АКАДЕМИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АКАДЕМИЯ

Епископ взялся за дело со всей решительностью.

Он предложил Гапону написать ходатайство о поступлении в академию, которое сопроводил собственным отзывом («<…> Как о пастыре искренно-благоговейном, ревностном в проповеди слова Божия, назидательном и учительном на вне-богослужебных собеседованиях, собиравших множество слушателей…»). Ходатайство и отзыв, с приложением семинарских документов Гапона, были отправлены в Синод не обычным порядком, а через Победоносцева. Вероятно, обер-прокурору Синода (фактически — одному из трех-четырех главных лиц в империи) Иларион написал и частным образом.

Одновременно Гапон воспользовался помощью некой своей покровительницы — богатой полтавской дамы, владевшей домом в Петербурге, ни больше ни меньше, как на Адмиралтейской набережной (то есть между пролетами Адмиралтейства). Характерная в будущем черта Георгия Аполлоновича: не класть все яйца в одну корзину и по возможности пользоваться всеми предоставляющимися возможностями сразу. Дама хорошо знала Саблера — помощника Победоносцева, его правую руку. Владимир Карлович Саблер, православный сын офицера-лютеранина, был человек вполне светский, карьерист без особых идей. (Впоследствии, в 1911–1915 годах, он сам стал обер-прокурором Синода; считался протеже Распутина.)

Гапон отправился в Петербург, по пути ненадолго остановившись в Москве. Там его застало известие, что через два дня его прошение о допуске к академическим вступительным экзаменам будет рассматриваться Учебным комитетом при Синоде.

«Вид Петербурга очень поразил меня. Я ожидал увидеть большой мрачный город, окутанный дымом и туманом, населенный бледными, худыми, нервными, благодаря их нездоровой и неестественной жизни, людьми. Но стоял июль; день выдался светлый, солнечный; город показался мне в самом лучшем виде; всюду слышался веселый шум и кипела оживленная деятельность. Народ, который я встречал, вовсе не казался мне угнетенным, мрачным; напротив того, он был энергичнее, здоровее, чем обитатели моей мирной и поэтичной Полтавы. Зато дома показались мне однообразной архитектуры и походили на большие казармы».

Увы, петербургский ампир не вдохновил украинца, привыкшего к южным «домикам-пряникам». Узкие московские улочки понравились ему больше. Зато деятельный дух столицы сразу был им учуян. Здесь и ему предстояло развернуться.

Пока что Гапон остановился в особняке своей загадочной покровительницы, с царственным видом на Неву. Саблер принял его, был любезен, пригласил провинциала к завтраку, но дал тому понять, что про его «плохое поведение» в семинарские годы не вовсе забыто. Затем, уже по совету Саблера, Гапон пошел к протоиерею Петру Алексеевичу Смирнову, настоятелю Исаакиевского собора, председательствовавшему в Учебном комитете при Синоде. Тот — «толстый, чванливый» — оказался менее благожелателен; он дружил с Щегловым (уже к тому времени покойным) и знал злополучную семинарскую историю с его слов. Протоиерей кисло заметил: «Должен признаться, что мое сердце полно недоумения при мысли о вашем поступлении в академию…»

Несколько обескураженный, Гапон наконец решил посетить Победоносцева. Обер-прокурор жил в летнее время в Царском Селе. Гапон наудачу отправился туда. Победоносцев в Царском принимал неохотно, но Гапону несколько минут уделил: по протекции какого-то чиновника (прежде бывавшего в Полтаве и знавшего Илариона), с которым Гапон успел за полчаса познакомиться в поезде из Петербурга.

Эта историческая встреча описана Георгием Аполлоновичем красочно:

«— Что вам угодно? — внезапно раздался сзади меня голос.

Я оглянулся и увидел „великого инквизитора“, подкравшегося ко мне через потайную дверь, замаскированную занавескою. Он был среднего роста, тощий, слегка сгорбленный и одет в черный сюртук.

— Я пришел к вашему превосходительству просить разрешения держать конкурсный экзамен в академию, — сказал я.

Победоносцев пытливо посмотрел на меня:

— Кто ваш отец? Вы женаты? Есть у вас дети? — Вопросы сыпались на меня, причем голос его звучал резко и сухо.

Я ответил, что у меня двое детей.

