Глава VI Первый звонок

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

Первый звонок

Во время политического кризиса накануне февраля 1917 года великие князья были очень активны. Они давали советы, как бы обустроить Россию, писали письма, выдвигали программы. Однако царь их не слушал.

Но незадолго до этого – в 1905 году – Россия уже переживала политический кризис. И тогда Николай II очень даже прислушивался к своим родственникам. Они имели возможность влиять на политику не только закулисно, но и вполне официально. Посмотрим, какова же была их роль в тех событиях. Имел ли царь основания во время Первой мировой войны снова следовать их советам и рекомендациям?

В августе 1904-го по протекции Марии Федоровны император назначил министром внутренних дел князя Петра Святополк-Мирского. Пепку, как называла его жена.

Мирский не горел желанием быть министром. Что неудивительно. Два его предшественника погибли от рук эсеровских боевиков. Правда, в разговоре с царем князь сразу же отмежевался от этих предшественников, напомнив, что из-за политических разногласий с ними он ушел с поста товарища (заместителя) министра внутренних дел. Мирский изложил свою программу: веротерпимость, расширение самоуправления, послабления для печати, признание политическими преступниками только террористов и главное – призыв выборных для обсуждения законопроектов. Последний пункт – это нечто вроде конституции по лорис-меликовскому образцу. Николай II ни с чем не спорил. Лишь удивился предложению не преследовать рабочих за сходки: «Конечно, это так, но кажется как-то странным».

Святополк-Мирскому, разумеется, понравилось, что царь не спорил. Он посчитал это за одобрение. Он еще не знал, что царь никогда ни с кем не спорит. Царь просто выслушивает, а потом уже – в одиночестве или под влиянием кого-нибудь – принимает решение.

Расстались они чрезвычайно трогательно. Мирский согласился занять пост министра, Николай II поцеловал его и сказал: «Поезжайте к матушке, обрадуйте ее». Он поехал, и матушка, т. е. Мария Федоровна, тоже его поцеловала[184].

Началась так называемая «эпоха доверия». Мирский ослабил цензуру, прекратил гонения на оппозиционных земцев, а некоторых из них вернул из ссылки. Новый министр внутренних дел даже по личным качествам идеально подходил для своей политики. Его основная черта – «доброжелательность как в частной жизни, так и в общественной деятельности, а также добродушие и простодушие»[185].

Главная идея Святополк-Мирского была проста: нужно найти компромисс с благонамеренной частью общества, чтобы предотвратить революцию. Идея крайне сомнительная. Безусловно, толчок к революции всегда дает именно «общество», хотя сейчас мы, наверное, предпочли бы слово «элита». И в этом смысле вовремя найти взаимопонимание с обществом для власти крайне важно. Вопрос только в том, готово ли само общество к компромиссу.

Накануне 1905 года оппозиционные земцы объединились с представителями радикальной интеллигенции в нелегальный «Союз освобождения». В сентябре 1904-го, когда Мирский признавался общественности в любви, эта самая общественность направила четверых своих представителей в Париж на съезд революционных и оппозиционных партий. Съезд был организован на деньги полковника японского Генерального штаба Акаси, перед которым стояла задача спровоцировать в России революцию. Даже РСДРП отказалась участвовать в съезде. «Благонамеренную общественность» этот факт не смутил. Ее представители – Милюков, Струве, Богучарский и князь Долгоруков – обсуждали программу совместных действий с эсерами, которых представлял… Евно Азеф. Так что о «благонамеренности» либеральной оппозиции власть была хорошо осведомлена.

«Союз освобождения» – это все-таки нелегальная организация. Чего с нее возьмешь? Но беда в том, что по стопам «освобожденцев» уверенно шагали вполне легальные земцы. В ноябре они собрались на съезд. Факт сам по себе примечательный. Власть – не без оснований – всегда видела в земствах зародыш парламентаризма. И собираться на съезды, даже по хозяйственным вопросам, им категорически запрещалось. Но тут – эпоха доверия. Мирский хотел добиться для съезда официального разрешения. Но когда узнал, что будет обсуждаться вопрос о конституции, бросил эту затею. Такого Николай II не разрешил бы никогда.

«По-моему, тут есть даже доля подлости, – явно со слов мужа сокрушалась на земцев жена Святополк-Мирского, – пока их держали в страхе, – молчали», а теперь все портят своими радикальными требованиями, «торопятся и хотят скандалы делать»[186].

Мирский просто закрыл на съезд глаза. А полицейские чины и вовсе указывали делегатам дорогу и охраняли их от возможных студенческих демонстраций, которые могли бы подтолкнуть земцев к излишнему радикализму. Хотя радикализм – по тем временам – и так зашкаливал. Съезд потребовал прав и свобод, что было еще терпимо. Но кроме этого, он высказался за народное представительство с законодательной властью, с правом принятия бюджета и правом контроля над деятельностью администрации. То есть за полноценный парламент.

А после съезда – как бы для популяризации его решений – началась «банкетная кампания». Либеральная общественность по всей стране устраивала банкеты в честь 40-летия судебной реформы и за осетриной с хреном толковала о конституции. Тут уж ораторы не ограничивались каким-то народным представительством, а прямо требовали Учредительного собрания. «Благонамеренная общественность» не предотвращала революцию, а всячески к ней подталкивала. Ведь Учредительное собрание никогда и нигде не созывалось иначе как в результате революции.

