Гувернантка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гувернантка

Но игры играми, а приходит время девочке учиться. И тут в ее жизни появляется еще одно важное лицо — гувернантка. Это, как правило, англичанка или француженка, приехавшая в Россию на заработки (немецкие бонны обычно присматривали за детьми дошкольного возраста). Семьи, которые не могли оплатить иностранку, брали в гувернантки русскую девушку — обедневшую дворянку или выпускницу Мещанского отделения Смольного института.

Положение гувернантки в семье всецело зависело от ее хозяев. И часто хозяева беззастенчиво пользовались своей властью. Об этом говорит, например, рассказ Чехова «Размазня».

«На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.

— Садитесь, Юлия Васильевна! — сказал я ей. — Давайте посчитаемся. Вам, наверное, нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите… Ну-с… Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц…

— По сорока…

— Нет, по тридцати… У меня записано… Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца…

— Два месяца и пять дней…

— Ровно два месяца… У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей… Вычесть девять воскресений… вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только… да три праздника…

Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но… ни слова!..

— Три праздника… Долой, следовательно, двенадцать рублей… Четыре дня Коля был болен и не было занятий… Вы занимались с одной только Варей… Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда… Двенадцать и семь — девятнадцать. Вычесть… останется… гм… сорок один рубль… Верно?

Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но — ни слова!..

— Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля… Чашка стоит дороже, она фамильная, но… бог с вами! Где наше не пропадало? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок… Долой десять… Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять… Десятого января вы взяли у меня десять рублей…

— Я не брала, — шепнула Юлия Васильевна.

— Но у меня записано!

— Ну, пусть… хорошо.

— Из сорока одного вычесть двадцать семь — останется четырнадцать…

Оба глаза наполнились слезами… На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!

— Я раз только брала, — сказала она дрожащим голосом. — Я у вашей супруги взяла три рубля… Больше не брала…

— Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать… Вот вам ваши деньги, милейшая! Три… три, три… один и один… Получите-с!

И я подал ей одиннадцать рублей… Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.

— Merci, — прошептала она.

Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.

— За что же merci? — спросил я.

— За деньги…

— Но ведь я же вас обобрал, черт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?

— В других местах мне и вовсе не давали…

— Не давали? И немудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам… Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Чего молчите? Разве можно на этом свете не быть зубастой? Разве можно быть такой размазней?

Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: „Можно!“

Я попросил у нее прощение за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла… Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!»

Иван Панаев, писавший на полвека раньше Чехова, рассказывает почти такую же историю в фельетоне «Барыня»:

«Палагея Петровна в тот же день говорит генеральше:

— Вы не поверите, Анна Михайловна, как трудно нынче сыскать хорошую гувернантку. С детьми, я вам скажу, столько хлопот, такая комиссия! И то надо им и другое. Я ведь не так, как другие матери, вы это знаете; другим матерям и горя мало, у других и сердце не болит, а я уж не могу. Я хочу, чтоб мои дети были в самом лучшем кругу, чтоб они блестели.

— Знаю, матушка, знаю, — возражает добродетельная генеральша, — ты примерная мать!

Палагея Петровна вздыхает.

— Теперь вот заботишься об них и ночи не спишь, а утешение-то еще бог знает, когда будет.

— Правда твоя, матушка, правда.

— Не знаете ли вы, Анна Михайловна, где бы мне достать этакой гувернантки, чтоб и нравственность была, и на фортепьяно могла давать уроки, и по-французски бы говорила — это первое условие, ну и гулять чтобы ходила с детьми.

— Постой, матушка, вот, что мне пришло на ум, кабы у Авдея Сергеича переманить гувернантку.

— Да, может, очень дорогая?

— Нет, он платит ей рублей триста, не то четыреста. Девица хорошая, в разговоры с гостями не вмешивается, — сидит или с детьми, или в уголку, — свое место знает. Погоди, я тебе, матушка, обработаю это дельце.

Гувернантку переманили. Она говорит Любочке: тене ву друат, дает ей и Петеньке уроки на фортепьяно, учит их по-французски, географии, истории и арифметике. Палагея Петровна довольна ею и держит ее в приличном от себя отдалении.

— Вене иси, — говорит ей Палагея Петровна, — что это у Любочки прыщик на лбу?

— Не знаю-с.

— Как же не знаете? Кому же это и знать, как не вам? Вы должны за детьми хорошенько смотреть. Уж это, милая, ваша ответственность.

Любочка резвится, бренчит на фортепьяно, кое-как болтает по-французски и берет уроки у танцмейстера. Она в рожденье маменьки приходит утром к ее постели, поздравляет ее и говорит наизусть басню „La cigale et la fourmi“, a вечером при гостях танцует по-русски в сарафане.

— Это сюрприз, — говорит восхищенная маменька, обращаясь к гостям.

Петенька пресмирный, он плохо танцует, он совсем не может разбирать ноты, его способности ограниченны.

Любочка беспрестанно ласкается к маменьке, Петруша вообще не ласков, и Палагея Петровна нередко повторяет при нем:

— Как же не любить Любочку больше, она ласковое дитя, — а недаром говорят, что ласковое телятко две матки сосет.

Впрочем, все единогласно находят, что у Петруши почерк бойкий. В день именин папеньки он подносит ему стихи на почтовом листе, поздравляет его и потом начинает эти стихи декламировать наизусть.

