Повседневная жизнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Повседневная жизнь

Мещане, небогатые купцы, ремесленники, мелкие чиновники ютились на верхних и нижних этажах доходных домов Санкт-Петербурга. Самым малоимущим из них доставались подвалы и чердаки.

Одним из таких небогатых районов была Коломна, название которой, возможно, происходит от первых жителей этого района — рабочих из подмосковного села Коломенское. К середине XIX века основное население этих мест формировалось не столько по сословному, сколько по имущественному цензу — квартиры здесь были дешевы. Жителями Коломны являлись адмиралтейские служители и работники невысокого ранга, а также мелкие чиновники, ремесленники, провинциальные дворяне, музыканты и актеры, работавшие в Консерватории и в Большом, а позже в Мариинском театре.

В свой повести «Портрет», напечатанной в 1835 году, Н. В. Гоголь так описывает этот район: «Вам известна та часть города, которую называют Коломною… Тут все непохоже на другие части Петербурга; тут не столица и не провинция; кажется, слышишь, перейдя в коломенские улицы, как оставляют тебя всякие молодые желанья и порывы. Сюда не заходит будущее, здесь все тишина и отставка, все, что осело от столичного движенья. Сюда переезжают на житье отставные чиновники, вдовы, небогатые люди, имеющие знакомство с сенатом и потому осудившие себя здесь почти на всю жизнь; выслужившиеся кухарки, толкающиеся целый день на рынках, болтающие вздор с мужиком в мелочной лавочке и забирающие каждый день на пять копеек кофию да на четыре сахару, и, наконец, весь тот разряд людей, который можно назвать одним словом: пепельный, — людей, которые с своим платьем, лицом, волосами, глазами имеют какую-то мутную, пепельную наружность, как день, когда нет на небе ни бури, ни солнца, а бывает просто ни се ни то: сеется туман и отнимает всякую резкость у предметов… Эти люди вовсе бесстрастны: идут, ни на что не обращая глаз, молчат, ни о чем не думая. В комнате их не много добра; иногда просто штоф чистой русской водки, которую они однообразно сосут весь день без всякого сильного прилива в голове, возбуждаемого сильным приемом, какой обыкновенно любит задавать себе по воскресным дням молодой немецкий ремесленник, этот удалец Мещанской улицы, один владеющий всем тротуаром, когда время перешло за двенадцать часов ночи.

Жизнь к Коломне страх уединенна: редко покажется карета, кроме разве той, в которой ездят актеры, которая громом, звоном и бряканьем своим одна смущает всеобщую тишину. Тут все пешеходы; извозчик весьма часто без седока плетется, таща сено для бородатой лошаденки своей. Квартиру можно сыскать за пять рублей в месяц, даже с кофием поутру. Вдовы, получающие пенсион, тут самые аристократические фамилии; они ведут себя хорошо, метут часто свою комнату, толкуют с приятельницами о дороговизне говядины и капусты; при них часто бывает молоденькая дочь, молчаливое, безгласное, иногда миловидное существо, гадкая собачонка и стенные часы с печально постукивающим маятником. Потом следуют актеры, которым жалованье не позволяет выехать из Коломны, народ свободный, как все артисты, живущие для наслажденья… После сих тузов и аристократства Коломны следует необыкновенная дробь и мелочь. Их так же трудно поименовать, как исчислить то множество насекомых, которое зарождается в старом уксусе. Тут есть старухи, которые молятся; старухи, которые пьянствуют; старухи, которые и молятся и пьянствуют вместе; старухи, которые перебиваются непостижимыми средствами, как муравьи — таскают с собою старое тряпье и белье от Калинкина мосту до толкучего рынка, с тем чтобы продать его там за пятнадцать копеек; словом, часто самый несчастный осадок человечества, которому бы ни один благодетельный политический эконом не нашел средств улучшить состояние».

На окраинах города долгое время сохранялись целые районы маленьких деревянных домиков, где жили небогатые петербуржцы. Одним из таких районов была Петербургская сторона, другим — Галерная гавань, описанная в одноименном очерке Ивана Панаева.

