14 Голый триумф

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

14

Голый триумф

Когда во второй половине дня 14 сентября маршевые колонны Grande Arm?e достигли вершины Поклонной горы, солдаты увидели лежавшую перед ними Москву. «Те, кто поднялся в самую высокую точку, делали знаки остававшимся позади и кричали: “Москва! Москва!”» – вспоминал сержант Бургонь, служивший в гвардейском полку фузилеров-гренадеров. Колонны убыстряли шаг, солдаты толкали друг друга, чтобы хоть на миг взглянуть на цель их уже казавшегося бесконечным похода. «В тот момент, – продолжал он, – все страдания, опасность, нужда, лишения – всё было забыто и унесено из умов мыслью о радости вступления в Москву, об удобных зимних квартирах и о победах другого рода, ибо таков уж характер французского солдата: от войны к любви, а от любви к сражению»{499}.

Перед ними стоял один из красивейших городов мира, сразу же поразивший их своей экзотикой. «Столица эта казалась нам каким-то фантастическим творением, видением из тысячи и одной ночи», – вспоминал капитан Фантен де Одоар.

Согласно статистическим данным на январь того года, Москва занимала площадь 34 337 304 квадратных метров, имела 2567 каменных и 6584 деревянных домов, 464 завода и мастерских, не говоря о садах, церквях и монастырях. Население составляло 270 184 чел. «Это великолепное зрелище значительно превосходило все, что могло родиться в нашем воображении при мыслях об азиатской пышности, – писал лейтенант Жюльен Комб. – Невероятное количество колоколен и соборов, ярко раскрашенных, увенчанных позолоченными крестами, виднелись издалека в красноватом сиянии заходящего солнца. Огромный Кремль и его колокольня с большим крестом на куполе, сработанным, как уверяли многие, и чистого золота, но бывшим, конечно же, из серебра с покрытием сияющей позолоты, стали венцом грандиозного зрелища»{500}.

Наполеона удивило отсутствие делегации для торжественного приветствия. «Является обычаем для гражданских властей при приближении победоносного полководца выйти ему навстречу к воротам с ключами от города в интересах защиты жителей и их имущества, – писал французский офицер на русской службе. – Затем завоеватель может поставить их в известность относительно его намерений по управлению городом и приказать властям продолжить поддерживать в нем порядок и отправлять свои мирные функции»{501}. Поскольку встречать его никто не пришел, Наполеон отправил некоторых порученцев в город на поиски каких-нибудь чиновников с целью заключения соглашения по поводу оккупации города.

В это время французские войска уже вошли в Москву. Первым примерно в два часа дня туда вступил эскадрон 10-го польского гусарского полка, за которым последовали другие его эскадроны и остальные части 2-го кавалерийского корпуса. Они проследовали по улицам, все еще полным русских солдат, в том числе и вооруженных, и вышли к Кремлю, где застали толпу, орудовавшую на городском арсенале. В сторону французов были сделаны несколько выстрелов, но после залпа артиллерии полковника Серюзье сброд рассеялся, и французы въехали в Кремль.

Ожидая депутации, Наполеон разглядывал город в подзорную трубу и спрашивая Коленкура о разных тамошних строениях. В конце концов, появился один из порученцев Бертье в компании французского торговца, жившего в Москве, и какое-то время они беседовали. Другие офицеры тоже привели кого-то, кого смогли найти, но ни один не устроил Наполеона, который хотел видеть некое официальное лицо. В конечном итоге стало ясно, что русские просто покинули город, отдавая его ему безо всяких условий. «Варвары, они что же, все так и бросят? – воскликнул он. – Это невозможно. Коленкур, каково ваше мнение?» «Ваше Величество прекрасно знает, что я думаю», – отозвался обер-шталмейстер{502}.

Наполеон не стал въезжать в Москву в тот день и провел ночь в деревянном доме на самой окраине города, внутри его пределов. В шесть часов следующим утром он поскакал в Кремль и обосновался там, в то время как императорская гвардия в полной парадной форме осуществила триумфальный марш, входя в Москву следом за полковыми оркестрами.

Около двух третей жителей покинули столицу, остальные, включая многих иностранных торговцев, слуг и ремесленников, попрятались в домах. Даже члены французской колонии из нескольких сот человек старались не попадаться на глаза победителям. Лавки были закрыты, а движения на улицах почти не наблюдалось, хотя там оставалось изрядное количество бродивших туда и сюда русских солдат{503}.

