, кабинеты математические, физические, механические. Он смотрел химические опыты и медицинские операции; все примечательное записывал и зачерчивал и, по своему давнему обычаю, все норовил испробовать сам, своею рукою. Обаяние его личности действовало неотразимо на тех, кто мог видеть его близко, и все поражались его знаниями, быстротою усвоения, ненасытною любознательностью, серьезным достоинством и непринужденностью, с какими он подходил ко всякому делу. Он не развлекал себя, а учился и исследовал, не стесняясь обстановкой и условностями этикета. Большой знаток военного дела и воинских экзерциций, Петр, однако, не досмотрел парадного смотра французской гвардии, потому что нашел его не серьезным: «…я видел нарядных кукол, а не солдат», – признался он, приехав домой. Точно так же едва взглянул он на коронные королевские бриллианты, ибо не считал их делом. Не дослушал он и оперы, которою его думали увеселить и которая, очевидно, не входила в его вкусы.

В эти годы политического торжества и постоянного пребывания в международном обществе династических особ, их придворных и дипломатов, Петр приобрел уверенные манеры и непринужденность обращения. Но это не была благовоспитанность в европейском смысле слова. У Петра так и не образовалось ни изысканных манер, ни выдержки. До самой смерти он оставался грубоватым и бесцеремонным человеком и не желал сдерживать свои настроения и чувства. Его всегда стесняла большая свита, светское общество, роскошные залы, парадный стол. Он с трудом исполнял требования этикета и норовил их избежать или просто нарушить. В 1712 году в Берлине ему приходилось тяжко от необходимости соблюдать известный церемониал; он его выдержал не сполна. Так, дав королю Фридриху I обещание обедать с ним, он нашел возможным не сдержать слова и уйти есть к себе. Но зато вместо парадного обеда ему пришлось принять в тот же день парадный ужин, и он провел его как должно: вел королеву к столу (надев предварительно грязноватую перчатку), за столом разговаривал с дамами совершенно непринужденно, обходился без нечленораздельных звуков и не ковырял в зубах[216]. После ужина он проводил королеву до ее покоев как вежливый кавалер; но тут его более не хватило: на просьбу королевы освободить из плена шведского генерала Реншильда он ответил ей прямым отказом и, оставив ее, без церемоний ушел к королю. В 1716 году та же грубоватость сказывалась у Петра и в Дании. Датский король находил Петра бесцеремонным и назойливым и со своей стороны не вполне с ним стеснялся. Поэтому Петр считал возможным бросать ему в лицо обвинения в беспорядочности и мотовстве, и королю Фридриху приходилось терпеть грубоватые, но в существе справедливые уколы Петра. В один из дней пребывания Петра в Копенгагене произошло такое событие, характерное для обоих монархов. Фридрих пригласил Петра на комедию в придворном театре; царь сказал, что он еще увидит, сможет ли прийти. Комедию отменили, вероятно, потому, что сочли слова царя невежливыми. А между тем к 9 часам вечера царь пришел в королевский замок, чтобы смотреть комедию, и, узнав, что она не идет, пожелал поговорить с королем. Один из датских придворных, встретивших царя на дворе замка, взял его под руку и повел вон, вежливо говоря, что «король его повелитель уже спит». Когда Петр спросил, куда его ведет придворный, тот объяснил, что хочет проводить царя в его покои. Но Петр возразил, что не намерен идти к себе, повернул назад, вошел в замок к королю и застал короля не спящим, а одетым и в обществе его министров. Нельзя сказать, чтобы монархи в этот день были взаимно любезными; современники отметили, что Петр почувствовал себя сильно оскорбленным, хотя будто бы король и ухаживал за ним.

