ПРОГРАММА ПЯТИ
ПРОГРАММА ПЯТИ
Официальное открытие «Собрания» состоялось 11 апреля — через два месяца без четырех дней.
Для Гапона это было время непростое. С одной стороны, ему приходилось целыми днями околачивать пороги разнообразного начальства. Как ни парадоксально, путь к той независимости, о которой он мечтал, проходил через общение с различными администраторами — полицейскими и гражданскими, светскими и духовными.
Он сохранял полицейские связи времен зубатовщины. Уже однажды поминавшийся Евстратий Медников, ближайший к Зубатову чиновник, приехавший с тем из Москвы, официально курировал Гапона по удалении своего шефа. Человек он был простой, вороватый, отменный начальник над уличными филерами, и ничего больше; от него «Собранию» не было ни вреда, ни пользы.
Но Гапон для себя еще общался с Александром Спиридоновичем Скуратовским, чиновником для особых поручений при Плеве (в генеральском чине) и Михаилом Гуровичем, который выдал Плеве заговор своего друга Зубатова. Это уже были полезные знакомства.
Скуратовский и Гурович рекомендовали его новому градоначальнику, сменившему в феврале 1902 года Клейгельса, — Ивану Александровичу Фуллону. Фуллон, бывший армейский интендант, потом варшавский полицмейстер, лишившийся места за излишний либерализм, был просвещен, но прост, благожелателен и мягок, лишен властной суровости и полицейской хитрости. Витте язвительно писал, что-де ему бы заведовать столичными училищами. Гапон нового градоначальника очаровал, хотя и не с первого раза.
Фуллон только опасался, что на собрания рабочих будут приходить революционеры и использовать их как поле для пропаганды. И пусть приходят, отвечал Гапон, поспорим с ними. Так все и происходило. Причем пока речь шла не о высоких идеологических материях, а о житейской прозе, отец Георгий и его знающие жизнь товарищи легко побеждали партийных теоретиков.
Другое дело, что в самой организации, как мы видим, образовалась революционная «пятая колонна». В начале года, когда обсуждались организационные вопросы, она все чаще подавала голос.
Например, заходила речь о печати организации. На ней предполагалось изобразить молот с наковальней, клещи, угольник (символы разных производств) — и крест. Варнашёв выступил против креста. Гапон произнес страстную речь — в итоге Варнашёва поддержал при голосовании один Карелин. Но страсти накалились настолько, что священник пожелал своему сподвижнику «легкой смерти».
Другой спор касался приглашения на церемонию открытия организации Иоанна Кронштадтского. Предложение исходило от пожилого кузнеца Якова Петровича Федулина. На сей раз отец Георгий держал нейтралитет. Он хорошо лично знал знаменитого священника, считавшегося чудотворцем. Отец Иоанн Сергиев часто бывал в Духовной академии, где пользовался, как и везде, всеобщим обожанием. Весной 1900 года он вместе с Гапоном служил на открытии Ольгинского приюта. Летом 1902 года они снова служили вместе в церкви Красного Креста, по предложению княгини Лобановой-Ростовской. В промежутке, в период своих светских успехов, Гапон имел еще несколько случаев посмотреть на отца Иоанна с близкого расстояния. Впечатление было противоречивым. Один харизматический церковный оратор отдавал должное другому, но формы, которые принимал культ Иоанна Кронштадтского, Гапона коробили — все-таки он был человек с какой-никакой интеллигентской закваской. Вот характерная сцена в его описании: «…Нас пригласили к столу, и отец Иоанн и я сели, а толпа стала кругом нас на колени. Иоанн ел и пил с большим аппетитом, нисколько не стесняясь. Я также был голоден, но мое внимание было вскоре отвлечено тем, что, окончив тарелку или выпив стакан, отец Иоанн снова наполнял их и передавал их ближайшему к нему лицу, которое, благоговейно попробовав, передавало его следующему; таким образом тарелки и стаканы отца Иоанна обходили всю комнату». Главное же — Гапон осуждал Иоанна за то, что тот позволил использовать себя как орудие в руках власти, не отстоял своей независимости. По крайней мере ему, Гапону, так казалось. Так что решение собрания, на котором «левые», никакого Иоанна категорически не хотевшие, оказались в большинстве, он принял почти с удовлетворением.
