Глава 13 РЕВОЛЮЦИЯ В КУРОРТНЫХ ГОРОДАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13

РЕВОЛЮЦИЯ В КУРОРТНЫХ ГОРОДАХ

К сожалению, в это время у меня были серьезные проблемы с кровообращением, из-за которых врачи отправили меня на Кавказ.

Поезда ходили пока нормально. Мне потребовалось всего два дня, чтобы добраться до этой провинции, в которой еще не чувствовалось революции. Я сошел в Кисловодске. Этот город, как и три соседних с ним – Железноводск, Пятигорск и Ессентуки, – расположен на большой равнине, окруженной горами, представляющими собой первые склоны Кавказа. Крестьянство этого района осталось верным царскому режиму, а впоследствии долго отказывалось принять коммунизм. Из четырех городов самым блестящим и богатым был Кисловодск, излюбленное место отдыха аристократии и великих князей.

Этот район был так далек от революции, ограничивавшейся только Петроградом, что в нем продолжалась прежняя роскошная и суетная жизнь. Гостиницы были полны, все занимались мирными делами: стакан воды утром в киоске в парке; ужин в модном ресторане, прогулка в экипаже, званый ужин, концерт в казино, где выступали Смирнов и Шаляпин. Процветали любовные интриги, соперничество, даже дуэли. Попав из опасностей, огня и крови столицы, составлявших там реалии дня, в этот светский рай, поначалу можно было даже возмутиться. Но чем дальше в прошлое уходили воспоминания о драмах, тем сильнее действовала на любого новичка эта сохранившаяся от прошлого атмосфера. Шли недели и месяцы.

После сепаратного Брест-Литовского мира Кисловодск наполнился возвращавшимися с фронта офицерами. Приносимая ими информация не могла нас успокоить. России обещали Учредительное собрание. Мы вложили в эту утопию все наши надежды, хотя могли сомневаться в результате: протяженность территории, различие проживающих на ней народов, безграмотность большей части населения делали эту идею практически неосуществимой или заранее фальсифицировали саму ее суть. Ослепленные нашей оторванностью от центра, следствием чего стало незнание происходящих там событий, мы возобновили прежнее беззаботное существование, предаваясь всевозможным иллюзиям и не веря в близкую беду.

А беда была действительно близка. Последовавшие в ближайшем будущем события нас вполне просветили. Конечно, испытания, подстерегавшие обитателей курортных городов, могли показаться пустяками в сравнении с той трагедией, которая накрыла вскоре всю Россию. И все же я скажу о них несколько слов. Возможно, то, что происходило в Кисловодске, в трех соседних с ним курортных городах, да еще в Крыму, в Ялте, происходило только там, поскольку это были единственные районы, где большевистские силы получили энергичный вооруженный отпор еще до того, как сформировались белые армии. Помимо того что местные жители-горцы сохраняли верность царю, в курортных городах за несколько месяцев собрались многие великие князья, бывшие офицеры императорской гвардии, бывшие министры, сенаторы, крупные промышленники, наконец, многочисленные представители аристократии. Любопытным кажется, что представители общества, которому грозило уничтожение, избрали местом сопротивления места, где прежде любили отдыхать. Мне представляется уместным упомянуть, что в дальнейшем, в истории большевизма, Кисловодск именовался «гнездом контрреволюции».

Большевизм растекался по России. Наконец его волны добрались и до нас. Однажды мы увидели на улицах Кисловодска солдат с красными лентами, которые, подходя к офицерам, срывали с них погоны. Все же беспорядки не превратились во всеобщие, и офицеры смогли остаться в городе.

Наша жизнь изменилась. И осознание нависшей опасности было не единственной тому причиной: быстро росли цены на продукты, кисловодские банки, не получавшие из своих столичных контор средств, не выдавали деньги вкладчикам. В Кисловодске ко мне присоединилась матушка; она поселилась в гостинице «Россия», в центре города, тогда как я проживал в гостинице «Скала», находящейся немного в стороне, на горе. Как и многие наши знакомые, она была вынуждена продавать свои драгоценности тем, у кого пока оставались наличные деньги.