Пребывание Петра во Франции в 1717 году также сопровождалось рядом неловкостей и выходок, шокировавших французов. С самого появления своего на французской почве, в Дюнкирхене, царь показал себя сразу же нравным и раздражительным; он плохо слушался указаний приставленного к нему камер-юнкера де Либуа, почему, например, едва не был захвачен морским приливом и спасся только верхом на лошади, погубив карету, в которой ехал. Он не хотел пользоваться предназначенными ему остановками в городах, а останавливался, где сам хотел. Он не пожелал ехать в крытых придворных экипажах, а, к удивлению французов, спроектировал свой, приказав поставить кузов одноколки на каретный ход («дрожины»), и, таким образом, познакомил французов с русским тарантасом. Причуды и капризы Петра, не стеснявшего себя в дороге, заставляли де Либуа жаловаться своему правительству. Он не раз доносил, что царь необычайно подвижен, нетерпелив, вспыльчив и взыскателен, переменчив в своих удовольствиях и прогулках и потому «assez difficile & servir» (ему) – достаточно трудно услужить (фр.)) Добравшись до Парижа, Петр в первые же минуты своего пребывания там оказался неудобным гостем. Его вечером привезли прямо в Лувр, где для него был приготовлен стол и ночлег. Царь полюбовался роскошными комнатами дворца, посмотрел на убранный стол, но ужинать не сел, а только на ходу выпил и закусил и потребовал, чтобы его отвезли в частный дом, приготовленный для царя и его свиты на тот случай, если бы царь пожелал соблюдать incognito (неузнанность, неизвестность (лат.)). Напрасно от имени короля и его регента упрашивали Петра сесть за стол и провести первые сутки во дворце. Он настоял на своем, проехал в отведенный ему дом и там лег спать в маленькой комнатке, предназначенной для его слуги. Как в этот вечер Петр откровенно требовал, чтобы его не стесняли, так и во все последующее время пребывания в Париже он ставил то же требование. Церемониал официальных визитов он проделал удовлетворительно, потребовав, однако, чтобы регент Франции и маленький король посетили его первые. Во время визитов царь держал себя «с видом превосходства» («avec un grand air de superiorite»), но не выдержал серьезного тона при прощании с семилетним королем Людовиком XV. Он подхватил короля на руки и ласково держал его в своих могучих объятиях. Об этом эпизоде Петр затем писал жене своей Екатерине: «Объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний королище, который пальца на два более Луки нашего (карлика), дитя зело изрядная образом и станом, и по возрасту своему довольно разумен, которому седмь лет».

Отделавшись от официальных визитов и представлений, Петр принялся за изучение Парижа и его окрестностей, причем не стеснял себя в передвижениях по городу. Иногда он скрывался от своих официальных проводников и не задумывался перед тем, чтобы сесть в чужой экипаж и направить его по своему маршруту. Так он уехал в Булонский лес в карете одной дамы, которая приехала к его дому посмотреть на царя и должна была поневоле идти домой пешком. Визитами царь не считался ни с кем и мало оказывал внимания даже особам королевского дома. В своем обычном костюме он и не годился для салонов, так как не носил ни манжет, ни кружев на рукавах, ни галстуха на шее, ни пышного парика на голове, ни благородной шпаги. Его наряд был нарядом профессионала-солдата, привыкшего к походной жизни и вооруженного тяжелым кортиком. В общем, французы признали такой наряд не культурным («habit du farouche» – одежда дикаря (фр.)), та же, как и внешние манеры царя. От невнимания Петра, при случайной встрече, герцогиня де Роган даже ударилась в слезы, а муж ее назвал при этом Петра «животным» («Eh, qu’avSer vous, madame, & attendre une honn?tet6 de cet animaM» О, неужели, мадам, вы ждете честности от этого животного! (фр.)) Такого рода эффекты ни мало не смущали царя. На грубость герцога де Рогана не Петр, а один из свиты Петра ответил герцогу бранью; на претензии других представителей французской знати, желавших посетить царя при условии, что он им отдаст визит, Петр отвечал добродушным советом, чтоб они сидели дома. Интересы Петра лежали далеко от праздных сфер светского Парижа. В ученых и технических учреждениях он, напротив, чувствовал себя как дома: всем интересовался, охотно вступал в разговор на самые различные темы, начиная с мелочей того или иного производства и кончая вопросами точной науки и делом соединения церквей. Когда речь заходила о вещах, мало ему понятных, Петр откровенно заявлял, что в данном деле он не сведущ, и указывал на то, что ему приходилось все время уделять на дела управления и войны. Когда же этот маловоспитанный и грубоватый «солдат» попадал по необходимости в общество, он подтягивался и держал себя вполне прилично, хотя и не по-светски. Тех черт робости и дикости, какими отличался Петр в молодые годы, теперь в нем уже не было. Скорее он казался самоуверенным и слишком развязным. В Версале он даже позволил себе что-то вроде оргии, вспомнив по многолетней привычке обычное служение Бахусовой и Венусовой потехе.