«Чем далее вы углубляетесь по Большому проспекту от Первой линии, тем все тише и спокойнее становится вокруг вас. Вы идете как будто большой аллеей сада, потому что домов не видать за кустами и деревьями. За 7-й линией появляются уже деревянные мостки вместо плитных тротуаров; экипажи все реже и реже; за 12-й линией вам попадаются только извозчичьи дрожки и то изредка. Здесь и пешеходов-то немного… Матрос в холстинном сюртуке, замазанном дегтем, идущий в Галерную гавань, молодой чиновник в форменном пальто с блестящими пуговицами, в фуражке с кокардою и красным околышем, очень довольный, по-видимому, этой полувоенной формой. Чиновник вдруг останавливается, пораженный, и провожает глазами очень стройную, очень хорошенькую и очень бедно одетую девушку, которая, не обращая внимания, спешит к художнику, которому служит натурщицей.

Далее за Финляндскими казармами, вправо, огромное поле с лесом в глубине, из которого выглядывают главы церквей: это Смоленское кладбище. Деревянные мостки с каждым шагом вашим вперед становятся беспокойнее и опаснее; здесь они служат не удобством, а препятствием для пешехода: доски в иных местах вздуло и покоробило, в других они сгнили и провалились, обнаружив небольшую пропасть, покрытую грязною плесенью; к тому же у каждых ворот надо прыгать с этих патриархальных тротуаров и потом карабкаться на них, а у иных домов они поднялись больше, чем на аршин. Боясь переломить или вывихнуть себе ногу, вы сходите с них и продолжаете ваш путь по узенькой тропинке между заборами и палисадниками и этими допотопными тротуарами. Навстречу вам почти уж никто не попадается, а если и попадается какой-нибудь обитатель или обитательница Галерной гавани, то они посмотрят на вас с таким удивлением и недоумением, с каким смотрят только разве на выходцев с того света. Впереди вас и уж очень недалеко полосатое бревно шлагбаума, за шлагбаумом взморье и парус лодки, а вправо ряд лачуг, которые тянутся к Смоленскому кладбищу — это-то и есть Галерная гавань, начинающаяся на конце Смоленского поля, или, вернее, болота, и спускающаяся к мутно-серой воде взморья.

Вот что-то похожее на улицу перед вами: вы поворачиваете в нее… Неужели в самом деле это улица? С двух сторон ряд небольших деревянных, полусгнивших, одноэтажных домиков, перед которыми торчат одни безобразные остовы, на которых некогда были устроены мостки; а между этими остовами страшная топь, черная грязь и лужи: действительно, это улица. Она то вздувается холмом, то снова спускается в яму. Эти холмы покрыты яркою зеленью, которую пощипывают две грязные и тощие козы. В черной топи против одного домика, почти посередине улицы, стоит невыкрашенная, почерневшая лодка, на которой, может быть, за несколько дней перед этим плавали ее хозяева по этой улице. Домики по большей части в три окна, много в пять; они выкрашены были некогда желтой и серой краской, следы которой еще видны доселе; крыши подернуты зеленым или желтым сухим мохом; у иных домиков вместо забора рогожи, прибитые к палкам, за которыми, когда рогожи распахнутся от ветра, выглянут две или три гряды капусты. Замечательно, что почти все эти домики заклеймены красными такого рода надписями: „Сей дом должен быть уничтожен в мае 1854 года“, а внизу иногда другая надпись: „Простоять может до 1860 года“, или „сей дом может простоять до 1850 года“, и, несмотря на это, он еще кое-как стоит до сей минуты, сильно, впрочем, покачнувшись набок. Эти надписи поражают человека, в первый раз зашедшего в Галерную гавань: тяжело становится, глядя на эту заклейменную нищету, на эту шаткую, ненадежную собственность с определенным сроком для существования. Но посмотрите повыше: еще страшнее этих клейм ярлыки почти под крышами, с надписью 7 Ноября 1824 года. Между полусгнившими лачужками, у завалинок которых растут крапива и грибные наросты, попадаются нередко и новые домики, выкрашенные яркой краской, с бальзаминами и геранью на окнах и с кисейными занавесками, — аристократические домики, потому что везде есть аристократы, — даже и в Галерной гавани…

