ГЛАВА II ПРЕЗРЕНИЕ К СМЕРТИ ВО ВРЕМЯ ТЕРРОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА II

ПРЕЗРЕНИЕ К СМЕРТИ ВО ВРЕМЯ ТЕРРОРА

По неизбежной игре революционных судеб преследователи поочередно меняются ролями с своими жертвами и через известный промежуток времени сами попадают в положение преследуемых, пополняя собою ряды тех, кои только что пали от их кровожадности.

Впрочем, весьма немногие из них и сами сомневались в судьбе, которая их ожидала. Они предвидели, что рано или поздно популярность должна им изменить и что неизбежным эпилогом их тирании будет для них такой же суд и такая же казнь. Все что они могли поделать — это лишь отодвинуть, по возможности, час расплаты и возмездия.

Каждый политический деятель, каждый член Конвента, Трибунала, даже каждый журналист мог быть вполне основательно уверен в своей близкой смерти.

Требовалась, очевидно, известная смелость, чтобы бросаться при таких условиях очертя голову на арену политической деятельности и во что бы то ни стало принимать участие в общественной борьбе. Но политические страсти в человеке сильнее всякого благоразумия, и каждый в душе, наверное, питал тайную надежду, искусно лавируя, миновать «чашу неизбежного». Не всем, однако, были даны в удел хитрость Фуше или счастье Карно. Большинство безропотно подчинялось судьбе и, не сопротивляясь, отдавалось увлекавшему всех потоку.

Разве 31 мая жирондисты, невзирая на народное восстание, не могли все же остаться хозяевами положения и владыками Конвента, располагая в нем абсолютным большинством? Разве дантонистам не удалось бы при большей настойчивости избегнуть обвинительного декрета Собрания? Наконец, разве не мог Робеспьер, опираясь на страх, который он внушал всем и каждому, произвести государственный переворот и смести с лица земли Национальное собрание, как это сделал впоследствии Наполеон, будучи еще молодым генералом? Он и ухватился было за это, но уже слишком поздно. Когда перечитываешь страницы истории революции, то кажется, что этими людьми, созданными для борьбы, овладевал внезапно какой-то упадок сил, и как раз в те моменты, когда им нужно было бы удесятеряться: с такой удивительной покорностью они бессильно давали вести себя на бойню. Когда же они пробовали, как Дантон, давать отпор, то бывало поздно: Минотавр террора уже держал их в своей пасти.

Эти люди играют столь неосторожно с опасностью вовсе не из праздного тщеславия. Так же, как и гибнувшие аристократы, они все воодушевлены одним и тем же чувством — верховным презрением смерти. Солдат на поле сражения, пощаженный первыми пулями, скоро приучается к военной опасности, возбуждается и пьянеет при запахе пороха и, будто, забывает об убийственном огне неприятеля. Подобно этому и на поле революции ее борцы думают только об ударах, которые они наносят сами, не задумываясь о тех, которые могут достаться на их долю.

Роялисты проявляют в своих заговорах непостижимую дерзость. Барон де Бац, как настоящий герой романа, готовит заговор «красных рубах», который мог быть весьма легко раскрыт. Каждый день он подвергает опасности жизнь и свою, и всех сотоварищей. Наконец, последних накрывает Комитет общественной безопасности, и они восходят на эшафот, не выдав, однако, ни одной из своих тайн. В самый день их казни одному из «красных рубах», очень молодому человеку, обещают полное помилование, если он откроет убежище главы заговора. Де Бац лично присутствовал при казни своих единомышленников, в первом ряду зрителей. Молодой человек только бросил взгляд на толпу, узнал своего главаря и, не говоря ни слова, отдался в руки палача.

Большая часть осужденных умирала со стоической твердостью. Быть может последняя являлась как естественное последствие ослабления и даже полной атрофии чувства самосохранения. Благодаря постоянному ожиданию смерти люди как будто свыкаются с ней?

Некоторые историки сообщают, якобы, за редкими исключениями, все жертвы гильотины обыкновенно в последний момент дрожали от страха и подходили к ступеням эшафота уже полумертвыми. По этому поводу Ретиф де Ла Бретон рассказывает о казни 8 заговорщиков в Руане: «Я видел этих несчастных в полдень и наблюдал за ними. Я всегда замечал, что за исключением Марьянны Шарлотты (вероятно Шарлотты Кордэ), все мыслящие существа, шедшие на смерть, были уже полумертвыми. То же наблюдал я и на 12 человеках в Бретани, которые приободрились лишь на глазах у публики». Такое впечатление далеко не похоже на то, что передает огромное большинство современников. Напротив, решительно все единодушно подтверждают, что осужденные проявляли несомненное мужество.

Кто же из сильных людей, принесенных в жертву революции, был охвачен страхом в последнюю свою минуту? Не Камил же Демулэн, который, возмущенный тем, что его привязывали к телеге, действительно вырывался, в надежде, может быть, что его освободит окружающий народ, но который, однако, перед ножом гильотины сумел вернуть себе полное самообладание и ясность мыслей.

Остальные жертвы, принесенные на алтарь свободы, держались в последние минуты тоже с неменьшей твердостью. Людовик XVI умер с полным достоинством, воспротивившись палачу только когда тот стал связывать ему руки. 9 месяцев спустя и королева последовала тоже его примеру.

Своей героической кончиной жирондисты заслужили сразу переход в бессмертие. Были приняты все меры, чтобы перед смертью они не могли выпить чего-нибудь возбудительного. Это не мешало им хором запеть марсельезу, не как похоронный самим себе псалом, а как победный марш, как символ надежды на судьбы отечества. «Они пели с увлечением, громко и внятно и на печальной колеснице и сходя с нее на землю и поднимаясь на ступени эшафота. Лишь тяжеловесный нож гильотины заставлял их голоса умолкать навеки».