Найти взаимопонимания с «обществом», которое день ото дня становилось все более радикально настроенным, Святополк-Мирскому не удалось. Но ему не удалось найти взаимопонимания и с «властью». Той, что выше его.

Николай II не долго радовался эпохе доверия. В конце августа он вроде бы соглашался с Мирским, а уже 9 октября огорошил министра: надо бы для пресечения толков издать рескрипт, «чтобы поняли, что никаких перемен не будет». Святополк-Мирский сник. Ведь под «толками» царь понимал не что-нибудь, а интервью, которые давал министр внутренних дел. С «добродушием и простодушием» князь стыдил Николая: «Как же, Ваше величество, ведь я говорил: какие перемены я нахожу нужными, и Вы согласились». Жена Мирского изливала злость на царя в дневнике: «Я его ненавидела прежде, но теперь жалею. Тип немощного вырождения, вбили в голову, что он должен быть тверд, а хуже нет, когда слабый человек хочет быть твердым. И кто это имеет такое дурное влияние? Кажется, Александра Федоровна думает, что так нужно. Мария Федоровна другого мнения, она Пепке сказала: “Эти свиньи заставляют моего сына делать бог знает что и говорят, что мой муж этого хотел”». Но кто эти свиньи? – задается вопросом княгиня Святополк-Мирская. И не дает ответа[187].

А главной «свиньей» был дядя царя великий князь Сергей Александрович. Он первым ополчился на новый курс министра внутренних дел. Он же придумал ему кличку Святополк Окаянный. А московский обер-полицмейстер Дмитрий Трепов, его правая рука, без обиняков называл эпоху доверия «эрой попустительства». Вскоре к ним присоединился и другой августейший дядя – Владимир Александрович. Он «открыто обвиняет Мирского в слабости и попустительстве» и «желает потребовать у него объяснений»[188].

Где Сергей Александрович и вообще дяди царя, там, конечно, не обойтись без главного их критика – великого князя Николая Михайловича. Он, разумеется, поддерживает либеральный курс Мирского. И становится при министре внутренних дел кем-то вроде информатора. 26 октября он посещает Мирского и рассказывает, что в Яхт-клубе на министра «очень нападают, а Сергей Александрович рвет и мечет»[189]. Яхт-клуб – место серьезное. Это центр столичного бомонда. Николай Михайлович сам завсегдатай Яхт-клуба и главный сплетник. Но на этот раз слухи распускает не он. Да и слухи эти совсем уж запредельные. Говорят, что Святополк-Мирский хочет ввести конституцию, потому что он революционер и в молодости стрелял в шефа жандармов Дрентельна. (На самом деле стрелял в 1879 году народоволец Лев Мирский, никакого отношения к князю, естественно, не имевший.)

13 ноября Николай Михайлович предупреждает министра, что борьба между сторонниками и противниками его курса достигла крайней остроты. Это была сущая правда. Дата – 13 ноября – не случайна. На следующий день – 14 ноября – у Марии Федоровны день рождения. Естественно, съехались все родственники. В том числе прикатил из Москвы Сергей Александрович. День рождения выдался веселеньким. Сергей Александрович угрожает отставкой – своей и всей московской администрации – из-за несогласия с Мирским. Мария Федоровна твердит: тронете Мирского, уеду в Копенгаген. Где-то в стороне плетет интриги Николай Михайлович.

Николай II, конечно, в полной прострации. Великие князья убеждали Сергея не уходить в отставку, «дождаться конца войны», а самодержец всероссийский «все молчал и молчал!»[190] Как тут быть твердым, когда со всех сторон говорят прямо противоположное? «Удивительная вещь, – справедливо заметил царь, – два месяца тому назад все были недовольны, что всех высылают, а теперь недовольны, что всех возвращают». Но все же Николай принимает более-менее мудрое решение – собрать совещание для выработки нового курса.

Совещание собиралось трижды. В последний день царь пригласил целый сонм августейших родственников: трех дядьев – Владимира, Сергея и Алексея Александровичей, двоюродного дядю Александра Михайловича и родного брата Михаила Александровича. Главный вопрос, который вызывал споры у высших сановников и их высочеств, – включать ли в текст предполагаемого указа пункт о привлечении выборных к рассмотрению законопроектов. То есть ключевой пункт программы Святополк-Мирского.

Сергей Александрович сразу уселся на свою консервативную лошадку и взял своего реакционного быка за рога. Несколько по-хамски он заявил, что основные законы не дают царю права менять государственный строй. Иными словами, самодержавие не дает царю права отказаться от самодержавия. В этом великого князя поддержал министр юстиции Николай Муравьев, в свое время назначенный на этот пост по рекомендации все того же Сергея Александровича.

Молодое поколение великих князей – Александр Михайлович и Михаил Александрович – выступили сторонниками реформ. Неожиданный «либерализм» проявил и Владимир Александрович. Еще недавно он кричал «о невозможности конституции, равносильной разложению России»[191]. А теперь вдруг сказал, что ничего страшного, пусть будет некий выборный орган, который станет рассматривать законопроекты до их поступления в Государственный совет. Совещательный, разумеется, орган. Но именно создание такого органа в этих кругах и называлось «конституцией».