Людей в этой печальной слободе почти не видно: изредка перейдет через улицу от своего разваливающегося дома к мелочной лавочке старушонка в лохмотьях, держа в иссохшей и морщинистой руке молочник с отбитым носиком, или, услышав шум ваших шагов, высунется из окна девушка, целый день не отнимающая головы от срочного шитья, и с любопытством и удивлением посмотрит на вас и задумается: откуда, как и для чего попал сюда незнакомый человек? Тишина на улице нарушается только криком гусей, размахивающих крыльями и вылетающих из канала на берег, и мычанием коровы, которая, остановившись у ворот, глухо мычит, просясь домой и виляя своим хвостом от нетерпения. Канал, разделяющий гавань пополам, оканчивается большим прудом, берега которого поросли ивовыми кустами, а поверхность покрыта широкими круглыми листьями желтых болотных кувшинчиков. У моста, где канал довольно широк, стоит большая барка без мачт, набитая разным тряпьем и стружками, в которых очень усердно копаются старуха и девочка… Воздух в Галерной гавани пропитан болотистым, грибным запахом и гнилью. Самый бедный, отдаленный, грязный городок внутри России нельзя сравнить с этою несчастною слободою, которая еле держится на трясине болота. Глядя на эти домишки и улицы, не веришь, что это частичка великолепного Петербурга и что гранитная набережная Невы с ее огромными зданиями только в трех верстах отсюда».

Вокруг фабрик и заводов возникали рабочие деревни: Жерновка (на Пороховых), Емельяновка, Тентелевка, Металловка или Таракановка на реке Екатерингофке (первое название было дано по Металлическому заводу, второе — по фамилии владельцев завода), Село Смоленское на левом берегу Невы и Веселый Поселок — на правом.

Рабочие пытались по мере возможностей поддерживать традиции крестьянского быта. Мещане же и мелкие чиновники подражали дворянам в планировке и обстановке комнат. Типичную картинку мещанского дома и мещанского быта создают в своем романсе, написанном в 1851 году, композитор Александр Гурилев и поэт Сергей Любецкий:

Одинок стоит домик-крошечка,

Он на всех глядит в три окошечка.

На одном из них занавесочка,

А за ней висит с птичкой клеточка.

Чья-то ручка там держит леечку,

Знать, водой поит канареечку.

Вот глазок горит — какой пламенный! —

Хоть кого спалит, будь хоть каменный.

О, глазок, глазок! Незабудочка,

Для неопытных злая удочка.

Много раз сулил мне блаженство ты,

Но так рок судил — не сбылись мечты.

Помню я тебя, домик-крошечка,

И заветные три окошечка…

А вот яркое описание мещанского быта в прозаическом произведении. Дмитрий Васильевич Григорович, кстати, живший на Мещанской улице (ныне — Гражданская ул., 28 / наб. кан. Грибоедова, 77), рассказывает в очерке «Лоторейный бал» о квартире мелкого чиновника на Петербургской стороне: «Во-первых, она имела общий недостаток всех петербургских, а именно, начиналась кухней; из кухни тянулся узенький коридор, делавшийся решительно непроходимым чрез двухспальную постель обоих супругов, которую не было никакой возможности поместить в другое место, так что попасть в следующую за коридором комнату можно не иначе, как пробравшись бочком или, если кому излишняя дородность не позволяла это сделать, перескочив чрез нее; впрочем, при дородности и этот способ не мог быть употреблен в действие. За коридором находились две комнаты; первая из них служила гостиною и залою, вторая спальнею Верочки, Надиньки и Любочки».