В таком же виде представляется Петр и у себя дома в последние годы его жизни. Это прежде всего трудолюбивый администратор-хозяин, богатый правительственным опытом и самыми разнообразными практическими познаниями. Около него, в Невском «парадизе», в новой столице, уже образовался «двор» – некоторое количество придворных чинов обоего пола и круг семей, составляющих высшее придворное общество. При этом дворе жили даже политические паразиты, вроде Голштинского герцога Карла-Фридриха с его свитой, которому «Санкт-Питербурхское коммиссарство Соляного правления» ежемесячно выплачивало из «кабинетной и соляной суммы» по 3000 рублей «на содержание его кухни»[217]. Новый двор имел свои церемонии и празднества, на которых Петр являлся парадно одетым и серьезным распорядителем и блюстителем этикета и порядка. Бывали и официальные увеселения, в которых вместе с двором принимали участие гвардейские полки, чиновничество и дворянство. Такие увеселения иногда захватывали весь город, обязательно плававший в шлюпках по Неве или ездивший по улицам в маскарадных процессиях. Петр был душою таких увеселений, следил за их порядком, не допускал уклонений от обязательного веселья, штрафовал уклонявшихся. В течение года исполнялся этот круг парадов, праздников и процессий как нечто строго установленное, дополнявшее деловую жизнь правительства и руководящих сфер.

Правительственная работа и отбывание общественных «обязанностей» не исчерпывали времени и интересов Петра. Он по-прежнему жил, мало стесняясь обстановкой и людьми, в привычном ему простом обиходе жизни, руководясь издавна усвоенными малокультурными привычками и вкусами. По утрам он ходил в плохом старом халате из простой китайской нанки; затем одевался «смотря по удобству», во что пришлось, и шутливо хвалился своим щегольством, если надевал манжеты, обшитые жалкими кружевами шириною пальца в два. Обычно же он обходился без всяких украшений, даже не носил обязательного в ту эпоху парика; если же считал необходимым его надеть, то обрезывал по своему вкусу и достигал этим большого уродства. Однажды же он поступил еще с большей оригинальностью: на именинах его любимца Меншикова (30 августа), когда в саду к вечеру стало очень холодно и у Петра озябла голова, он прикрыл ее, при всем народе, снятым с чужой головы париком; при этом он не подумал, что на свою темную голову положил белокурый парик. Как в одежде, так и в пище Петр был неприхотлив, хотя и обладал определенными вкусами. Он не любил рыбы, даже будто бы «рыбы никогда не кушал»; также не ел сладкого, очень любил фрукты и овощи, особенно огурцы и лимоны соленые, «да отменно жаловал лимбургский сыр». Есть он любил в малой компании, у себя дома, без посторонних, даже без прислуги, и заставлял служить себе за столом «дневальных деныциков» (то есть дежурных адъютантов). Большие парадные столы его стесняли. Он не всегда даже садился на первое место, ему как монарху принадлежавшее, а притыкался где попало. На торжественном, например, обеде при спуске корабля он помещался «на самом нижнем конце стола вместе с корабельными мастерами»; то же он сделал на собственных именинах в 172 3 году: вечером в Летнем саду он уселся за столом иностранных шкиперов, которые и «толковали с ним безо всяких церемоний». А на свадьбе Головкина с Ромодановской Петр принял на себя должность «маршала» (распорядителя) и, воспользовавшись этим, даже вовсе не сел за парадный стол, а, отойдя к буфету, кушал там стоя, с большим аппетитом и просто руками. Он говаривал, что долгое и чинное сидение за столом выдумано в наказание большим господам. Пил Петр много, но отнюдь не был пьяницей; для него вино и водка не составляли болезненной потребности. Он, что называется, любил кутнуть, споить других и сам выпить; но есть много указаний на то, что он поддавался вину еще менее, чем другие, и редко доходил до больших степеней опьянения. Зато спаивать других было его страстью во все периоды его жизни. Обычно он, усадив гостей, запирал двери зала и запрещал кого бы то ни было выпускать с пирушки; сам же среди пира уходил отдыхать, а затем возвращался, чтобы, так сказать, доконать пирующих. Он прибегал даже к прямому насилию, чтобы привести в бесчувствие свою жертву. Когда Юст Юль скрылся от Петра на мачту корабля и уселся на такелаже, то царь сам полез к нему по снастям со стаканом в зубах и напоил его так, что тот едва мог спуститься вниз. Нечего поэтому удивляться тому, что Юст Юль, не любивший пить, через три недели после этого случая во хмелю обнажил шпагу, отбиваясь от угощения, и нагрубил самому Петру. Так как это сделала дипломатическая персона (Юль был датским посланником при Петре), то мог произойти серьезный казус, однако на следующий день и царь и дипломат просили друг у друга прощения, ибо «о случившемся знали только от других», – по словам Петра.