Сам он желал бы пригласить Сергия Страгородского. Но для этого нужно было согласие митрополита Антония, а тот не одобрил профсоюзной деятельности Гапона и не дал благословения на участие ректора академии в богослужении. Смутили митрополита музыкальные вечера с танцами. Впрочем, скорее всего, то был лишь предлог: что-то неблагополучное, авантюрное, на взгляд респектабельного церковного иерарха, исходило и от самого Гапона, и от всех его затей. На всякий случай стоило держаться от этого подальше. С другой стороны, и рабочие в большей своей части, по словам Гапона, «не желали дальнейшего вмешательства духовенства, исключая меня», и самому ему не нужны были соперники.
Так или иначе, в «Собрании» начались напряженные споры как по практическим, так и по глобальным, идейным вопросам. И трудно сказать, как далеко зашли бы они, если бы не те неформальные отношения, которые сложились у Гапона с первооснователями его «Собрания» — будь то простодушные старые мастеровые или начитанные леваки из наборщиков или слесарей.
Варнашёв вспоминает:
«…Достаточно было Гапону иметь свободное время, встретить интересовавших его 2–3 человек, и он, закончив дела в „Собрании“, тащил их к себе чай пить. Но в субботу на воскресенье у него собиралось человек 10–15. Обыкновенно по окончании собрания ответственного кружка, часов в 10 вечера, приглашенные направлялись на Церковную улицу. Две небольшие комнаты переполнялись народом. Жара. Душно. Накурено. Кто пьет чай, кто закусывает, а большая часть, едва перевалив порог, завязывает спор с непременным участием Гапона. Темою дебатов в большей части служила организация рабочих и вытекающие из нее возможности, но вернее будет сказать, что определенная тема отсутствовала. Сейчас загорается спор о каком-либо предмете из научной области. Затем перескакивают на какой-либо эпизод из истории Революции и незаметно переходят на значение учения Христа в общем прогрессе, пока всех не покроет могучий баритон Павлова, земляка Гапона, арией из „Демона“».
Этот Иван Ильич Павлов, которого мы уже упоминали и о котором еще не раз пойдет речь дальше, был особенной фигурой в гапоновском кругу. Выходец из рабочих, обладатель оперного баритона, он в зрелом возрасте стал актером. В буржуазной среде ему было, по собственным воспоминаниям, скучно — его тянуло к «своим», хотя они уже далеко не во всем были своими. В 1901–1902 годах он подружился с семьей Карелиных. С Гапоном у него тоже возникло что-то вроде дружбы — не только потому, что Павлов (великоросс по семейным корням) вырос на Украине, знал украинский язык и нравы. Оперный певец был единственным, кроме «батьки», человеком со стороны в пролетарской среде. Он был затронут интеллигентской рефлексией, говорил грамотным языком. Ему Гапон мог рассказать кое-что интимное, непоказное.
Почему Гапон переехал с Васильевского острова именно на Церковную улицу (ныне Блохина), на северо-западной оконечности Петербургской стороны, далеко и от места службы, и от Выборгской стороны, где начиналась деятельность «Собрания», — сказать трудно. По крайней мере, в конце 1904 года он жил там уже не один: Александра Уздалева вернулась из Полтавы в Петербург. Павлова Гапон познакомил со своей невенчанной женой, но — не сразу. По свидетельству журналиста А. Филиппова, общавшегося с Гапоном в самом конце 1904-го — начале 1905 года, «побочная жена» Гапона «просиживала целые дни, запершись в маленьком чуланчике-комнатенке», не участвуя в общих разговорах и не выходя к гостям.
Членам «оппозиции» казалось, что они, пользуясь непринужденной атмосферой субботних сборищ, склоняют батюшку к себе, «обрабатывают» его. Но Гапон был слишком себе на уме. Тактик в нем был сильнее стратега. В один из мартовских дней 1904 года он делает ход, который тактически был почти гениален, а вот стратегически… Об этом можно долго спорить.
Позвав домой к себе Васильева, Карелина, Варнашёва и Дмитрия Кузина, Гапон зачитал текст, который позднее почти без изменений вошел в знаменитую петицию 9 января. В январской редакции эти пункты звучали так:
«I. Меры против невежества и бесправия русского народа: 1) свобода и неприкосновенность личности, свобода слова, печати, свобода собраний, свобода совести в деле религии; 2) общее и обязательное народное образование на государственный счет; 3) ответственность министров пред народом и гарантия законности управления; 4) равенство перед законом всех без исключения; 5) немедленное возвращение всех пострадавших за убеждения.