Измученный Николай II согласился с дядей Владимиром. «Конституция» звучала так: «Установить способы привлечения местных общественных учреждений и выбранных ими из своей среды лиц к участию в разработке законодательных предначертаний наших до рассмотрения их Государственным советом»[192]. Пожалуй, самая скромная конституция, какую только можно представить. Но в России до сих пор не было и такой. Да и в последний раз нечто подобное всерьез рассматривалось почти четверть века назад, при Лорис-Меликове.

«Решена полуконституция, – пишет в дневнике граф Бобринский, – созыв представителей страны, участие выборных в Государственном совете и целый цикл либеральных реформ. Государь был восторжен; вел. кн. Сергей дружил с Мирским… Словом историческая минута, и о всем этом будет манифест в субботу 11-го!»[193]

Бобринский ошибся. Государь вовсе не был восторжен. Его смущал пункт о выборных. Он решил снова посовещаться, на этот раз в узком кругу. Позвал Витте и Сергея Александровича. Начали редактировать этот пункт, чтобы еще больше сузить компетенцию выборного органа, хотя, казалось бы, больше некуда. В итоге Витте предложил вообще вычеркнуть этот пункт. Сергей Александрович, конечно, поддержал. Царь вычеркнул.

Стараниями Витте и дяди Сержа «Конституция Святополк-Мирского» благополучно погибла. Самому Мирскому царь предложил пост наместника на Кавказе.

«Витте, по-моему, мало за ноги повесить», – сокрушалась Святополк-Мирская. «А уж Сергей Александрович – слов даже не нахожу, чтобы его определить». А графиня Сольская, жена видного сановника, который вскоре будет назначен председателем Государственного совета, рассказывала жене министра внутренних дел, как все кругом «ненавидят великих князей, к чему ни приложат руку – портят»[194].

Правда, великие князья сами разделились на две враждебные партии – сторонников и противников преобразований. Александр Михайлович, например, в эти дни «рвет и мечет». Узнав, что пункт о выборных вычеркнут, они с Михаилом Александровичем бросились к царю просить о восстановлении. Но Николай II был непреклонен. Он, как правило, колебался, когда речь шла о том, чтобы пойти на уступки. Отказ от уступок давался ему гораздо проще.

Тут к двум «либеральным» великим князьям присоединился еще один царский родственник – принц Петр Ольденбургский. Русская ветвь Ольденбургских считалась частью российского императорского дома, они носили титул высочеств и князей Романовских. Принц Петр к тому же был мужем великой княгини Ольги Александровны, родной сестры царя. Ольга и Михаил – младшие дети Александра III, которые дружны с детства. Не удивительно, что Михаил Александрович в прекрасных отношениях и с мужем своей сестры. Короче говоря, все трое – Сандро, Петр Ольденбургский и Михаил Александрович – «очень проникнуты мыслью о необходимости представителей» и «решили все свое влияние употреблять в либеральном отношении»[195]. А троица для «влияния» подобралась внушительная – брат царя и мужья двух его сестер.

В это время Сергей Александрович и Трепов подали в отставку. Хотя вроде бы после отказа от «конституции» причин не было. Отставка «была, по-видимому, вызвана бессилием перед нараставшим массовым движением, очагом которого, по мнению высших властей, в тот момент являлась Москва»[196]. Вместе с ними подал в отставку и ставленник великого князя министр юстиции Муравьев. С 1 января 1905 года Сергей Александрович перестал быть московским генерал-губернатором, оставаясь только командующим войсками московского военного округа.

Вообще говоря, поступок дяди Сержа – это очередной великокняжеский бунт. Я уже говорил, что, по понятиям того времени, отставка – признак западноевропейского, конституционного, т. е. самого дурного тона. В самодержавном государстве человек может только обращаться со всемилостивейшей просьбой освободить его от занимаемой должности. Что уж говорить про отставку военного человека во время войны. А коллективная отставка – это вообще нечто неслыханное. Будучи на словах убежденным сторонником самодержавия, Сергей Александрович грубо нарушал традиции самодержавного государства и просто-напросто предавал своего царственного племянника. Впрочем, племянник, который терпеть не мог всевозможных ультиматумов и шантажа, отреагировал спокойно. Утвердив отставку московской администрации и министра юстиции, он отказал безропотному Святополк-Мирскому, который тоже просил об увольнении. Удивительно, но факт: дяди царя, которые на все лады ругали нерешительность и «попустительство» министра внутренних дел и, словно герой «Скверного анекдота» Достоевского, твердили: «строгость, одна строгость и строгость», – сами перед лицом надвигавшейся революции проявили полную растерянность. В особенности главный поборник строгости Сергей Александрович. Он, который давно уже правил Москвой, как своим удельным княжеством, который «делал все, что хотел, ничем не стесняясь»[197], вдруг испугался брать на себя ответственность.

В конце декабря Сергей Александрович просил Мирского запретить в Москве собрание Общества по распространению технических знаний. Само по себе это не удивительно. Научные общества были главной ареной деятельности «Союза освобождения» и «банкетной кампании». Странно, что московский генерал-губернатор (еще не ушедший в отставку) просит запретить собрание в Москве. Раньше великий князь не позволял подобного вмешательства в свои дела.

Мирский, конечно, не упустил случая «подставить» своего противника. Поэтому он деликатно сообщил его высочеству, что запрещать собрания – прерогатива генерал-губернатора, а не министра внутренних дел. Тогда Сергей Александрович обратился с той же просьбой к своему кузену Константину Константиновичу, президенту Академии наук и попечителю этого общества. Тот ответил, что «не имеет права». Грозный генерал-губернатор «сам побоялся запретить, и вышел большой скандал, кричали «долой самодержавие» и т. д.»[198].