Чрезвычайная подвижность Петра сказывалась в его манере быстро ходить и ездить. Его длинные ноги делали такие быстрые и широкие шаги, что сопровождающие его постоянно должны были следовать за ним бегом. Ездил он не в тяжелой карете, так как, по ироническому замечанию одного современника (Берхгольца), «бедный император не имеет своего собственного цуга (то есть шестерни)». Он разъезжал на паре обычных лошадей в маленькой легкой двуколке, притом носился во весь дух, не зажигая по вечерам фонарей, но иногда имея перед собой двух верховых. Верхом он любил ездить на лошадях малорослых, «для удобства»; но в торжественных случаях езжал верхом на «превосходном гнедом коне», на котором был шитый золотом зеленый бархатный чепрак и богатое седло, чего (прибавляет очевидец) «никто не привык у него видеть». В течение дня Петр обычно успевал побывать во многих местах, по делу и с бездельем, и не оставался подолгу без далеких поездок. Он снимался очень легко из своего «парадиза» в поездки не только по окрестностям «Питербурха», но и в далекие походы. Даже тогда, когда его последняя болезнь (камни) стала принимать тяжелую форму, он все-таки не отказывался от первого же предлога куда-нибудь ехать. Так, всего за четыре месяца до своей кончины, 9 октября 1724 года, он выехал в Шлиссельбург «на торжество (годовщину) Шлютельбурхского взятья», оттуда поехал в Ладогу и Старую Руссу; 27 октября вернулся вечером в Петербург, а 29-го по утру уже «изволил путь свой взять в Дубки водою», к Сестрорецку. Там через два дня он перенес жестокую бурю, отстаиваясь на двух якорях; при этом одно из сопровождающих его суденышек погибло, и сам Петр добыл простуду, участвуя в спасении погибавших солдат. 2 ноября Петр вернулся в Питер, с тем чтобы больше уже из него не выезжать; но и больной, он продолжал двигаться по городу и участвовать в ассамблеях и иных собраниях, давая ход обычному своему глумливому юмору. В официальном журнале Петра читаем под 9 января 1725 года: «Была свадьба деныцика его величества Василья Поспелова слуги Мишки на гудошнице Настасье, на которой присутствовали его императорское величество государыня императрица и многие знатные особы; и для той свадьбы собраны были все гудошники». А на следующий день, 10 января, Петр «после кушанья изволил быть на родинах и крестинах у помянутых женившихся (Мишки и Настасьи)». Через неделю Петр уже слег, а еще через полторы «представился в своей конторке». В последние годы Петра, надо заметить, его обычная шутливость и подвижность иногда сменялись задумчивостью и вялостью. Он часто прихварывал и любил лечиться, пил воды и принимал разные «лекарства»[218]. Очевидно, организм его, могучий от природы, рано начал сдавать от излишеств и тревог.