— А, — воскликнул он, — мне это не нравится; какой из вас будет монах, когда у вас дети? Плохой монах, я ничего не могу для вас сделать, — сказал он и быстро отошел от меня. Его манера говорить, мысль, что все мои надежды рушатся, вызвали во мне негодование и протест.

— Но, ваше превосходительство, — крикнул я, — вы должны меня выслушать, это для меня вопрос жизни. Единственное, что мне теперь остается — это затеряться в науке, чтобы научиться помогать народу. Я не могу примириться с отказом.

Очевидно, в моем голосе было что-то, что остановило его. Он повернулся ко мне, с удивлением слушая меня, и, пристально глядя мне в глаза, вдруг сделался милостив ко мне.

— Да, епископ Иларион говорил мне о вас; хорошо, идите к отцу Смирнову на дом — он живет теперь в Царском Селе — и скажите ему от меня, что он должен прислать благоприятный доклад в Святейший Синод. — Затем он исчез».

Так все решилось. Гапону еще пришлось пережить несколько неприятных минут у председателя Синода, выжившего из ума митрополита Палладия, который с чего-то стал кричать на него и топать ногами, но распоряжение Победоносцева было сильнее иных мнений и настроений.

Интересно, что Гапон (или помогавший ему в работе над мемуарами журналист Соскис?) употребляет выражение «великий инквизитор». Автор «Братьев Карамазовых» как раз в период работы над этим романом был, как известно, в дружеских отношениях с Победоносцевым. Известно и то, что будущий обер-прокурор с настороженностью воспринял «Повесть о великом инквизиторе», увидев в ней нечто большее, чем антикатолический памфлет. Отождествление Победоносцева с инквизитором было в иных интеллигентских кругах общим местом.

Для самого «инквизитора» помощь молодому священнику, рекомендованному полтавским архиереем, была эпизодом ничтожным и, видимо, тут же забытым. Обер-прокурору было за семьдесят, голова у него была занята более важными делами, к тому же он торопился во дворец (на обед в честь болгарского царя). А получилось так, что человек, четверть века положивший на то, чтобы остановить, предотвратить, задержать революцию, сам способствовал переселению в столицу человека, которому суждено было нажать спусковой крючок…

Учебный комитет при Синоде рекомендовал допустить Гапона до экзаменов, Синод принял решение, экзамены были сданы успешно (хотя для этого пришлось заниматься по 18 часов в сутки). Полтавчанин занял шестнадцатое место среди шестидесяти семи экзаменующихся (результат не то чтобы «блестящий», как пишет он сам в мемуарах, но весьма достойный) и получил стипендию Марии и Василия Чубинских. Он стал одним из пятидесяти девяти академистов, одним из девяти частных стипендиатов и одним из одиннадцати пансионеров на своем курсе (а курса было четыре).

Санкт-Петербургская духовная академия официально вела свою летопись с 1809 года, когда церковные учебные заведения были приведены в строгий бюрократический порядок. Но в действительности история ее началась почти веком раньше — со «словенской школы», основанной при Александро-Невской лавре в 1721 году, еще при Петре. С 1725 года школа именовалась семинарией, с 1788-го — «главной семинарией», а в 1797 году получила титло академии и была приравнена, таким образом, к более старым московской Славяно-греко-латинской и Киево-Могилевской академиям. Среди выпускников сего учебного заведения было множество достойных архиереев (академический диплом открывал ворота к высшим степеням церковной иерархии, доступным лишь черному духовенству, — потому Победоносцев и поминал о принятии монашества), немало и лиц, небезызвестных на иных поприщах — начиная с поэта Ивана Баркова, именно из Александро-Невской семинарии взятого в студенты Академического университета.

Одновременно с Гапоном в академии учились люди разного возраста — одним было чуть за двадцать, другим за сорок — и разного опыта, часто совсем непохожие на «учащуюся молодежь». Все же церковные власти боялись обычных в ту пору студенческих беспорядков, а потому в постоянно выходивших отдельной брошюрой «Правилах для студентов» категорически предостерегали от сходок и собраний по любым поводам, от составления общих писем и выборов «депутатов»; заявлять о своих нуждах и предъявлять жалобы позволялось только через назначенных начальством дежурных. Причем в принципе опасения были не напрасны: в 1905–1907 годах в духовных академиях (Московской, Петербургской и Киевской) волной пошли конспиративные собрания, политические заявления и пр. — по лучшим университетским образцам. Как и в университетах, борьба за «свободу» и «народное благо» связывалась с движением за академическую автономию, за выборность ректората и вообще за собственные студенческие права.