II. Меры против нищеты народа: 1) отмена косвенных налогов и замена их прямым, прогрессивным и подоходным налогом; 2) отмена выкупных платежей, дешевый кредит и постепенная передача земель народу.
III. Меры против гнета капитала над трудом: 1) охрана труда законом; 2) свобода потребительно-производительных и профессиональных рабочих союзов; 3) 8-часовой рабочий день и нормировка сверхурочных работ; 4) свобода борьбы труда с капиталом; 5) участие представителей рабочего класса в выработке законопроекта о государственном страховании рабочих; 6) нормальная заработная плата».
Сейчас, в марте, это должно было составить «тайную» программу «Собрания» — «программу пяти», от остальных членов правления скрытую. Членам пятерки предлагалось распространять перечисленные идеи, не называя источника. Что до тактики, то предлагалось создавать как можно больше ячеек организации в Петербурге и других городах, чтобы когда-нибудь, в час общего кризиса, предъявить свои требования.
Рабочие-социалисты отныне не были в оппозиции. Теперь они считали, что принадлежат к политической, революционной, освободительной организации, причем составляют ее верхушку, знают ее тайные цели. С тем большей охотой включились они в ее деятельность, вербуя, в частности, новых членов. Карелин привел к Гапону всю литографию Маркуса, где сам работал. Социал-демократы Карелин (большевик) и Кузин (меньшевик) поговорили с руководителями партийных организаций. Революционные партии свернули агитацию против Гапона — если не полностью, то в очень заметной степени. В конце концов, им было выгодно существование легальной организации, на открытых собраниях которой можно было, пусть в смягченной форме, проповедовать партийную программу. Причем — совершенно безопасно. За слова, сказанные на гапоновских собраниях, никто за полтора года не был арестован — не то что в Москве у зубатовцев.
Но сам Гапон — каковы все же были его воззрения? Он обманывал Карелина и других социалистов? Или прежде обманывал полицию? Или за полгода перешел на противоположные позиции? Каждый ответ, может быть, отчасти верен, и ни один не верен до конца.
Чтобы нейтрализовать две борющиеся силы, каждая из которых посягала на независимость рабочего движения, надо было, чтобы с обеих сторон его, Гапона, считали единомышленником. Но, входя в образ, он искренне увлекался, тем более что и правые, и левые идеи оказывались какой-то проекцией его собственных взглядов. Разве он был против свободы печати, свободы совести, обязательного образования, равенства (или упразднения) сословий? Конечно нет! И разве все это — вкупе с «ответственностью министров перед народом» (при сохранении царской власти) нельзя было записать в «коренные русские начала»? При желании — можно. У всего можно отыскать национальные корни.
Что же до конкретных экономических требований, то с ними согласились бы и самые набожные и верноподданные старики-мастеровые, и самые темные и нищие чернорабочие. Конечно, восьмичасовой рабочий день — это была отдаленная мечта, как и земельный передел (который лично Гапона, все-таки крестьянина-малоросса по рождению, занимал, судя по всему, даже больше, чем многих рабочих). А вот реформа налогообложения — это было очень актуально. Акцизы, косвенные налоги — это было несколько лучше подушной подати, но все равно падало на бедные слои населения. Нищий и миллионер съедали в год, к примеру, почти одинаковое количество соли, и значит, платили одинаковые деньги в казну.
Итак, пользуясь установившимся хрупким единством, Гапон сумел официально открыть организацию. На церемонию приехал Фуллон. Фабричный инспектор Литвинов-Фальинский произнес прочувствованную речь. В конце заседания была послана телеграмма министру внутренних дел с почтительнейшею просьбою повергнуть к стопам обожаемого монарха всеподданнейшие чувства и пр., и пр. Никто не возражал. Все хором, включая Карелина и других социалистов, с чувством спели гимн. Может быть, скрестив пальцы.