В этой квартире семейство коллежского асессора хочет устроить «бал с лотореей». Организация его представляет немалые трудности: «В восьмом часу лестница Крутобрюшковых осветилась сальными огарками, тщательно сберегаемыми экономною хозяйкою дома. Огарки эти были весьма искусно вставлены в огромные репы, посреди которых сам Фома Фомич просверлил дыры; на подъезде горели две плошки; в комнатах, на каждом почти столе возвышались на высоких подсвечниках стеариновые свечи; судя по иллюминации, бал обещал быть великолепным…

Софья Ивановна уже давно была на кухне; стараниями заботливой хозяйки воздвигнулись на тарелках груды винных ягод, пастилок, крымских яблок (принадлежность всякого рода балов, вечеров и пикников), разрезанных пополам; бутерброды также занимали не последнее место. Шеренги стаканов, покуда пустых, вытягивались на комоде кухни, готовые принять в свою пустоту тот благотворный нектар, который чиновник окрестил названием пунштика. Несмотря на такого рода занятия, Софья Ивановна находила время присматривать за Савишной, месившей на сундуке кулебяку (столы все до единого были заняты).

— Ну, смотри же, Савишна, — сказала Софья Ивановна, — делай так, как я тебе сказывала; гостям мужеска пола подавай пуншт, а женщинам чай, да не забудь: не наливать по второму стакану, пока сама не скажу… Эх! Кулебяку-то не поджарь…

— Слушаюсь, Софья Ивановна, не обмолвлюсь…

— То-то же, да нарежь ее… Нет, нет, я сама это сделаю… ты только знай подавай, когда я прикажу.

— Слушаю-с, Софья Ивановна… Нешто гостев-то много буде?

— Да, да, черт бы их взял, прости господи, немало…

— Что же это они не едут, Софья Ивановна? — произнес Фома Фомич, входя на кухню. — Скоро девятый час…

— Успеют еще… Ну а что Люба, Надя готовы? Я чай, время было примазаться…

— Нет еще, я немало говорил им: вот застанут вас гости; а оне то косыночку, то булавочку… просто беда мне с ними, да и только.

— Постой, вот я их потороплю! — Сказав это, Софья Ивановна направилась в гостиную, где именинницы снаряжались к балу.

— Что, скоро ли вы? Люба! долго ли ты станешь еще жеманиться перед зеркалом?

— Господи! И одеться-то не дадут! Салопницами, вы хотите, чтобы мы показались, что ли?.. Уж без того бог знает на что похожи…

— А вот, поговори-ка у меня еще…».

Гости остались не совсем довольны приемом. В частности, мужчин не устроила крепость «пунштика».

«— Скажите, пожалуйста, почтеннейший Акула Герасимович, — сказал вполголоса Михаила Михайлович, — нас, верно, пригласили сюда с тем, чтобы уморить с голода… ну уж вечеринка!.. А еще написано „с угощением и разными забавами“, — хороши забавы, когда есть не дают…

— Да, я сам что-то проголодался…

— Ну, слава богу, кажется, несут пунштик…

Действительно, из коридора показалась Савишна с огромным подносом в руках, обставленным стаканами и чашками, за нею шла Надинька, неся, с потупленным взором, корзину с сухарями и ломтиками белого хлеба.

Гости окружили поднос.

— Ну, пунштик, — продолжал Михаила Михайлович на ухо экзекутору, — только слава, что пунштик… просто какой-то жиденький чаишка… Э! Хе, хе!..

— Я думаю, можно подлить туда немного, знаете, того… ромашки.

— Послушай, милая, как тебя зовут?

— Савишна-с.

— Знаешь ли, Савишна, нельзя ли как-нибудь подлить в наши стаканы ромцу, а?

— Нет, Софья Ивановна и то заругалась, говорит: много налила…

— Что ты врешь, дурища ты этакая! — вскричала Софья Ивановна, лицо которой побагровело от досады. — Извините-с, Михаила Михайлович, глупая баба, только что из деревни, сию минуту… пожалуйте ваш стакан.

— Деревенская простота-с, — заметил Михаила Михайлович, злобно улыбаясь… — Ах ты, Савишна, Савишна! Вчерашняя-давишня! — продолжал он, глядя на смутившуюся бабу…»

Зато молодежь повеселилась.