Сержант Бургонь, полк которого шагал за оркестром, испытал разочарование. «Нас удивило, что не было видно ни души, даже ни одной женщины, и некому было слушать наших музыкантов, игравших “La victoire est а nous!” [«Победа за нами!»]», – рассказывал он. А вот как выражал свои эмоции лейтенант Фантен де Одоар: «Покинутость и тишина, приветствовавшие нас там, неприятным образом гасили безудержное счастье, так разгонявшее нашу кровь всего несколько минут назад, а теперь сменявшееся туманным чувством тревоги». В открытом нежелании жителей признавать даже сам факт прихода французов, не говоря уж о приветствиях, чувствовалось нечто зловещее – нечто, заставлявшее солдат испытывать беспокойство. «Это означает, что скоро мы будем защищать Париж», – мрачно обронил генерал Аксо полковнику Луи-Франсуа Лежёну[134], когда оба они проезжали по тихим улицам{504}.

При нормальной капитуляции городским властям пришлось бы подыскивать места для постоя солдат и обеспечивать их питанием, но в сложившихся обстоятельствах каждый был волен сам заботиться о себе в деле поиска всего необходимого. Генералы и группы офицеров выбирали дворцы аристократов и городские дома дворян, солдаты обустраивались в зданиях попроще, в конюшнях и в садах. Некоторым повезло. Роман Солтык с несколькими офицерами из штаба Бертье наткнулись на красивый особняк, оказавшийся в собственности графини Мусиной-Пушкиной, дворовые которой встретили французов в дверях. «Во главе их находился элегантно одетый дворецкий, или управляющий в шелковых чулках, который на довольно приличном французском поинтересовался у нас, что нам угодно и добавил, что при отбытии графиня дала указания принять нас подобающим образом и оставила достаточное количество слуг с распоряжением обслуживать нас», – вспоминал Солтык. Кроме того в доме обнаружились французская dame de compagnie (компаньонка) и гувернантка, каковые и развлекали офицеров за обедом{505}.

Наполеон назначил маршала Мортье губернатором Москвы, дав строгие предписания не допускать грабежей, и, согласно большинству источников, французская оккупация началась сравнительно цивилизовано. Коль скоро все лавки стояли закрытыми и запертыми, изголодавшиеся солдаты ходили от дома к дому в поисках людей, надеясь купить или выпросить у них съестного и одежды. Некоторые вели себя вежливо, большинство изъявляли готовность заплатить. Но поскольку очень многие хозяева уехали, солдаты в стремлении разжиться всем необходимым принялись вламываться в лавочки и частные дома. Пусть они и не гнушались деньгами, если находили их, все же на том этапе главной заботой воинов было набить животы и раздобыть рубашки, носки, башмаки и прочие тому подобные вещи. «Когда солдаты вступают в город, покинутый жителями, где все в их распоряжении, и берут себе съестное и предметы одежды, разве можно назвать подобное грабежом?» – писал саксонский лейтенант Ляйссниг[135]. – Не было никого, кто дал бы им потребное по праву, так что же оставалось делать французским солдатам?»{506}

Однако отмечались и немало примеров неподобающего поведения. И. С. Божанова, священника при Успенском соборе, группа солдат силой заставила принять их у себя в доме, где ему пришлось кормить незваных гостей, после чего те принялись шарить по комнатам. Монахов Донского монастыря посетили пара сотен воинов, которые прошлись по обители туда и сюда, похищая все ценное из попадавшегося под руку и избивая иноков. Подобные вещи скоро сделались нормой, в значительной мере из-за экзальтированной натуры русского губернатора Москвы.

Ростопчин не раз и не два клялся в случае своего ухода из Москвы позаботиться оставить французам одни лишь груды пепла. Даже и прежде того, как Кутузов уведомил его о решении отказаться от защиты города, г убернатор сделал соответствующие приготовления с целью сжечь все ценное для французов – запасы провианта, амбары с зерном, лабазы с материей и кожей. Он же велел удалить пожарные насосы вместе с их прислугой. Уезжая из столицы, губернатор отдал приказ приставу Вороненко предать огню не только различные предметы снабжения, но и вообще все, что придется.

Вороненко с подчиненными принялись за работу, и скоро, когда последние части русских войск покидали город, в разных его частях запылали пожары. Похоже, той ночью Вороненко прекратил свою деструктивную деятельность, но на следующий день почин подхватили другие – вероятно, принявшийся грабить преступный элемент и беспечные французские солдаты, предававшиеся тому же занятию. К тому же немалую роль сыграл поднявшийся в тот день сильный ветер. С наступлением ночи 15 сентября горели значительные участки города – очень тревожный момент, ибо более двух третей зданий были из дерева. Наполеон приказал Мортье отправить пожарные дружины и велел арестовывать поджигателей. Солдаты мало что могли поделать против огня без насосов и тому подобного оборудования, но вот с задержанием поджигателей дело у них пошло лучше. Действительных или мнимых, их расстреливали без лишних слов{507}.