Если даже такое пустяковое дело вызывало осложнения, что уж говорить про набиравшее силу массовое движение. В декабре в Москве начались уличные беспорядки. Говорили, что эти беспорядки легко было предотвратить, но полиция якобы сознательно их провоцировала.

Впрочем, вскоре полиция спровоцировала такие «беспорядки» в Петербурге, что про Москву на время забыли. События 9 января 1905 года – «Кровавое воскресенье» – потрясли всю страну. Но что это было, если вдуматься? Очень просто: войска, которыми командовал великий князь Владимир Александрович, расстреляли рабочее движение, которое создал великий князь Сергей Александрович.

Именно московский генерал-губернатор вместе с московским обер-полицмейстером Треповым еще в девяностые годы взяли под покровительство Сергея Зубатова. Долгое время только они и сочувствовали его идеям «полицейского социализма». Идеи просты: пусть рабочие под надзором полицейских властей борются за свои экономические права, но только не лезут в политику. Очень удобно – власть в глазах рабочих выглядит радетелем их интересов, революционеры теряют почву под ногами, а заодно всегда можно постращать забастовками не в меру либеральных предпринимателей. Тем более что предприниматели, надо сказать, действительно проявляли о рабочих гораздо меньше заботы, чем власть. И в Москве зубатовские организации действовали весьма эффективно. Что дает возможность некоторым современным историкам заявлять, что Сергей Александрович «в области социальной политики защищал истинные интересы нуждающихся и покровительствовал рабочим организациям»[199]. Посмотрим, к чему привела августейшая защита истинных пролетарских интересов.

В октябре 1902 года Зубатов стал начальником особого отдела департамента полиции и начал распространять свой опыт на всю страну. В Петербурге он завербовал священника церкви Петербургской пересыльной тюрьмы Георгия Гапона. Удивительное дело: прямой начальник Зубатова – министр внутренних дел Плеве – не сочувствует «полицейскому социализму». Министр финансов Витте, которому подчиняется фабричная инспекция, тоже не сочувствует. Но Зубатову покровительствует Сергей Александрович – и этого достаточно, чтобы получить карт-бланш.

Правда, в 1903-м Зубатова, что называется, бес попутал. Вместе с Витте и князем Мещерским он затеял заговор против Плеве. Министр раскрыл заговор, Зубатова сняли с должности и выслали во Владимир под гласный надзор полиции. Зубатова выслали, а Гапон остался. И создал Собрание русских фабрично-заводских рабочих в Санкт-Петербурге.

Эта организация только на первый взгляд казалась безобидной. Секретарь правления Кузин и казначей Карелин, к примеру, были членами РСДРП. Самыми настоящими, никак не связанными с охранкой. Так что держаться в стороне от политики не получилось. Выдвинуть политические требования рабочих заставила пресловутая «эпоха доверия», она же – «эра попустительства» Святополк-Мирского. «В это время начались земские петиции, – вспоминает Карелин, – мы читали их, обсуждали и стали говорить с Гапоном, не пора ли, мол, и нам, рабочим, выступить с петицией самостоятельно»[200].

А в конце 1904 года – по совершенно смехотворному поводу – разразился конфликт на Путиловском заводе. Мастер вагонной мастерской уволил четырех рабочих, которые оказались членами гапоновского Собрания. Чуть позже выяснилось, что двух из них никто не увольнял, а один сам перестал ходить на работу. Тем не менее 2 января 1905 года Нарвское отделение Собрания решило начать забастовку. К 8 января в Петербурге бастовало неслыханное число рабочих – 150 тысяч.

В эти же дни была составлена петиция, которую рабочие хотели передать царю. Как она появилась и кто ее автор – до сих пор загадка. В петиции выдвигались требования Учредительного собрания, демократических свобод, отделения церкви от государства, 8-часового рабочего дня, что практически совпадало с программами социалистических партий. Причем Учредительное собрание – «это главная наша просьба, в ней и на ней зиждется все, это единственный пластырь для наших больных ран, без которых эти раны сильно будут сочиться и приведут нас быстро к смерти». Ясно, что вдохновителями этой петиции были не рабочие, а партийные интеллигенты. Трудно представить себе пролетария, которого «обременяют непосильным трудом», толкают «в омут нищеты», а он мечтает о единственном пластыре для больных ран в виде Учредительного собрания[201]. «Полицейский социализм» привел к самой настоящей социалистической агитации.

На 9 января было назначено грандиозное шествие к Зимнему дворцу, чтобы передать петицию Николаю II.

Честолюбивый Гапон понял, что удержать движение в рамках «полицейского социализма» у него не получится, и решил его возглавить. 8 января он направил царю письмо, призывая его явиться на Дворцовую площадь. Распоясавшийся священник имел наглость пообещать Николаю II неприкосновенность. Правда, своим соратникам Гапон давал несколько иные инструкции. Если царь примет петицию, он махнет белым платком, и начнется всенародный праздник. Если не примет, он выйдет к народу и махнет красным платком, и начнется всенародное восстание.

Гапон уже видит себя во главе революции. А потом – новым Наполеоном. «Чем династия Романовых лучше династии Гапонов? – вопрошает новый народный вождь. – Романовы – династия Гольштинская, Гапоны – хохлацкая. Пора в России быть мужицкому царю…»[202].