Мы очень беспокоились о судьбе отца, о котором ничего не знали, так как письма не доходили. Газет мы тоже не получали.

28 марта 1918 года я проснулся в пять часов утра от продолжительной стрельбы. Подбегаю к окну; еще не рассвело, и мне ничего не видно. Но с рассветом, благодаря тому что моя гостиница стоит на возвышении, я понимаю: горцы, занявшие позиции на поросших деревьями склонах, открыли огонь по скопившимся в городе большевикам. Постояльцы гостиницы, по возможности держась подальше от окон, отхлынули в центр здания, к лестницам, где ждут завершения перестрелки. Телефон не работает; мы не знаем, что происходит в городе; мне неизвестно, что с матушкой. Мы ждем.

К половине одиннадцатого заключается перемирие. Несколько горцев, ночных сторожей гостиницы, выходят в город за новостями. Они приносят известие, что две стороны – большевики и горцы – заключили перемирие до половины второго дня, чтобы отдохнуть и подтянуть новые силы. Наше изумление от новости вынуждено исчезнуть перед очевидностью: стрельба прекратилась. Выждав несколько минут, я все-таки решаюсь выйти в город. Бегу по усыпанной стреляными гильзами дорожке, называемой Виноградной аллеей. Через пару минут останавливаюсь: на дорожке лежит труп офицера, мозги размазаны по земле, из простреленного черепа вытекает ручеек крови, бегущий вниз по склону; молодого офицера освещает весеннее солнце, вокруг него зеленеет трава, цветут цветы…

Я добираюсь до гостиницы «Россия», окруженной большевистскими часовыми. Уставшие и голодные, они пропускают меня без проблем. Матушка бросается в мои объятия.

Через секунду она берет себя в руки и рассказывает о том, что происходило вокруг нее.

Один полковник Кавказской армии, живший в гостинице, смотрел на сражение из окна в подзорную трубу. Пуля выбила трубу из его руки и смертельно ранила. То ли большевики действительно ошиблись, приняв издалека трубу за оружие, то ли просто искали предлога, пусть и надуманного? Неизвестно, но они врываются в гостиницу, объявляют, что полковник стрелял по ним. Обыскивают все номера, реквизируют деньги и драгоценности, избивают мужчин и женщин, сопротивляющихся им. (В то время грабеж не был официально разрешен, что произошло позднее, но начальство, по крайней мере непосредственное, смотрело на него сквозь пальцы.) Один из заправил обращается к матушке; та заверяет, что у нее больше ничего нет.

– После работы мне надо что-то, чем помыть руки, – заявляет он.

Не смутившись, матушка дает ему мыло, и ее больше не беспокоят. Возможно, подействовала ее фамилия, а может быть – манера держаться. Впервые член моей семьи на себе испытал, как достоинство и хладнокровие, без провоцирования, но и без унижений, действуют на самых закоренелых в грабежах и убийствах большевиков.

За десять лет, прожитых мной в советской России, я многократно убеждался в действенности этого принципа. И позволю себе заметить, что очень часто аристократы, сталкиваясь с большевиками, даже не пытались как-то сгладить существовавшие принципиальные разногласия. То, не понимая, в каком возбужденном и агрессивном состоянии находятся нападающие, они начинали вести себя с ненужной надменностью, обещали расстрелять этих собак и быдло, как только будет реставрирована монархия. То, перепугавшись, жалобно блеяли и умоляли; это отсутствие характера тут же давало дополнительный аргумент врагам господ и еще больше вредило самим дворянам.