Время широкого размаха внешней политики и напряженной административно-законодательной работы не упразднило шутовских учреждений Петровой молодости и не смягчило грубой жестокости его расправ. «Всешутейший собор» и «неусыпаемая обитель» продолжали действовать до самой смерти их изобретателя. Всего за несколько дней до приступа последней болезни, в начале января 1725 года, Петр был занят «чином нового избрания» всепьянейшего князь-папы и всю ночь с пятницы, 8 января, на субботу, 9-го, пробыл в «конклаве», производившем избрание с соблюдением всех церемоний шутовского «чина»[219]. Некоторые члены «всешутейшего собора» были в особом приближении у Петра и пользовались его неизменным расположением. Таков был, например, типичный в своем шутовском роде, для нас малопостижимый человек, по имени Стефан, по прозвищу Медведь, исполнявший в «соборе» роль «посошника» князь-папы, носивший папин посох даже по городу, как «машину, сделанную в виде колбасы». Его кличка в составе собора была Вытащи, и именно под этою кличкой («Vittaschy», «Witaschy») он стал известен иностранцам, считавшим его и шутом, и «кнутмейстером» (палачом). Он постоянно пребывал при царе, иногда даже посещавшем его дом, постоянно играл с царем в шахматы, сопровождал царя в заграничных поездках и, по-видимому, ездил с ним в Париж. Когда он, будучи с Петром в 1722 году в Олонце, упал с лестницы, сломал себе ребра и умер, то Петр участвовал в его вскрытии или, как тогда выражались, «смотрел анатомии». По смерти этого Степана «всешутейший собор» избрал нового Вытащи. В лице Степана Медведя соединялись обязанности шута и палача, как в лице самого Петра уживались наклонности к веселому юмору и мрачной жестокости. Сохранились свидетельства того, что Петр в одно и то же время мог вести кровавые следствия с пытками и казнями и отдаваться беззаботному веселью. В июне 1718 года его дни делились так 26-го он был в каземате своего сына царевича Алексея, осужденного на казнь, и царевич в тот день к вечеру отдал Богу душу; 2 7-го Петр, посетив крепость, где лежало тело сына, праздновал годовщину Полтавской победы, и в саду его величества «довольно веселились» до 12 часу ночи; 29-го, в день именин Петра, веселье повторилось: был обед во дворце, на верфи спустили большой корабль работы самого царя, причем много пили; ночью сожгли фейерверк, и общее веселье продолжалось чуть не до утра; а на другой день, 30-го, хоронили царевича Алексея; царь и царица «соизволили с телом царевичевым проститься и оное целовали», и после похорон присутствующие были «довольствованы в поминовение оного обыкновенным столом». Подобное же чередование мрачных и светлых картин видим позднее, в последние месяцы жизни Петра. Ноябрь 1724 года начался при дворе следствием над камергером Монсом, которого царь заподозрил в любовной связи с царицей. Монса и его близких обвинили в преступлениях по службе и 16 ноября Монсу отрубили голову. А 22-го двор уже праздновал помолвку дочери Петра Анны с Голштинским герцогом, и начались «великолепные концерты» и пиры в честь молодых, и по случаю именин императрицы (24 ноября), и по случаю праздника ордена Андрея Первозванного (30 ноября), причем современники отмечали, что царь был в эти дни «очень весел». А тело Монса на Троицкой площади лежало на колесе, и при дворе шептались об истинной причине гибели казненного красавца.

Таков был тот жестокий век, в котором жил и воспитался Петр. Еще не было на свете Цезаря Беккариа, еще существовала во всей силе общая вера в устрашение жестокими казнями как в единственное действительное средство борьбы с преступностью. И Петр глубоко верил в это средство, считая себя обязанным его применять для пользы управляемого народа. С этой точки зрения, он иначе расценивал жизнь отдельного человека, чем ценим ее мы, и считал не только позволительным, но и похвальным истребление преступников и негодяев. Для него казнь была самым обычным делом тогдашнего правосудия, и сам он как верховный его представитель легко лишал жизни людей, по его мнению, провинившихся. Один из дипломатов, аккредитованных при Петре, сообщал в 1721 году о таком случае: царь уследил своими глазами, как вороватый солдат утащил с пожарища церкви сплавившийся кусок медной крыши, и за то поподчивал его своею дубинкою. «Я не знаю отчего (писал дипломат): или трость была очень тяжела, или удар пришелся в такое место, но только несчастный на месте умер». Конечно, это была несчастная случайность, но можно быть уверенным, что Петр не почувствовал себя виноватым убийцей и не пожалел своей случайной жертвы. Не кровожадная жестокость руководила им, а сознание необходимости и целительности наказания, и если оно не исцелило, а казнило преступника, то это в глазах Петра простой случай, по существу не важный. Кажется, именно этот случай необыкновенно сильно повлиял на представление о Петре художника В.А. Серова. По сообщению И.Э. Грабаря, Серов страшился Петра:

«Воображаю (говорил он), каким чудовищем казался этот человек иностранцам и как страшен был он тогдашним петербуржцам. Идет такое страшилище, с беспрестанно дергающейся головой, увидит его рабочий, и хлоп в ноги. А Петр его тут же на месте дубинкой по голове ошарашит: «Будешь знать, как поклонами заниматься вместо того, чтобы работать!» У того и дух вон. Идет дальше, а другой рабочий, не будь дурак, смекнул, что не надо и виду подавать, будто царя признал, и не отрывается от работы. Петр прямо на него и той же дубинкой укладывает и этого на месте:

«Будешь знать, как царя не признавать… Страшный человек!» Это – глубоко неверное представление о внутреннем существе Петра[220]. Петр был груб, даже очень груб и крут, но он не был кровожадным самодуром. Гораздо правильней изображение характера Петра у его «ученика» И.И. Неплюева. Провинившись однажды на службе, Неплюев не решился оправдываться перед Петром, ибо знал, что тот уверток не любит, и потому прямо и откровенно повинился. Царь (рассказывает Неплюев), «взяв меня за плечо, пожал, а я вздрогнулся, думая, что (он) прогневался». Но царь не прогневался: «Спасибо, малый, что говоришь правду! Бог простит! Кто бабе не внук!» Такими словами ограничился Петр, готовый рассердиться, но смягченный «правдой». В старости тот же Неплюев, сравнивая свое поколение с последующими, с гордостью говорил Екатерине II: «Нет, государыня, мы – Петра Великого ученики, проведены им сквозь огнь и воду, инако воспитывались, инако мыслили и вели себя; а ныне инако воспитываются, инако ведут себя и инако мыслят; и так я не могу ни за кого, ниже за сына моего ручаться». Другой «ученик» Петра, известный В.Н. Татищев, с таким же чувством гордости вспоминал время Петра, говоря, что все, чем он обладает, он получил от Петра, «и главное надо всем – разум». Такие воспоминания не оставляют после себя люди, способные только на злую жестокость и слепой произвол. Страшный в своем гневе и в своих болезненных припадках, Петр искупал этот страх уменьем примириться, даже покаяться и приласкать потерпевших. А вне этих ощущений страха впечатления от личности Петра могли быть высокого порядка: он казался образцом ума, работоспособности и сознания долга.

Отложив, что следует, на долю несчастного детства и плохого воспитания, общего влияния грубой эпохи и дикой среды, озлоблявших условий семейной и политической борьбы, что мы получим в остатке для оценки личных свойств Петра?

Прежде всего необыкновенное богатство природных способностей Петра сразу же вызывает невольное удивление всякого, кто знакомится с ним. Его руки умеют делать буквально все, за что он ни возьмется, от тяжелой работы топором до тончайших упражнений на сложных токарных станках. Его глаз быстр и верен; он наблюдает быстро и точно. Его ум всеобъемлющ, хотя и не склонен к отвлеченностям; отличительное его свойство – уменье одновременно работать над многими разнородными предметами, и притом с одинаковым вниманием и успехом. Дела текущего управления, крупные и мелкие; вопросы законодательства; редакция законоположений, отчетливая и мелочная, не лишенная юридической точности и ясности; технические вопросы кораблестроения; шутливая переписка, дипломатические аудиенции – все это проходит непрерывным потоком через деловой кабинет Петра, во всем он быстро осваивается и сразу делается хозяином положения. Упорный в серьезном труде, он с охотою, когда только возможно, вносит в него шутку. Эта склонность к чередованию углубленной работы с забавой и смехом явилась у Петра в молодости – от избытка сил, которых хватало на все, от «радости жизни», которой была богата его сильная и нервная натура.