Лидеры рабочих прекрасно знали, что Николая II в Зимнем дворце нет и не будет, что он в Царском селе, но все же 9 января повели народ под пули. «Все хорошо знали, что рабочих расстреляют», – вспоминал казначей Собрания Карелин[203]. «Ни у кого не было сомнений в предстоящей кровавой расправе», – подтверждает его слова член правления Варнашев[204]. Здесь нужно сделать одно уточнение: «все» – это вожаки движения. Простые рабочие ничего не подозревали. «Кровавое воскресенье» – это действительно провокация, устроенная Гапоном. Только не в интересах департамента полиции, а в интересах революции.

Впрочем, власти тоже вели себя крайне странно. 6 января они узнали о предполагаемом шествии рабочих к Зимнему дворцу, но не придали этому большого значения. Зато на следующий день министр юстиции Муравьев (напоминаю: ставленник Сергея Александровича) вызывает к себе Гапона и с удивлением узнает, что агент-священник, оказывается, «убежденный до фанатизма социалист». А министр внутренних дел, наконец, «начинает беспокоиться насчет забастовки» и просит «вызвать еще войска для охраны имущества»[205].

8 января по городу развешаны плакаты весьма двусмысленного содержания. Власть заявляет о недопустимости «сборищ и шествий», но военную силу грозит применить только против «массовых беспорядков». Никто не объявил народу, что царя в городе нет. Более того, с Зимнего дворца даже не был спущен императорский штандарт, который означал пребывание там царя. Полиция не получила указаний предотвратить шествие и не давать народу собираться, хотя сборные пункты были хорошо известны властям. Полицейские зачастую не понимали, что происходит. Скажем, пристав Петергофского участка Жолткевич 9 января с непокрытой головой сопровождал колонну рабочих и погиб от солдатских пуль у Нарвских ворот. Так что 9 января «рабочие имели все основания считать себя спровоцированными»[206]. Причем не только Гапоном, но и двусмысленным поведением власти.

Накануне «Кровавого воскресенья» Святополк-Мирский проводит совещания. В них участвуют министры юстиции и финансов, высшие полицейские чины, петербургский градоначальник Фуллон, начальник штаба войск гвардии и петербургского военного округа Мешетич, командир гвардейского корпуса князь Васильчиков. Они «разрабатывают диспозицию». Решают, что всякие сборища и шествия «будут рассеяны воинской силой»[207]. Странно, но никакого участия в этом не принимает, казалось бы, главное заинтересованное лицо – командующий гвардией и петербургским военным округом великий князь Владимир Александрович. Его как будто нет. Хотя он и на месте. Все происходящее словно его не касается, при том что вверенным ему войскам предстоит стрелять в безоружных людей. Великий князь замечен лишь в том, что отговорил Николая II выходить к рабочим.

И все же революционеры свалили вину за «Кровавое воскресенье» на двух великих князей – Сергея и Владимира Александровичей. Гапон уверял, что все военные распоряжения исходили от Владимира и лишь формально являлись приказами его подчиненного – командира гвардейского корпуса Васильчикова. Хотя главная вина великих князей состоит в том, что они в эти дни непонятно чем занимались.

9 января, по официальным данным, было убито 130 и ранено 299 человек. «Господи, как больно и тяжело!» – записал в дневнике Николай II[208]. Переживания царя были, так сказать, морально-нравственного толка. А внешне и вовсе никак не проявлялись. Мария Федоровна с удивлением говорила великому князю Николаю Михайловичу: «Я иногда не могу понять, что это мой сын, он совершенно спокоен и доволен; впрочем, ты сам увидишь». Николай Михайлович увидел и согласился: царь «весел и беззаботен»[209].

В политическом плане «Кровавое воскресенье» не произвело на Николая II большого впечатления. Во всяком случае, начала революции он не увидел. Наоборот, «жесткая решительность военных начальников и покорность войск» лишь «укрепили в нем уверенность в безопасности и его лично, и престола»[210].

В отличие от царя августейшее семейство пребывает в смятении. Правда, что делать – никто не знает, все лишь мечутся в поиске ответа на этот вопрос. 31 января граф Алексей Бобринский ужинал в Яхт-клубе с великими князьями Николаем Николаевичем, Петром Николаевичем, Николаем Михайловичем и Сергеем Михайловичем:

«Страшно напуганные наступлением революции, великие князья теперь отбросили всякую спесь и сближаются со смертными. В министерских сферах также перепугались и ищут исхода»[211].

Государственными делами заинтересовалась и молодая императрица. Что вполне понятно. Мужу явно требуется поддержка, а ждать ее от «страшно напуганных» родственников бессмысленно. Сразу после «Кровавого воскресенья» в письме к сестре Александра Федоровна оправдывает действия войск и слегка раскрывает свои политические взгляды. «Петербург – порочный город, в нем нет ничего русского». «Русский народ искренне предан своему монарху». Эти постулаты останутся неизменными для императрицы до самого конца. Но сейчас она еще не уверена в себе: «Как бы мне хотелось быть мудрее и оказаться полезной своему супругу»[212]. В поисках мудрости императрица обратилась к графу Бобринскому. Все-таки он тоже в какой-то степени родственник – их род ведет начало от Алексея Григорьевича Бобринского, сына Екатерины II и Григория Орлова. И граф Бобринский, будущий член Русского собрания и лидер крайне правых в Государственной думе, «вылил всю душу», убеждая «в неотложной необходимости созыва представителей»[213].