Помню, как несколько позже сын князя Долгорукова был арестован большевиками. Хотя и незаконнорожденный, он был признан отцом и носил его фамилию. Большевики начинают его допрашивать; похоже, против него нет улик и, возможно, его не расстреляют. Но молодой человек, напуганный перспективой казни, вдруг начинает умолять чекистов пощадить его, делая упор на то, что он незаконный ребенок, и в конце концов отрекается от отца.

– Законный или нет, – отвечают ему тогда большевики, – но ты достойный сын своего отца. Это видно по твоему поведению.

И расстреляли его.

Мою матушку не унижали. Она даже сумела заступиться за французскую учительницу, над которой издевались: раздели догола и обыскивали, безуспешно ища драгоценности, которых у нее не было. Матушка подошла и сказала, что ручается, что у этой несчастной никаких драгоценностей нет; при этом она объяснила, откуда у нее такая уверенность. Разочарованные, большевики отпустили свою жертву.

Пока матушка рассказывает мне эти злоключения, к нам подходит большевистский часовой. Это один из тех солдат, которым матушка, в благодарность за то, что над ней не издевались, и из сострадания к усталым голодным людям дала хлеба и напоила чаем. Солдат тихо предупреждает, что мне опасно здесь задерживаться. Я прощаюсь с матушкой, покидаю гостиницу и бегу назад, в «Скалу».

Не успел я пробежать и четверть пути, как возобновляется перестрелка. Что делать? Вернуться, оставаться на месте, продолжать путь? Я бегу вперед. И наконец добираюсь до своей гостиницы, постояльцы которой, вновь забаррикадировавшиеся в здании, уже считали меня мертвым.

К вечеру бой стихает. Нам становится известно, что большевики одержали верх, но они почувствовали, что такое сопротивление народа, еще не охваченного их пропагандой. Из страха перед народным восстанием они заключили с горцами соглашение, даже позволили им уйти в горы, взяв с собой находившихся в Кисловодске великих князей и некоторое количество офицеров.

Офицеры, не имевшие никакого оружия, во время боев оставались либо в гостиницах, либо в своих домах. А большевики, с другой стороны, ворвались только в гостиницу «Россия» из-за инцидента с полковником.

Однако уже на следующий день большевики начали репрессии. Они хотели арестовать всех, кто в день боев стрелял по ним из окон. Найти виновных после событий было весьма трудно. Кто стрелял? И стрелял ли кто вообще? В ход шли любые доказательства. Некоторые люди, стремясь выпутаться сами, доносили наугад. Большевики видели, что из окон гостиницы «Скала» по ним стрелял человек в черном. На мне накануне был черный костюм, и кто-то указал явившимся в гостиницу большевикам на меня как на виновного. К огромному моему счастью, персонал гостиницы, т. е. пролетарии, достойные доверия в глазах большевиков, знал меня уже много месяцев; эти люди показали, что у меня никогда не было оружия и что они за меня ручаются. Только благодаря их свидетельству я не был арестован. Через несколько дней я узнал, кто на самом деле стрелял: массажист гостиницы, шведский подданный, симпатизировавший, в силу профессии, аристократии. Впрочем, его не разоблачили, и он смог вернуться на родину.

С этого времени мы жили в обстановке доносов и интриг. Большевики, обосновавшиеся в городе, жили в постоянной тревоге, ожидая прихода белых батальонов, укрепившихся в окружающих горах, и принимали лихорадочные меры, по любому поводу вводили комендантский час, прислушивались ко всем слухам, к любым наговорам. Чтобы выжить, приходилось быть осторожным, быть дипломатом.

Лично мне помогало имя отца и его либеральные взгляды, зачастую известные большевикам, с которыми мне доводилось общаться; кроме того, несколько концертов, данных мной в Кисловодске, не только поправили мое финансовое положение, но и позволили назваться артистом. Благодаря этому я априори был менее подозрителен, чем другие люди моего круга. Известно, до какой степени большевики бывали снисходительны к артистам, танцорам и музыкантам, чьим содействием стремились заручиться в пропагандистских целях; громкое в артистических кругах имя, даже если к нему присоединялся титул, служило хорошим пропуском. Кроме того, организовывая концерты, я должен был испрашивать дозволения у комиссаров; так что они привыкли относиться ко мне без враждебности.