Но в 1898 году до этого было далеко. Академисты еще сидели тихо.

Студенты, проживавшие в общежитии, теоретически должны были подчиняться строгому распорядку: подъем в восемь, молитва, чай (не завтрак!) до девяти, лекции до двух, обед, самостоятельные занятия, ужин, отбой в одиннадцать… На практике этот школьнический режим соблюдался уж во всяком случае не всегда и не всеми. Приключения самого Гапона в академические годы — лучшее тому подтверждение. То же самое с обязательным посещением богослужений. В Киевской академии в 1908 году из 197 студентов к вечерне являлось не больше дюжины. Вряд ли в Петербурге в 1898 году дело обстояло иначе.

Жили студенты в комнатах по 10–15 человек. Но Гапон, по свидетельству одного из однокурсников, священника Михаила Степановича Попова, всякий раз ухитрялся устроить себе отдельное жилище. То он выселял служителя канцелярии, донеся начальству, что тот без дозволения живет в академии, то притворялся больным и получал отдельную палату в лазарете. Товарищам эта мелкая ловкость не нравилась.

Тот же Попов (личность, кстати, примечательная, видный церковный историк, а в 1920-е годы — деятель «обновленческой» церкви[6]) свидетельствует, что Гапон редко посещал лекции. На самом деле все было сложнее. Сначала он был увлечен учением, но быстро разочаровался. Характерная история: «В первом сочинении я изложил как можно яснее свои мысли и получил за то строгий выговор от профессора. „Вы не должны иметь собственных суждений об Евангелии, — сказал он, — студенты должны лишь изучать то, что говорили св. отцы“». Очевидно, что человек, жалующийся на своих преподавателей, что они не позволили ему на первом курсе излагать собственные ценные идеи, а вместо этого заставляют копаться в тонких отличиях между взглядами Тертуллиана и Оригена, не имеет склонности не только к богословию, но и вообще ни к какой гуманитарной науке. Не надо, впрочем, думать, что у всех однокашников Гапона такая склонность была. Многие поступали в академию ради церковной карьеры… или ради диплома о высшем образовании, который давал возможность служить по гражданскому ведомству в более высоких чинах.

Курс академии включал конечно же изрядное количество предметов — и специально-церковных (библейская история и археология, патристика, общая церковная история, история и разбор западных вероисповеданий, история и обличение русского раскола и т. д.), и общегуманитарных (психология, древняя и новая история, теория словесности, история философии и пр.). Преподаватели делились на две категории: «рясофоры» (духовные лица) и «фрачники». Между этими группами был некоторый антагонизм. Но и те и другие имели духовно-академическое, а не университетское образование. Церковная наука развивалась отдельно от светской, и хотя некоторые из профессоров Духовной академии (например, историк Николай Никонорович Глубоковский) имели звание членов-корреспондентов Академии наук, а иные параллельно преподавали в университетах (правда, не в Петербурге), все-таки в академическом сообществе они были на особом положении. Гапона, впрочем, впечатлил лишь один из них — Василий Васильевич Болотов, специалист по истории церкви периода первых соборов, эрудит и полиглот, аскет в частном быту, далекий от ортодоксии в богословских взглядах, действительно едва ли не самый крупный ученый, преподававший тогда в академии. Впрочем, Болотов умер уже в апреле 1900 года, а до того долго болел: Гапон недолго мог слушать его лекции.

Живые иностранные языки преподавали их носители. Надо было учить один из них — по выбору (Гапон выбрал почему-то сравнительно малопопулярный в то время английский). Об уровне преподавания, к примеру, русской литературы свидетельствует литографированный конспект курса лекций, посвященных Достоевскому и Тургеневу (до отлученного Толстого дело, видимо, не доходило), изданный в 1902 году. Уровень достойный, не уступающий какому-нибудь провинциальному университету, — хотя романы Тургенева предмет для богословов явно непрофильный.

Другими словами, образование, полученное Гапоном, было вполне качественным и глубоким — при том даже, что учился он без особого увлечения. Тем не менее — как-то учился, писал ежегодные сочинения, сдавал экзамены… Хотя не всегда академическая жизнь его шла гладко.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.