«Родственники-либералы» – принц Ольденбургский и Александр Михайлович – тоже не дремлют. Как и договаривались, они употребляют «все свое влияние в либеральном отношении». Однако наталкиваются на глухую стену. На призыв принца «созвать или земский собор, или представителей» Николай II ответил просто: «Что мне делать, если это против моей совести?»[214]

Действительно, делать нечего. Хотя Николай не только по совести, но и в политическом плане был не так уж не прав. С чего царские зятья решили, что какими-то «представителями» можно успокоить рабочих, требующих Учредительного собрания?

Вся страна увидела начало революции 9 января, и только для Николая II ее наступление стало очевидным 4 февраля, когда бомба эсера Ивана Каляева разнесла на части бывшего московского генерал-губернатора Сергея Александровича. Поговаривали, что убийство великого князя – месть за «Кровавое воскресенье». Это, конечно, чепуха. Сразу после убийства Плеве эсеры решили, что следующим будет Сергей Александрович. В начале ноября 1904 года – за два месяца до «Кровавого воскресенья» – «динамит был уже готов», а «члены Боевой организации выехали в Россию»[215]. И все же версия с «Кровавым воскресеньем» не лишена своеобразной красоты – боевики, которыми руководит агент охранки Азеф, убивают великого князя за расстрел демонстрации, которой руководил агент охранки Гапон. «Полицейский социализм» вылился в какое-то государство всеобщей провокации.

Почему Азеф не предотвратил убийство Сергея Александровича – тайна, покрытая мраком. Относительно Плеве существует версия, что его устранили свои же, т. е. полицейские. Относительно великого князя – никаких версий.

Николай II, как всегда, внешне спокоен и безмятежен. Принц Фридрих-Леопольд Прусский, находившийся тогда в России, сразу после получения трагического известия из Москвы был приглашен во дворец к обеду. И, мягко говоря, слегка удивился. Отобедав, Николай II и Александр Михайлович «развлекались тем, что перед изумленными глазами немецкого гостя сталкивали друг друга с узкого и длинного дивана»[216].

Николай II вообще в сложных ситуациях отличался редким хладнокровием, которое многие принимали за бессердечие. Вспомним хотя бы, как удивлялась Мария Федоровна его спокойствию после «Кровавого воскресенья». А генерал Мосолов пишет, что, узнав о Цусиме, Николай пригласил всех к чаю и больше часа говорил о чем угодно, только не о гибели эскадры. «У нас сложилось впечатление, что царя совсем не взволновало случившееся». И лишь «много позже я узнал, какой удар по здоровью императора нанесла катастрофа при Цусиме»[217]. Спокойствие царя – это не безразличие, а совершенно исключительная выдержка. Столь же спокойным и внешне равнодушным он будет и в самые тяжелые минуты своей жизни – при подписании отречения.

В любом случае, убийство Сергея Александровича страшно напугало и Николая II, и всю императорскую семью. Царь советует родственникам не ездить в Москву на похороны. Опасно. Поехали только Константин Константинович и Павел Александрович. Сам царь перестал посещать даже Петербург. Он безвылазно сидит в Царском Селе, а потом в Петергофе.

Советские историки любили порассуждать, будто эсеровский террор не оказал никакого влияния на ход событий. Будто значение имело только массовое народное движение. Однако что-то с чем-то не сходится. Убийство Плеве привело к изменению политики. А вот массовые забастовки в начале 1905 года и «Кровавое воскресенье» никак не повлияли на Николая II. В феврале убивают Сергея Александровича – и царь снова склоняется к реформам.

С одной стороны – страх. С другой – смена окружения. Дяди, верные заветам своего брата Александра III, перестают играть роль главных советчиков. Дяди Сержа больше нет. Дядя Алексей занят очередной военно-морской аферой – покупкой чилийских и аргентинских судов в помощь эскадре Рожественского, идущей на верную гибель в Цусимский пролив. А после Цусимы любимый дядя Алеша и вовсе получит отставку и уедет – от греха подальше – за границу. Дядя Владимир тоже утратил былую твердость и настойчивость. Убийство брата Сергея потрясло его. На панихиде он «еле ходит». И вообще, все больше ищет «опоры в молитве и в покорности воле Божией», желая «загладить увлечения и погрешности молодости»[218].

Короче говоря, по словам графа Бобринского, «государь и его императрицы сидят в строжайшем заперти в Царском селе», а «великие князья – в состоянии абсолютной терроризации»[219].

На императора влияют со всех сторон. В советчики записался даже совсем неожиданный родственник – кузен Вилли, германский император Вильгельм II. Он тоже прислал свою программу реформ: «Никаких обещаний общего законодательного собрания, никаких учредительных собраний или национальных конвентов, а просто Habeas Corpus Act и расширение компетенции Государственного совета»[220].

Наконец, 18 февраля Николай II издает рескрипт на имя министра внутренних дел Булыгина, в котором говорится о привлечении «избранных от населения людей к участию в предварительной разработке законодательных предположений». Тот самый пункт, который царь вычеркнул из указа 12 декабря 1904 года.

Начались бесконечные совещания, как организовать народное представительство. В них участвовали и великие князья Владимир Александрович и Александр Михайлович.