Гапон, как и ожидалось, был избран «представителем». Председателем правления стал Васильев, Кузин — секретарем (некоторые мемуаристы называют его «личным секретарем Гапона» — это не совсем точно; Кузин был человек сравнительно грамотный — судя по всему, бывший учитель начальной школы, сменивший полуинтеллигентский статус на тяжелое, но более доходное слесарное ремесло), Карелин — казначеем. Варнашёв, который на время утратил доверие Гапона, стал простым членом правления. В состав правления вошла одна женщина — Вера Карелина, отвечавшая как раз за привлечение женщин-работниц. Гапон считал, что в «Собрание» рабочие должны вступать целыми семьями, чтобы жены не корили мужей за то, что те пренебрегают домашним очагом ради встреч в чайных. Но на собраниях женщин обычно третировали, права голоса они не имели, в руководство их (кроме Карелиной) не выбирали. В итоге женщины-работницы стали устраивать свои особые собрания, на которых выбирали «своего» председателя, секретаря, казначея — и такие параллельные организации возникали потом в каждом районе города. В числе активисток были жены Иноземцева, Васильева, Усанова. Бывали, впрочем, и общие «смешанные» собрания, где встречались две половины союза — «мужская» и «женская». В библиотечных, лекционных, музыкальных комиссиях мужчины и женщины работали вместе.
«Собрание» продолжало расти. Только в день официального открытия в него вступило 73 человека. К концу апреля число членов — регулярных, платящих взносы — перевалило за триста. И это было только начало.
1904 ГОД
В день, когда министр Плеве должен был повергнуть к стопам обожаемого монарха всеподданнейшие чувства Гапона и его товарищей, сам обожаемый монарх Николай Александрович записывает в дневнике:
«Утром лил летний проливной дождь, тем не менее вышел в сад. За обедней Татьяна приобщилась Св. Тайн.
После завтрака погода прояснилась и мы отправились на острова. Гулял на Елагине рядом с коляской. Воздух был чудный. Вернулись домой в 3 ?. Пошел снова в сад. Занимался до 8 ч. У Мама? был фамильный обед.
Милица, Николаша и Петюша провели с нами вечер».
11 апреля — это по новому стилю 24-е; конец апреля в Петербурге всегда хорош.
Петюша и Милица — это троюродный дядя, великий князь Петр Николаевич и его жена Милица Черногорская. Оккультистка Милица знакомила Николая и Александру с разного рода мистиками и ясновидящими; в том числе и Распутин попал ко двору через нее — но не в 1904 году, а тремя годами позже… Николаша — это, само собой, Николай Николаевич (Младший), будущий главнокомандующий и претендент на престол. Но — все это позже, позже, между двух революций, после всех революций, а пока что у нас на дворе прекрасная весна 1904 года. Царь, еще молодой, 36-летний царь дышит чудным воздухом на Елагине острове, забывая про все горести и тревоги.
А основания для горестей и тревог все же есть. В Порт-Артуре десять дней назад взорвался броненосец «Петропавловск» со всей командой. В числе погибших — знаменитый флотоводец и изобретатель адмирал Макаров и художник-баталист Верещагин (да, он! — приятель Гапона). Чудом спасся великий князь Кирилл Владимирович, тоже будущий претендент на престол.
Ну, и у Алекс простуда. Что еще огорчительнее. Шутки в сторону: императрица на шестом месяце беременности. Пятая беременность 32-летней женщины. Пол плода определять еще не умеют, но все надеются: наконец-то мальчик, наследник.
Эти две темы были определяющими в повестке дня первой половины года: война и ожидание наследника. Долгожданный мальчик появился на свет 30 июля. О его неизлечимой болезни стало известно в октябре.
К тому же времени стало ясно, что война с Японией, начавшаяся из-за столкновения колониальных амбиций в Маньчжурии и в Корее, идет как-то не очень успешно. Россия многократно превосходила Японию по численности населения и армии. Но к востоку от Байкала она обладала всего одним миллионом жителей и полусотней тысяч солдат. Противник был новым, природа и окружение — непривычными. К тому же война началась после очень долгой мирной передышки. Двадцать три года, с Ахал-Текинского похода 1881 года — никогда прежде промежуток между войнами в России не был так продолжителен. Войско расслабилось, дух общества смягчился. Патриотического задора хватило ненадолго.
В конце января, сразу же после объявления войны, члены Союза освобождения — только что созданной полулегальной партии либералов-конституционалистов, приняли решение не бороться с властью до победы над внешним врагом. В это время молодежь — еще недавно левая — в порыве энтузиазма записывалась в царское войско. Однако уже весной не кто иной, как Антон Павлович Чехов говорил своему шурину Виктору Книпперу, что победа России — очень нежелательна, так как она укрепит самодержавие и отсрочит революцию. В своей интеллигентской ипостаси великий писатель договаривал до конца то, что другие думали. Почти никто не признавался себе, что хочет неудачи самодержавному отечеству, хочет гибели русским солдатам и матросам — но с известного момента всякий просчет командования на Дальнем Востоке шел в строку и использовался в антиправительственной пропаганде.