«Аполлон Игнатьевич, чиновник чрезвычайно великого роста, худощавый, одетый в вицмундир светло-зеленого цвета, сел за фортепьяно. Звуки „Ну, Карлуша, не робей“ возвестили начало бала; кавалеры засуетились подле своих дам, остальные лица прижались к стенкам.

Начались танцы.

Между тем во второй комнате игра становилась горячее и горячее; Вакх Онуфриевич, который, вопреки приказаниям, данным Софьею Ивановной кухарке, подавать гостям не более одного стакана пунша, успел каким-то способом подхватить пару, горячился не в пример другим.

— Нет, братец ты мой, как хочешь, — кричал он Акуле Герасимовичу, ударяя кулаком по столу, — а не смей сбрасывать трефовой дамы; этого, брат, ты не смей!..

— Во-первых, я не ты, — сердито отвечал ему экзекутор, — а во-вторых, не имея чести вас знать лично, я спрашиваю вас, милостивый государь, по какому праву вы осмеливаетесь здесь кричать?..

— Что? Что?..

— Полноте, господа! Вакх Онуфриевич, как тебе не стыдно! — сказал Фома Фомич. — Эка беда, что Акула Герасимович сбросил трефульку, а тебе бы козырнуть да козырнуть, и дело было бы с концом.

Не знаю, чем бы окончилось все это, если б звуки первой французской кадрили, шарканье танцующих и в особенности неистовые притаптывания молодого Кувыркова не возбудили в игроках желания посмотреть, что происходило в гостиной. Действительно, было чем полюбоваться: Петр Петрович, танцующий с Любовию Фоминишною, казалось, хотел на этот раз превзойти самого себя. То с каким-то страстным томлением провожал он свою даму глазами, то вдруг вскидывался в сторону и семенил ногами чрезвычайно быстро; когда даме его следовало делать балансе, он преклонял пред нею одно колено, махал по воздуху платком и улыбался так, что сама Любочка невольно должна была потуплять глаза. Были и другие лица, достойные внимания, как, например, Волосков и еще какой-то молодой чиновник в черном фраке, танцующий с дочерью Силы Мамонтовича, и который употреблял все свои усилия, чтобы обратить на себя внимание, но они решительно исчезали перед удалью Петра Петровича…»

И даже завязалась светская беседа:

«— Ну, уж, признаюсь, сударыня, ваш сын так танцует, — сказал толстый бухгалтер Пелагее Кузминишне, — что я и сказать не умею… и где это он так ловко навострился?..

— Мой Петинька еще по сию пору не покидает уроков… каждую субботу аккуратно посещает он танцклассы.

— А должно быть, там очень хорошо учат, в этих танцклассах?

— Он говорит, что нигде так нельзя научиться танцам… кроме этого, общество, компания, все это там так хорошо, благовоспитанно…

— Конечно, — сказала Наталья Васильевна, — для молодого человека с образованием это много значит, в особенности если там, как вы говорите, общество, внушающее ему блеск, лоск, этак, знаете, необходимый… лессе-алле… — тут дама запуталась, или, как говорит Гоголь, зарапортовалась.

— А позвольте узнать, сударыня, сколько там платят, или это так приглашение какое-нибудь? — продолжал расспрашивать простодушный бухгалтер.

— О, нет-с, платят так же, как и в Клубе соединенного общества, — отвечала не менее простодушная Пелагея Кузминишна. — Только не знаю, сколько… да вот, Петинька, Петинька! Сколько ты платишь в танцклассе за урок?

— Целковый! — звонко закричал молодой Кувырков, делая антраша.

— Скажите, пожалуйста, да это просто клад.

— Уж не говорите…

Кадрили шли одна за другой и прерывались только Софьею Ивановной и Савишной, разносившими гостям (как бы нарочно во время танцев) яблоки, пастилу и винные ягоды…»

Получилась пародия на великосветский бал, но сами ее участники, разумеется, не воспринимали бал как пародию. Они были рады отдохнуть от своих трудов и проблем и развлечься так, как это им было доступно. Бахвальства, тщеславия и искреннего веселья на мещанских балах было, пожалуй, не меньше и не больше, чем в светских гостиных.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.