Но жизнь в городе с каждым днем становилась все труднее. Боясь оставлять матушку одну, я перебрался в гостиницу «Россия». Большевики постоянно патрулировали улицы, все время устраивали обыски, главным образом у живших в городе членов императорской фамилии. Великая княгиня Мария Павловна, мать великого князя Кирилла Владимировича и тетка (по браку) царя, несмотря на возраст, была вынуждена простоять целых два часа, пока обыскивали ее квартиру. По вечерам на улицах грабили, и добыча грабителей бывала неплохой, потому что люди, опасаясь оставлять деньги и драгоценности дома, носили их с собой. Некоторые, в том числе я, прятали кольца и другие небольшие украшения во рту. Но если их начинали расспрашивать, искаженная дикция выдавала тайник.

Большевизм затопил почти всю страну, но в июне повсюду выступили белые армии. В Кисловодске большевики опубликовали список заложников из девяноста девяти имен; сначала они арестовали нескольких из них, самых важных в их глазах. Помню, среди них были граф Бобринский, генерал Радко-Дмитриев, генерал Рузский (командующий фронтом во время войны); вообще все бывшие генералы, министры и сенаторы, жившие в городе, в частности экс-министр юстиции Добровольский. Моя семья была очень дружна с его семьей, и нас потряс его арест.

Матушка, вспомнив, что я неоднократно имел дело с комиссаром Ткаченко в связи с организацией концертов, решила, что его, возможно, удастся убедить пощадить бывшего министра. Не то чтобы мы надеялись на освобождение нашего друга; но, может быть, удалось хотя бы облегчить условия его содержания и получить новости о нем. Я отправился к Ткаченко, который принял меня любезно, выслушал просьбу, отметив мою личную незаинтересованность. Однако он отказался что бы то ни было предпринять, поскольку, по его словам, все, что касалось уже арестованных заложников, от него больше никоим образом не зависело. Помочь мне мог только комиссар Захаренко, к которому я мог обратиться от имени Ткаченко.

Я поспешил в «Гранд-отель», где, по словам Ткаченко, его коллега жил в номере шестьдесят два. Я шел по коридору, когда увидел, что дверь номера открывается и из него выходит комиссар. Это был мрачного и сурового вида человек. Я подошел к нему и сказал, что пришел справиться о заложнике Добровольском, семью которого знаю лично. Комиссар сильно удивился и моему вопросу, и свободе моего поведения; очевидно, избыток непринужденности был вызван моим желанием придать себе смелости.

– Как вас зовут? – вместо ответа, спросил меня Захаренко.

– Я – артист Скрыдлов.

– А! – протянул он. – И кто вас прислал ко мне?

– Комиссар Ткаченко.

Захаренко посмотрел на меня, потом произнес:

– Слишком поздно. Из-за нападения со стороны белых, которому мы подверглись, все арестованные заложники расстреляны.

И Захаренко отпустил меня.

Расстроенный, я вернулся к матери, сообщить ей эту печальную новость.

Но вечером нас навестила г-жа Добровольская, жена экс-министра. Наша подруга имела надежную информацию: ее муж еще жив, его казнь отсрочили. В Кисловодске ожидали приезда одной из печально знаменитых чрезвычайных комиссий, задачей которых был арест заложников и расстрел в первую очередь обладателей аристократических фамилий. Пока она не прибыла, ничего не было потеряно ни для уже арестованных заложников, ни для тех дворян, которые, сами того не зная, уже были включены в списки и могли быть арестованы в любой момент. Г-жа Добровольская, узнав о моих дневных демаршах, умоляла меня возобновить их. К тому же ее заверили, что дополнительный список заложников находится в руках Ткаченко. Я вновь отправился к комиссару, как выполняя просьбу г-жи Добровольской, так и, признаюсь, озабоченный собственной судьбой: не включен ли я сам в список подлежащих аресту?