Тем временем революционные партии — социал-демократы и социалисты-революционеры, эсдеки и эсеры, образовавшиеся в последние годы, не предавались праздности. Марксисты-эсдеки делали упор на пропаганду среди рабочих, эсеры же, наследники «Народной воли», воссоздали террористическую организацию. Первым ее лидером был Григорий Андреевич Гершуни. В апреле 1903 года этот «художник террора», на счету которого был, между прочим, министр Сипягин, предшественник Плеве, был арестован. Но террор продолжался. 15 июля 1904 года Плеве последовал за Сипягиным: он пал от бомбы эсера Егора Сазонова.
Пять лет спустя, в 1909 году, и полиция, и эсеры пережили подлинный шок: почтенный инженер-электротехник Евгений Филиппович Азеф[19], многолетний ценнейший агент полиции Раскин и легендарный вождь боевой организации эсеров Иван Николаевич[20], сподвижник Гершуни, занявший его место, оказались одним и тем же лицом. Человек, чьи подробные и точные донесения так ценили в ведомстве Плеве, организовал убийство этого министра. Глава террористов выдавал своих «подчиненных» полиции — не всех, с разбором, но очень многих.
Имя «Азеф» и слово «провокатор» стали синонимами. Но что такое провокатор? В контексте биографии Георгия Гапона особенно стоит задуматься над этим вопросом. Вот цитата из речи П. А. Столыпина, посвященной «делу Азефа»:
«По революционной терминологии, всякое лицо, доставляющее сведения правительству, есть провокатор… А между тем, правительство должно совершенно открыто заявить, что оно считает провокатором только такое лицо, которое само принимает на себя инициативу преступления, вовлекая в это преступление третьих лиц, которые вступили на этот путь по побуждению агента-провокатора».
Отстаивая свое (и правительственное) понимание термина, Столыпин был конечно же по существу прав. Беда в том, что дальше он пытается доказать: Азеф был «честным агентом», революционеры клевещут, приписывая ему участие в терактах и руководство ими. Точно так же несколькими месяцами раньше эсеры отбивались от разоблачений Владимира Бурцева, доказывая, что Азеф — честный и заслуженный революционер, оклеветанный полицией. Слишком трудно было обеим сторонам признаться в том, что они обмануты. К тому же — обмануты малосимпатичным человеком, изначально не внушавшим доверия, неопрятным толстяком с низким щекастым лицом, щетинистыми усами, огромными чувственными губами, глазами навыкате, похожим на людоеда из сказки. Что такой человек, все пороки которого были, казалось бы, написаны на его физиономии, сумел внушить им безусловное доверие к себе. И что своими успехами, которыми каждая из сторон привыкла гордиться, обе они обязаны двойной игре гениального афериста.
Что? делал Азеф — более или менее ясно, если не закрывать глаза на очевидные свидетельства[21]. Гораздо важнее понять — почему. Что заставило рядового и — действительно — до поры вполне добросовестного агента полиции в 1903 году начать тайную от своих работодателей революционную карьеру, вылившуюся в грандиозную двойную игру? Деньги? Да, через руки Азефа проходили огромные партийные суммы, что-то к этим рукам прилипало — но, право слово, бывает заработок побезопаснее. Хватило бы, в конце концов, и одних полицейских денег, не говоря уже о жалованье инженера в солидной транснациональной компании. Власть, возможность втайне манипулировать людьми? А может быть, и еврейская обида? Не стоит списывать со счетов свидетельство Л. А. Ратаева, полицейского начальника Азефа, о том, что Евно-Евгений-Иван был до глубины души оскорблен кишиневским погромом. Может быть, в этом был вызов Азефа: принять на себя роль корыстолюбивого «жида»-предателя из самых низменных и расхожих антисемитских клише и тем отомстить всем, и власти и революции, за обиды своего народа? Но среди революционеров, выданных Азефом, были и евреи, а сам он, после разоблачения, никогда не пытался объяснить свои действия национальными мотивами. Впрочем, он вообще никак не пытался их объяснить…
Так или иначе, после смерти Плеве, 26 августа, министром внутренних дел был назначен Петр Дмитриевич Святополк-Мирский — человек совсем иного рода, убежденный либерал. Впрочем, в случае этого человека стоило бы скорее говорить не про убеждения, а про инстинкты. Он был мягок, доброжелателен, прекраснодушен, ни с кем не хотел ссориться — ни с земцами-прогрессистами, ни с придворными консерваторами. В общем, это был «добрый барин».