Дантонисты были тоже полны презрения к ожидавшей их участи. «Ты покажешь мою голову народу, — сказал Дантон палачу, — она стоит этого…».

Шабо, едва оправившийся от покушения на самоубийство, Гебер, Шомет, Анахарзис Клоц — все держались на гильотине смело и достойно.

Сторонники Робеспьера 9 термидора вели себя точно так же. Что касается «черни», как окрещивает Ретиф де Ла Бретон огромное темное стадо безвестных жертв террора, то обнаруживала ли она перед казнью менее покорности судьбе? Это, конечно, возможно, потому что у этих людей не было ни идеалов, ни веры, ни энтузиазма, одушевляющих истинных мучеников за идею.[108] Большинство из них умирало не за королевство или за республику, а просто потому, что на них гнусно, клеветнически и весьма часто лживо доносили всевозможные шпионы и соглядатаи.

И все-таки гильотина сравнительно только изредка имела дело с людьми малодушными. Лучшим доказательством этого может служить предложение, приписываемое Фукье-Тэнвилю — пускать перед казнью осужденным кровь, дабы ослаблять их силы и мужество, не оставлявшее их до последней минуты и, видимо, раздражавшее заправил террора.[109]

Народ, впрочем, уже так привык к зрелищу ежедневных казней, что мало трогался стоическим мужеством жертв. Казнь жирондистов и дантонистов не произвела почти никакого впечатления. Никто даже не удивлялся их презрению к смерти. Мишле доказывает свое глубокое знание психологии толпы, когда пишет: «Массы относились к этим трагическим актам единственно с точки зрения сентиментальности.

Слезы старого генерала Кюстина, его благочестие, трогательное прощание с духовником, привлекательность его невестки, которая провожает его с дочерней нежностью, — все это представляло, конечно, очень трогательную картину и не могло не вызывать сочувствия среди зрителей. Но наибольшее впечатление произвела на народ, конечно, казнь самой недостойной из жертв революции — госпожи дю Бари. Ее отчаянные крики, страх и обмороки, ее страстная привязанность к жизни глубоко потрясли инстинктивную восприимчивость толпы, ударили, ее так сказать, по нервам; многие в этот момент поняли, что смерть — не свой брат и что едва ли гильотина действительно столь легкая, безболезненная и „приятная“ казнь, как это готовы были утверждать ее сторонники».[110]

Дю Бари была, по словам современников, одной из тех немногих жертв, отчаяние которых разразилось бесполезными мольбами и инстинктивным сопротивлением.

Некоторые очевидцы говорили, например, о синеватой бледности ее лица на эшафоте. Но казнь имела, как известно, место уже при наступлении сумерек, в 5-м часу вечера в сентябре. Каким образом можно было заметить изменение в чертах ее лица. В последний момент она испустила, — подобно Людовику XVI, — ужасный стон, что и вызвало в официальной газете заметку: «Она жила в разврате и умерла без мужества».[111]

Зато иные не упускали даже случая острить под ножом гильотины. Один, вложив голову в отверстие гильотины, прямо вышучивает народ и палача Сансон.[112]

Другой, по словам Мерсье, тоже шутя, желает зрителям большей удачи, чем было у него…

Один из казнимых упорно молчит, другие лихорадочно болтают, третьи поют и лишь изредка кое-кто заплачет. Печальное шествие проходило в разгар террора по набережной Сены и следовало мимо развалин Бастилии, медленно поднимаясь в С.-Антуанское предместье до площади «Поверженного трона». Напиханные стоймя, как рогатый скот, в простую телегу, то освистываемые, то приветствуемые чернью, осужденные медленно совершали свой последний путь, и нельзя было даже подумать, что все эти люди шли на смерть, а вся эта толпа спешила на самое ужасное из зрелищ.

Ежедневное шествие колесницы производилось, впрочем, по разным улицам. Полицейский доклад от 18 вентоза II г. указывает на необходимость установить для него определенное направление. Скопление экипажей нередко задерживало процессию. Аристократы пользовались такими задержками, обращаясь с речами к народу. Но какие нежелательные и непредвиденные результаты получались от этого! «Дети становятся жестокосердыми, а беременные женщины рискуют производить на свет потомство, отмеченное рубцами на шее или пораженное столбняком».

Жертвоприношения гильотине прививались — все более и более; они стали входить в привычку, делались народной потребностью, и толпа, приучившаяся к виду крови, перестала испытывать чувство отвращения, а вскоре уже не могла обходиться без подобного, возбудительного для нервов средства. «Матери приводили на места казни детей, отцы поднимали их на плечи, воспитывая в них таким образом ненависть к тиранам и чувство мужества».

Является вопрос: каким образом инстинкт самосохранения, самый могучий из всех человеческих инстинктов, кроме может быть инстинкта размножения, мог остаться не извращенным и даже совсем не уничтоженным? Как могли люди страшиться смерти, когда она стояла почти у каждого очага?

Человек привязывается к жизни в периоды расцвета спокойствия и безопасности. Лишь по мере того как его учат, насколько священна чужая жизнь, увеличивается его привязанность к своей собственной. Как бы это не казалось парадоксальным, но можно положительно сказать, что развитие современной общественной солидарности ведет прежде всего и к развитию индивидуального эгоизма и сколь многих сдерживает, вообще, страх наказания?..

Революция же совершила чудо в обратном смысле — она дала людям презрение и к жизни и к смерти…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.