Увидев меня, Ткаченко не стал меня выпроваживать. Я уже говорил, что, зная меня как артиста, он всегда относился ко мне если не доброжелательно, то, по крайней мере, беспристрастно. И моя фамилия, я хочу сказать: фамилия моего отца, никогда не была в его глазах фамилией ультрамонархиста. Было очевидно, что этот человек, искренний в своих убеждениях и бескорыстный, испытывал к аристократам чисто интеллектуальную неприязнь: его ненависть распространялась больше на идеи и институты, нежели на конкретных лиц. Всякий раз, когда я приходил к нему за разрешением на организацию концерта, он разговаривал со мной о музыке и искусстве с явным намерением произвести впечатление своими познаниями в этой области и исправить то мнение о большевиках, которое могло у меня сформироваться. При этом он демонстрировал манеры, противоположные принятым в дворянском обществе, что считалось присущим, возможно не без оснований, вообще всем комиссарам.

Он сказал, что понимает мое волнение относительно судьбы бывшего министра, но дал понять, что ничем не может помочь человеку, уже арестованному и приговоренному к смерти.

– А я?! – воскликнул я. – Я тоже в списке?

Прежде чем ответить, Ткаченко попросил меня хранить в строжайшем секрете все, что он мне скажет. Я обещал. Скоро вы поймете, почему сейчас я считаю свое обещание утратившим силу.

– Вас нет в списке, – ответил он мне. – Я собственноручно переписал его целиком, чтобы завтра представить Чрезвычайной комиссии. Вашей фамилии в списке нет.

Очевидно, вид у меня был не до конца успокоенный, и Ткаченко это заметил.

– Вы не удовлетворены? – спросил он.

– Коль скоро я обещал вам хранить молчание, – ответил я, – почему бы вам не показать мне этот список?

В тот момент я не понимал дерзости своей просьбы. Сейчас, вспоминая эту сцену, я не могу ей не поразиться. Как бы то ни было, через секунду пресловутый список был у меня перед глазами. Я убедился, что моей фамилии в нем действительно нет. Но тех, чьи фамилии в нем фигурировали, я отлично знал.

Меня особенно потрясли девять фамилий молодых офицеров, моих друзей или хороших знакомых; среди них были светлейший князь Голицын (из младшей линии рода), барон Жомини, паж Наумов, капитан Христофор Дерфельден. (Прошу читателя поверить, что эти имена я привожу не для того, чтобы выставить себя в выгодном свете, поскольку мне повезло добиться их помилования, а в качестве доказательства правдивости этого невероятного случая.)

Читая имена друзей, обреченных на гибель, я, не подумав, вскрикнул. Какую пользу делу революции могла принести казнь этих молодых людей, которые, как я знал, сами по себе были совершенно безобидны и виновны лишь в том, что носили фамилии, которые не выбирали? Так получилось, что, уже долго ведя с Ткаченко доверительную беседу, я немного забылся. Испытания предыдущих недель и пережитые волнения расстроили мои нервы; узнав, что сам я не приговорен к смерти, я волновался за обреченных. Я вдохновлялся дружбой, надеждой, сыграло свою роль и некоторое непонимание ситуации. Во всяком случае, я заговорил дерзко, что, в сочетании с моей молодостью, очевидно, понравилось Ткаченко. Сначала он хотел заставить меня замолчать, когда понял, к чему я клоню; но теперь молчал и слушал меня. Возможно, он вспоминал множество убийств, среди которых жил, быть может, спрашивал себя, так ли они нужны для торжества его идей. Я взывал к его разуму, к его великодушию, просил употребить власть для спасения девяти жизней.