При вступлении в должность Мирский провозгласил новую политику, основанную на «искренно благожелательном и истинно доверчивом отношении к общественным и сословным учреждениям». Началась так называемая «весна» (впоследствии в таких случаях употребляли слово «оттепель») — весна среди осени.
Воспрянувшие «освобожденцы» воспользовались ситуацией. 6–9 ноября в Петербурге фактически легально состоялся земский съезд. Официальная его резолюция ничего особенно крамольного не содержала, но меньшинство (27 человек из 98), собравшись в доме одного из своих лидеров, Владимира Дмитриевича Набокова, том самом знаменитом набоковском доме на Морской улице, который так выразительно описан в «Других берегах», приняло отдельную резолюцию — а там уже речь прямо шла об «участии народного представительства, как особого выборного учреждения, в осуществлении законодательной власти, в установлении государственной росписи доходов и расходов и в контроле за законностью действий администрации». То есть — о созыве парламента и превращении самодержавной монархии в конституционную.
За съездом последовала «банкетная кампания» по всем сколько-нибудь крупным городам России. В ходе «банкетов» либеральная интеллигенция и просвещенная буржуазия обсуждали земские резолюции и высказывались в поддержку радикальных требований меньшинства. Формальным поводом для торжеств было сорокалетие судебной реформы Александра II. Встревоженные монархисты сравнивали происходящее с Генеральными штатами, созыв которых в 1789 году предшествовал революции. Мирский пытался «всех примирить, все сгладить» — и на полшага отставал от событий. Предложенный им проект реформ, включавший введение в Государственный совет представителей земств, был отвергнут под давлением Победоносцева и царских дядюшек — великих князей Владимира, Алексея и Сергея Александровичей, без совета с которыми Николай не делал ничего важного. Даже Витте, занимавший с 1904 года пост председателя Совета министров, не высказался в его пользу. 12 декабря был опубликован урезанный и выхолощенный манифест о преобразованиях в управлении; одновременно правительством было объявлено, что противозаконные сборища отныне дозволяться не будут, а земствам обсуждать политические вопросы заказано.
Надо сказать, что умеренные, лояльные либералы-конституционалисты не видели врагов в эсерах и эсдеках. Осенью 1904 года революционеры и либералы собрались на общую «конференцию освободительных сил» в Париже. Эсеров там, кстати, представлял Азеф. В сущности, это парадокс: в социокультурном смысле у В. Д. Набокова или князей-близнецов Долгоруких было несравнимо больше общего с тем же Святополк-Мирским или главнокомандующим дальневосточной армией генералом Куропаткиным, чем с каким-нибудь немытым террористом из «вечных студентов» или провинциальным провизором вроде Гершуни. Набоков-отец и дружил с Куропаткиным, что в тех же «Других берегах» упоминается, — но политически Куропаткин был ему врагом, а эсер — союзником. То же самое было по другую сторону баррикад. «Весна» сорвалась, борьба возобновилась, разделительная черта между сторонниками и противниками правительства снова стала важнее всех остальных — и в конечном счете союзниками Мирского или Лопухина в борьбе с такими же, как они, добрыми барами оказывались злобные и малограмотные черносотенцы… Если же это кому-то не нравилось, можно было только выйти из игры — но и так, как показывает драматичная судьба Лопухина, получалось далеко не всегда.
Между тем на Востоке дела шли все хуже. В августе и сентябре состоялись сражения при Ляояне и при Шахе — кровопролитные и бесполезные. Еще в июле был блокирован Порт-Артур, и надежд на его вызволение было все меньше. Правительство было сильным, но раненым зверем; его уступчивость возбуждала оппозицию, попытки проявить жесткость возбуждали еще больше. Но у либералов одних не хватало сил для решительного выступления. У революционеров — тоже.
Таков был фон, на котором протекала деятельность Гапона в 1904 году.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.