Нельзя сказать, чтобы вносили какие-нибудь дельные предложения. Совещания закончились Манифестом 6 августа 1905 года и Положением о выборах в Государственную думу. Эта – никогда не существовавшая – Дума получила название Булыгинской. Она должна была быть лишь совещательной. А рабочие не получали избирательных прав.

Но уже в начале осени пролетарии стали главными действующими лицами на политической авансцене. В сентябре началась стачка московских рабочих, которая с первых чисел октября постепенно перерастала во всеобщую политическую стачку. Вот-вот должен был забастовать Петербург.

И в это время командующий гвардией и войсками Петербургского военного округа великий князь Владимир Александрович подает в отставку. Не по политическим соображениям. И не от бессилия. А потому что Николай II обидел его сына Кирилла, который женился без разрешений царя и был выслан за границу. Понять отцовские чувства, конечно, можно. Но все же подавать в отставку в такое время – это нечто неслыханное. Особенно для великого князя, родного дяди императора. В защиту Владимира Александровича можно сказать лишь одно. Он был настолько непопулярен, что с политической точки зрения его отставка оказалась, скорее, плюсом. Впрочем, это сомнительное оправдание.

К десятым числам октября по стране бастовало два миллиона человек. Встали железные дороги. Министры добирались до царя в Петергоф на катерах, а, возвращаясь, молились Богу, что избежали покушения. Растерянность сменилась паническим страхом.

Николай II призвал нелюбимого, почти ненавистного Сергея Витте. Тот поставил перед царем дилемму – либо конституция, либо военная диктатура. Николаю не улыбалось ни то, ни другое. Если есть диктатор – значит, царь, в принципе, уже не нужен. Но все-таки диктатура казалась предпочтительней. Николай II срочно вызвал двоюродного дядю Николая Николаевича, который в те дни преспокойно охотился в своем поместье Першино в Тульской губернии.

В 1905-м, когда родные дяди царя постепенно отходят на задний план, на передний выдвигается Николай Николаевич. Царь приглашает его на совещания, назначает на придуманную специально для него должность председателя Совета государственной обороны. В сущности, он становится «начальником как военного, так и морского министров»[221].

Как говорится, «шерше ля фам». Дело в том, что Александра Федоровна очень сблизилась с женами Николая и Петра Николаевичей – черногорками Станой и Милицей. Они сошлись на интересе к мистике и спиритизму. А Николаша и Петюша – постоянные гости в царской семье.

Именно Николая Николаевича царь прочил в военные диктаторы. Трудно было найти менее подходящего человека. Возможно, великий князь мог бы кого-нибудь пострелять, но диктатор – это явно не для него. Он человек неуравновешенный, нервный, шарахающийся из стороны в сторону. Еще летом на совещаниях Николай Николаевич настаивал на непременном сохранении самодержавия. И в Петербург из деревни выехал убежденным сторонником твердого курса. Но, приехав, в мгновение ока превратился в не менее убежденного сторонника конституции.

«Под каким влиянием великий князь тогда действовал, мне было неизвестно, – вспоминает Витте. – Мне было только совершенно известно, что великий князь не действовал под влиянием логики и разума, ибо он уже давно впал в спиритизм и, так сказать, свихнулся, а, с другой стороны, по "нутру" своему представляет собою типичного носителя неограниченного самодержавия или, вернее говоря, самоволия, т. е. "хочу и баста"»[222]. Интересно, что Витте пишет о своем тогдашнем союзнике.

Но сторонником конституции Николай Николаевич стал все же не под влиянием спиритического сеанса. Приехав в Петербург, он перво-наперво решил разобраться, что к чему. Чисто по-военному. Если противник – рабочие, которые бастуют, значит, нужно встретиться с их командованием и выяснить, можно ли заключить мир и на каких условиях.

Эта рекогносцировка смахивает на анекдот, который был бы очень смешным, если бы не был таким грустным. То ли известный авантюрист князь Андронников, то ли Витте подсунули великому князю пролетарского «главнокомандующего». Некоего рабочего Экспедиции по заготовлению государственных бумаг Ушакова, зубатовца, который возглавлял мифическую Независимую социальную рабочую партию, созданную на деньги департамента полиции. Ушаков полагал, что забастовки, революция и свержение монархии принесут «рабочему классу страшный вред, ибо восстановится буржуазная республика». Настоящие пролетарские главари – Совет рабочих депутатов – считали Ушакова провокатором и даже не пускали на свои заседания.

Тем не менее, именно у него Николай Николаевич решил узнать, «чего же хотят рабочие и весь народ». Ушаков сказал, что народ «уважает своего монарха», не хочет республики, но хочет конституции. Великий князь «заспорил и стал доказывать, что он старый солдат и верный слуга императора и верит, что только самодержавный образ правления России принесет пользу». Ушаков продолжал настаивать на конституции, пугая восстанием и кровопролитием. Тогда Николай Николаевич «с сердцем кинул стул» и «с раскрасневшимся лицом» закричал: «Это ввести в России сейчас невозможно». Потом остыл и заявил, что подумает. Ушаков посоветовал ему опираться на Витте: вместе вы «сделать можете очень много доброго дела»[223].

Так Николай Николаевич стал конституционалистом. На следующий день, 15 октября, он посетил министра двора Фредерикса, который «надеялся, что Николай Николаевич прижмет революционеров к ногтю; после этого можно будет подумать о даровании политических свобод». Фредерикс – естественно, от имени царя – предложил ему пост диктатора.