В день ангела священный

Тебе, родитель незабвенный…

и проч.

Василий Карпыч растроган. Он обнимает Петеньку и дарит гувернантке ситцу на платье. Даше завидно, что на гувернантке обнова, и она начинает коситься на гувернантку и грубить ей; она даже в один вечер намекает барыне, что барин слишком приветливо смотрит на мамзель, и божится, что ситец, подаренный барином мамзели, стоит рубли два аршин. Даша достигает своей цели. Ее донос делает сильное впечатление на Палагею Петровну.

Палагея Петровна с этой минуты преследует гувернантку и скоро отказывает ей от места, приискав заранее другую, подешевле».

А вот история с хорошим концом, к тому же это рассказ о реальной гувернантке, обучавшей юную Аню Полторацкую, будущую Анну Керн, и другую приятельницу Пушкина Анну Николаевну Вульф.

«Случилось такое обстоятельство, что в это самое время искали гувернантку для великой княжны Анны Павловны, которая была наших лет, и выписали из Англии двух гувернанток: m-lle Сибур и m-llе Бенуа… Эта последняя назначалась к Анне Павловне, но по своим скромным вкусам и желанию отдохнуть после труженической своей жизни в Лондоне в течение двадцати лет, где она занималась воспитанием детей в домах двух лордов по 10 в каждом, она предложила своей приятельнице Sybourg заступить свое место у Анны Павловны, а сама приняла предложение Петра Ивановича Вульфа и приехала к нам в Берново в конце 1808 года.

Родители наши тотчас нас с Анной Николаевною ей поручили в полное ее распоряжение. Никто не мешался в ее воспитание, никто не смел делать ей замечания и нарушать покой ее учебных с нами занятий и мирного уюта ее комнаты, в которой мы учились. Мы помещались в комнате, смежной с ее спальною. Когда я заболевала, то мать брала меня к себе во флигель, и из него я писала записки Анне Николаевне, такие любезные, что она сохраняла их очень долго. Мы с ней потом переписывались до самой ее смерти, начиная с детства.

М-llе Бенуа была очень серьезная, сдержанная девица 47 лет с приятною, но некрасивою наружностию. Одета была всегда в белом. Она вообще любила белый цвет и в такой восторг пришла от белого заячьего меха, что сделала из него салоп, покрыв его дорогою шелковою материей. У нее зябли ноги, а она очень тепло обувалась и держала их зимою на мешочке с разогретыми косточками из чернослива. Она сама одевалась, убирала свою комнату и, когда все было готово, растворяла двери и приглашала нас к себе завтракать. Нам подавали кофе, чай, яйца, хлеб с маслом и мед. За обедом она всегда пила рюмку белого вина после супа и в конце обеда. Любила очень черный хлеб. После завтрака мы ходили гулять в сад и парк, несмотря ни на какую погоду, потом мы садились за уроки. Оказалось, что, несмотря на выученную наизусть по настоянию матери „Ломондову грамматику“ (Грамматика французского языка Ломонда, вышедшая в 1780 году и считавшаяся по тем временам лучшей. — Е. П.), Анна Николаевна ничего не знала, я тоже, и надо было начинать все науки. Она начала так: села на стул перед учебным столом, подозвала нас к себе и сказала: „Mesdames, connaissez — vous vos parties du discours?“ (Сударыни, знаете ли вы части речи? — Е. П.) Мы, не поняв вопроса, разинули рты. Позвали тетушек для перевода; но и они тоже не поняли — это было сказано для них слишком высоким слогом… И m-llе Бенуа начала заниматься с нами по-своему.

Все предметы мы учили, разумеется, на французском языке, и русскому языку учились только 6 недель во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Марчинский.

Она так умела приохотить нас к учению разнообразием занятий, терпеливым и ясным, без возвышения голоса толкованием, кротким и ровным обращением и безукоризненною справедливостию, что мы не тяготились занятиями, продолжавшимися целый день, за исключением часов прогулок, часов завтрака, обеда, часа ужина. Воскресенье было свободно, но других праздников не было. Мы любили наши уроки и всякие занятия вроде вязанья и шитья подле m-llе Бенуа, потому что любили, уважали ее и благоговели перед ее властью над нами, исключавшею всякую другую власть. Нам никто не смел сказать слова. Она заботилась о нашем туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза. Хотя она была прюдка (недотрога, от фр. prude — добродетельный. — Е. П.) и не любила, чтобы говорили при ней о мужчинах, однако же перевязывала и обмывала раны дяди моего больного. Так сильно в ней было человеколюбие.

В сумерках она заставляла нас ложиться на ковер на полу, чтобы спины были ровны, или приказывала ходить по комнате и кланяться на ходу, скользя, или ложилась на кровать и учила нас, стоящих у кровати, петь французские романсы. Рассказывала анекдоты о своих ученицах в Лондоне, о Вильгельме Телле, о Швейцарии. У нас была маленькая детская библиотека с m-me Genius (мадам Жанлис), Ducray-Dumini (Франсуа-Гийом Дюкре-Дюменвиль) и другими, и мы в свободные часы и по воскресеньям постоянно читали. Любимые сочинения были: „Les veill?es du ch?teau“. „Les soirees de la chaumiere“ („Вечерние беседы в замке“, „Вечера в хижине“)».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.