Наконец Ткаченко уступил и дал мне слово вычеркнуть из списка девять фамилий, названных мной ему. Свое слово он сдержал.

Комиссия смерти приехала на следующий день и сразу же приступила к расстрелу первой партии заложников. Среди них были и те, кто, по словам Захаренко, уже были расстреляны ранее, в том числе наш друг Добровольский.

Их смерть была жуткой. Сначала заложников, по большей части стариков, отвели в отдаленное место. Их заставили рыть себе одну общую могилу. Когда они закончили, комиссары с шашками наголо стали подходить к ним и рубить: одним руки, другим ноги, третьим – все конечности. И ни один обреченный в этой кровавой бане не пытался хотя бы убежать, потому что место бойни плотным кольцом окружал большевистский отряд. Однако, когда комиссары приказали красным солдатам добить полумертвых жертв выстрелами, те не нашли в себе мужества и отказались[23]. Тогда какой-то комиссар выстрелом в упор из револьвера убил одного из солдат. Остальные солдаты, испугавшись, открыли огонь по лежавшим на земле живым обрубкам. И эти несчастные, лежавшие на краю могилы, скатывались в нее.

На следующий день, не зная, чему верить из-за обилия ложных известий, я, как и многие другие жители Кисловодска, отправился на место бойни. Какое зрелище! Все жертвы были мертвы; но позы, в которых лежали трупы, говорили о муках, сопровождавших их агонию. Смерть большинства явно не была мгновенной. После окончания бойни те, кто еще дышал, пытались выбраться из-под мертвых тел. Никому не удалось вылезти из этого месива из плоти и крови, но некоторые сумели доползти до родственника или друга. Так они и умерли, обнимая друг друга обрубками рук.

Завершив эту работу, Чрезвычайная комиссия потребовала полный список заложников. Ткаченко передал его; и, как он обещал, там осталось всего девяносто имен. Но если он думал, что один он из большевистских вожаков в Кисловодске знал первоначальное число девяносто девять, то он ошибался. Один комиссар, который, как мне говорили, завидовал ему и желал занять его место, донес на него. Через неделю Ткаченко был арестован. Большевики произвели у него обыск. Он не ожидал ничего подобного и, то ли по неосторожности, то ли с какой-то тайной целью, сохранил первоначальный переписанный список. Его обнаружили и предъявили комиссару. Чрезвычайная комиссия приговорила его к смерти и расстреляла.

Теперь вы поймете, почему с этого момента я жил в тревожном ожидании, даже почти в уверенности, что, в свою очередь, буду разоблачен большевиками и расстрелян. Однако прошел месяц. Чрезвычайная комиссия покинула город, чтобы в другом месте продолжить свою работу. Потом до меня дошли абсолютно достоверные сведения: меня предали. Кто-то, чьего имени я, к сожалению, так никогда и не узнаю и кто наверняка действовал из страха и из инстинкта самосохранения, донес на меня как на опасного сторонника аристократов, сумевшего добиться помилования для девятерых из них. Я узнал, что внесен в новый список вместе с этими девятью.

На сей раз никакой надежды не оставалось. Я погиб. Меня арестуют и, по приезде следующей Чрезвычайной комиссии, расстреляют. И вот однажды она приехала. Я готовился на завтра.

Ночь для меня тянулась медленно. Когда приблизился рассвет, меня вырвал не из сна (я не спал), а из раздумий громкий шум. Я бросаюсь к окну, потом на улицу; спрашиваю, что происходит. За городом бушует бой. Курортные города атакованы белыми войсками генерала Шкуро. Красные застигнуты врасплох. Беспорядок в их рядах переходит в панику. Они бегут, не принимая сражения, бросая оружие, боеприпасы и свои планы расправ. Я спасен.

С чисто русскими привычкой к резким переменам и беззаботностью аристократическое население Кисловодска, успокоившееся с приходом белых войск, возвратилось к привычному для него курортному образу жизни. Ушедшие с горцами великие князья и офицеры вернулись с генералом Шкуро. С ними вернулись и удовольствия. Кажется, буря миновала. Все улыбаются.