«Услышав это, великий князь неожиданно и совершенно необъяснимо потерял над собой контроль; он выхватил револьвер и закричал:

– Если император не примет программу Витте, если он захочет заставить меня стать диктатором, то я застрелюсь в его присутствии вот из этого самого револьвера… Вы должны помочь Витте во что бы то ни стало! Это необходимо для блага России и для всех нас.

После этого он выскочил из комнаты, словно сумасшедший»[224].

Потом этот рассказ Мосолова трансформируется в байку, будто Николай Николаевич размахивал револьвером перед носом самого царя и грозился застрелиться в его присутствии. Впрочем, великий князь и без того предстает в эти дни во всей красе. Сначала он швыряется стульями, требуя сохранить самодержавие, а на следующий день размахивает револьвером, требуя это самое самодержавие отменить. И этот «анормальный» психопат в годы Первой мировой войны будет верховным главнокомандующим! Все-таки кадровые решения Николая II подчас необъяснимы.

Великий князь на самом деле решительно поддержал Витте. Сергей Юльевич честно признавал, что Николай II никогда не подписал бы Манифест 17 октября, если бы не Николай Николаевич. Александра Федоровна тоже не уставала повторять мужу: «Н. (Николай Николаевич. – Г. С.) и Витте виноваты в том, что Дума существует, а тебе она принесла больше забот, чем радостей»[225].

Царь, естественно, перед подписанием Манифеста колебался. «Милая моя мама, сколько я перемучился до этого, ты себе представить не можешь!» – писал он матери. «Почти все, к кому я обращался с вопросом, отвечали мне так же, как Витте, и находили, что другого выхода нет». Пришлось принять это «страшное решение»[226]. Тем более что петербургский генерал-губернатор Трепов не смог дать гарантии, что войскам удастся сохранить порядок «без больших жертв».

Так, под влиянием страха перед всеобщей стачкой и револьвером Николая Николаевича, который – в свою очередь – действовал под влиянием то ли спиритизма, то ли рабочего Ушакова, был принят важнейший государственный документ – Манифест 17 октября 1905 года. Кстати говоря, без мистики действительно не обошлось. 17 октября – годовщина крушения царского поезда в Борках. А ведь тогда именно железнодорожный служащий Сергей Витте предупреждал об опасности. Его не послушались. На этот раз исправились и поступили, как он велит. Неудивительно, что у Николая II «после такого дня голова сделалась тяжелою и мысли стали путаться»[227].

Россия превращалась из самодержавной монархии в конституционную. Отныне «никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной думы». Вводились «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов».

Николай II, совесть которого еще в январе не допускала даже привлечения выборных представителей в совещательный Государственный совет, в октябре сдался за два дня и ввел законодательную Думу. «Русский монархический строй уже никогда более не оправился от унижения, порожденного тем фактом, что российский самодержец капитулировал перед толпой», – пишет великий князь Александр Михайлович. В этом он совершенно прав. Он прав и в том, что Манифест не удовлетворил ни рабочих, ни революционеров. Они вполне справедливо расценили его как проявление слабости, а значит – сигнал к новому революционному наступлению.

Великий князь ошибается, считая, что Манифест «мог бы удовлетворить только болтливых представителей русской интеллигенции»[228]. Болтливые интеллигенты в эти дни как раз собрались на учредительный съезд партии кадетов. Их лидер Павел Милюков, прочитав Манифест, заявил, что ничего не изменилось и борьба продолжается. Кадеты требовали Учредительного собрания и полновластного парламента, который назначал бы правительство.

Беда в том, что либералы, как и революционеры, расценили Манифест как проявление слабости власти. И приняли к сведению: хочешь добиться от власти уступок – используй революционное движение. Эта, мягко говоря, безответственная позиция обернется для России величайшей трагедией. А пока что она сделала невозможным нормальное конституционное развитие страны. Либералы считали революционеров своими союзниками и всячески их обхаживали, что в итоге и погубило первые две Думы.

Конечно, уступки были необходимы. Но сперва нужно было разгромить революционное движение, которое – в конечном счете – все равно пришлось подавлять. Монархию и страну спас не Манифест 17 октября, а решительные действия министра внутренних дел Петра Дурново, арестовавшего петербургский Совет рабочих депутатов, и московского генерал-губернатора Федора Дубасова, расправившегося с декабрьским вооруженным восстанием.

И Александр Михайлович, и Александра Федоровна лукавят, когда обвиняют в принятии Манифеста только Витте и Николая Николаевича. Никто из ближайшего окружения царя, включая самих Аликс и Сандро, не предложил Николаю II другого варианта. И уж тем более никто не был готов действовать. Оставалось лишь послушать обезумевшего от страха Николая Николаевича.

Пора подвести итоги. Русско-японская война, «оттепель» Святополк-Мирского, «Кровавое воскресенье», Манифест 17 октября – ко всем этим событиям великие князья приложили руку. И нельзя сказать, чтобы очень удачно. В решающие для страны моменты они либо устраняются, как Владимир Александрович и Николай Николаевич, либо дают идиотские советы, как Сергей Александрович, либо сами не знают, что делать, как Алексей Александрович перед Цусимой, и все без исключения в октябре 1905 года. В тяжелые времена ни в ком из родственников Николай II не нашел опоры, которая – в силу характера – была ему необходима. И вот 1 ноября 1905 года в царском дневнике появляется запись: «Познакомились с человеком Божиим – Григорием из Тобольской губ.»[229].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.