Затем – с самых молодых лет Петра сказывалась у него живая, можно сказать, страстная любовь к знанию, глубокое влечение и интерес ко всем отраслям науки. Математика и техника, астрономия, естествознание, медицина, география и картография – равно пользовались вниманием Петра. Всюду, куда бы он ни приезжал в своих европейских поездках, он устремлялся прежде всего на источники знания и искал сближения с представителями наук, посещал их в их кабинетах и лабораториях, осматривал музеи, искал «раритетов» и «куриозите». Для него чрезвычайно характерна та надпись, своего рода девиз, которую он вырезал на своей печати: «Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую». Он действительно всю жизнь «требовал» учения и верил в его силу.

В связи с этим свойством было другое: привычка и любовь к труду, точнее – к деятельности. Петр по своей натуре не знал бездействия и скуки, с ним сопряженной. На труд он смотрел как на необходимое условие благоденствия общественного и личного, требовал работы от других и сам давал пример: «Последуя слову Божию, бывшему к праотцу Адаму, трудимся, что чиним, не от нужды, но доброго ради приобретения», – писал он. Неплюеву он говорил: «Видишь братец, я и царь, да у меня на руках мозоли, а все оттого: показать вам пример». Пример, конечно, производил впечатление: известен отзыв о Петре олонецких мужиков, вспоминавших о пребывании царя в их краю: «…вот царь – так царь! Даром хлеба не ел, пуще батрака работал». Читая в записках современников, видавших Петра только на людях, о его разъездах и развлечениях, мы не представляем себе, как напряженно он работал в свое трудовое время. В особенности трудно приходилось ему потому, что он не много находил достойных его самого талантливых сотрудников. В интимных беседах он жаловался, что с самого вступления своего во власть он почти не имел помощников и поневоле заведовал всем сам. Только в исходе Шведской войны, при лучших своих полководцах Шереметеве, Голицыне и Репнине, он признал их воинские таланты и сказал: «…дожил я до своих Тюреннов, но Сюллия еще у себя не вижу». Действительно, в сфере гражданского управления при Петре не выявилось ни одного сколько-нибудь равного Петру администратора, и творческая работа лежала на нем самом.

Трудовая жизнь Петра и близкое знакомство с делом управления выработали в Петре одно ценнейшее качество, которое иначе нельзя назвать, как строгою честностью. Он любил правду и ненавидел ложь, обманы и лихоимство. На дело государственного управления смотрел он, как на священный долг, и нес свои обязанности чрезвычайно добросовестно. Себя он считал слугою государства и искренне писал о себе: «За мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею». И действительно, Петр не жалел себя, когда дела требовали напряжения сил и энергии. Идея государства как силы, которая в целях общего блага берет на себя руководство всеми видами человеческой деятельности и всецело подчиняет себе личность, эта идея господствовала в эпоху Петра, и Петр ее усвоил. Он отдавал себя служению государству и требовал того же от своих подданных. В его государстве не было ни привилегированных лиц, ни привилегированных групп, и все были уравнены в одинаковом равенстве бесправия пред государством. Поскольку Петр считал себя лицом, постольку он мыслил и себя слугою государства наравне со всеми; а поскольку он являлся монархом, он олицетворял в себе государственную власть и сознавал себя самодержцем, который никому на свете не был обязан отчетом.

Не один раз в речах Петра звучало это различение его собственной роли как человека и монарха, и надобно сказать, что Петр – человек, при всех его слабостях, всегда предстает пред нами с чертами неподкупного и сурово-честного работника на пользу общую. И как носитель неограниченной власти, он сознавал, что ею должен пользоваться осмотрительно, и не раз благодарил тех, кто воздерживал его от увлечений и ошибок. «Знаю я, что я также погрешаю и часто бываю вспыльчив и тороплив (говорил Петр); но я никак за то не стану сердиться, когда находящиеся около меня будут мне напоминать о таковых часах, показывать мне мою торопливость и меня от оной удерживать».

Нередко бывая жертвою своего темперамента, в припадках вспыльчивости, гнева и раздражения, в приступах рано постигших его болезней, Петр понимал хорошо, как, в сущности, слаба его воля, как мала его власть над собою. Это сознание выразил он в знаменательных словах пред кончиною: «Из меня познайте, какое бедное животное есть человек». Так в конце концов определил сам себя самый могучий человек своей эпохи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.