Через две недели вновь начинают говорить пушки. Белые войска, сосредоточенные в городе, тут же уходят. Три четверти населения, охваченные страхом, сразу вспомнив пережитые ужасы, хотят последовать за ними. Каждый готовится к отъезду самостоятельно. Мы с матушкой нанимаем повозку, запряженную двумя лошадьми. Мы делим ее с другими беженцами, которые, как и мы, вынуждены бросить весь багаж. Так мы покидаем город.

После четырех часов пути офицеры белой армии, за которыми следует наш караван, останавливаются и объявляют нам, что атака красных отбита. Белые возвращаются в город. Мы возвращаемся вместе с ними.

И вот Кисловодск опять становится курортным городом. Однако матушка и я, измотанные этими тревогами, решаем воспользоваться тем, что городом вновь владеют белые, и покинуть его с комфортом. Мы намереваемся по железной дороге доехать до Туапсе, а там, возможно, сесть на пароход и уплыть за границу. Возобновившаяся в городе светская жизнь позволяет мне дать последний концерт, чтобы заработать немного денег.

На следующий после концерта день, в семь часов утра, меня будит еще отдаленная канонада. Встревоженный, я выбегаю на улицу. Люди на ней уже испуганно спрашивают друг друга, что происходит. В девять часов звуки канонады приближаются. Однако через город проходят белые войска, призывающие население успокоиться. К одиннадцати часам канонада не прекращается и не удаляется; возбуждение и тревога жителей города достигают наивысшей точки. Растерянная аристократия начинает охоту за каретами и повозками.

В этот момент штаб генерала Шкуро, обеспокоенный паникой среди гражданского населения и желая его успокоить, но при этом не строя никаких иллюзий относительно исхода сражения, считает необходимым поспешно распечатать и расклеить по городу оптимистический приказ. Победа белых полная, гласит плакат, Ессентуки в их руках, население просят сохранять спокойствие, если появится опасность, его об этом известят.

Этот плакат расклеен в полдень. И в полдень же штаб покидает город. Чтобы объяснить противоречие между своей прокламацией и собственным поведениям, позднее он станет объяснять, что бегущая толпа затрудняла стратегический отход войск. Во всяком случае, успокаивающие заверения штаба в сочетании с бегством самого штаба только усиливают смятение. Повозки, нагруженные людьми и вещами, устремляются по дороге, ведущей в горы. Мы с матушкой начинаем высматривать повозку, но уже слишком поздно. Те, что сдавались внаем, уже сданы; с другими их владельцы не желают расстаться и, не уверенные в безопасности дорог, отказываются отвезти нас.

Итак, мы оказываемся на улице в страшной растерянности. Матушка еще верит объявлению штаба. Я – нет. Что делать? Нужно ли бежать? Но как бежать? Пешком, раз невозможно найти повозку? Вокруг нас бегут люди. Толпой овладела уже не паника, а какое-то безумие, усиливающееся при приближении канонады.

И тут через толпу прорывается запряженная парой скачущих галопом лошадей карета, сопровождаемая дюжиной казаков. Когда карета проезжает мимо нас, мы видим на фоне синей обивки женщину с гордой осанкой. Экипаж явно направляется на юго-запад, к еще свободным горам. Матушка вскрикивает и хватает меня за руку.

– О господи! – говорит она. – Жена генерала Шкуро! Она бежит! Значит, все пропало…

Карета и казаки исчезают вдали. Матушка нарушает молчание.

– Этот эскорт, – говорит она дрожащим голосом, – этот синий экипаж… эта женщина держится как государыня. Вдовствующая императрица всегда выезжала в таком экипаже. Но Мария Федоровна никогда не сбежала бы, бросив на произвол судьбы своих подданных…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.