Огонь вырвался из-под контроля и охватил несколько районов города. К четырем часам утра 16 сентября, когда огненное море начало окружать стены Кремля, перепуганные чины свиты разбудили Наполеона. В арсенале крепости хранились огромные запасы пороха, а потому существовала опасность его детонации от искр, во множестве летавших в ночном воздухе. В конце концов, императора уговорили уехать из города, и он поскакал по пылающим улицам в сопровождении большей части гвардии. Наполеон обосновался в Петровском путевом дворце, в нескольких километрах за чертой Москвы.

Оттуда спектакль выглядел величественным, хотя и жутковатым. Ночью можно было читать без света и ощущать тепло пожарища. Даже с расстояния слышалось, как огонь рычал, бушуя подобно урагану. «То было самое грандиозное, самое величественное и самое ужасающее зрелище, когда бы то ни было виденное миром!» – вспоминал Наполеон на острове Святой Елены. По мнению генерала Дедема де Гельдера, московский пожар являл собой «самый прекрасный кошмар, очевидцем которого только можно стать… Всю ночь я в удивлении глазел на небывалое представление, жуткое и в то же время величественное и завораживающее». Но внутри творился ад. «Весь город пылал, толстые столбы пламени разного цвета вставали там и тут и тянулись к небу, пятная горизонт, во все стороны распространяя ослепительный свет и жгучий жар, – так описывал ту картину доктор Жан-Доминик Ларре, главный хирург Grande Arm?e. – Те столбы огня, волчком крутившиеся во всех направлениях из-за свирепствовавшего ветра, сопровождались во время своих подъемов и распространения вширь леденящим душу свистом и частыми взрывами, происходившими из-за воспламенения пороха, селитры, смолистого масла и спиртного, хранившегося в домах и лавках». Жестянки кровли летали в воздухе, поднимаемые его горячими волнами, в то время как иные крыши и купола, коробились с треском и целиком взлетали вверх{508}.

Пожары выгнали из Москвы не только Наполеона. Оставшихся и запершихся в домах жителей наступление пламени гнало теперь наружу. Они, точно перепуганный скот, сбивались на больших площадях и пытались найти выход из огненной преисподней. Но и вовсе душераздирающие сцены разыгрались, когда пожар добрался до госпиталей, где лежали русские солдаты, раненые при Бородино. «Когда огонь овладел зданиями, набитыми ими, – писал Шамбре, – мы видели, как они ковыляли по проходам или выбрасывались из окон, жутко крича от боли»{509}.

Вместе с Наполеоном Москву временно оставили и военные власти, поэтому ничего не могло удержать солдат от грабежа. В пылающем городе нет смысла оказывать уважение чужому праву собственности, особенно когда имущество и так брошено владельцами. Даже тем, кому, возможно, претил грабеж, казалось неразумным позволять и в самом деле ценным предметам погибать просто так. Инстинктивное желание спасать подобные вещи от пламени превратило в грабителей всех. Офицеров и даже генералов охватывало то же безумие – именно безумие, угар, в котором нельзя терять ни минуты. И сдержанность отступала перед лицом приближавшегося огня.

Коль скоро солдаты спасали вещи из горящих домов и лавок, они не чувствовали особых угрызений совести, вытаскивая все ценное из еще нетронутых домов, поскольку тем тоже предстояло сгореть. Немецкий живописец Альбрехт Адам, находившийся при штабе принца Евгения, испытал шок, когда высокопоставленный генерал привел его во дворец, где хранилась прекрасная коллекция предметов искусства, и воскликнул: «Ну же, господин Адам, теперь мы должны стать похитителями картин!» Однако щепетильность не помешала художнику взять для себя итальянскую Мадонну. Обстановка ухудшалась стремительно, поскольку солдаты спешили набрать как можно больше разнообразных предметов прежде, чем все уничтожит ревущий огонь. Поскольку в процессе поисков добычи они часто попадали в погребки с хранящимися там спиртными напитками, то бывали по большей части пьяными. «Солдаты 1-го армейского корпуса маршала Даву, стоявшие в Москве и в пригородах, наводнили город, проникая во все доступные места, а в особенности в погреба, сметая все, что попадалось под руку, и творя непотребное в пьяном виде, – рассказывал Жан-Франсуа Булар. – Можно было наблюдать бесконечные процессии солдат, тащивших в лагерь вино, сахар, чай, меблировку, меха и все прочее»{510}.

В том французам помогали и даже подстрекали их к грабежу некоторые из жителей и оставшиеся в Москве русские солдаты. Выпущенные из тюрем преступники оказались одними из первых среди грабителей, а во многих случаях и оставленные в городе дворовые не брезговали шансом поживиться хозяйским добром, поскольку уразумели, что потом все можно будет свалить на других. Бывало, они показывали солдатам места, где господа закопали или замуровали в стены наиболее ценные вещи. Русские грабители скоро стали подвергаться нападкам французских или союзнических солдат, которые не только обирали их, но и заставляли помогать таскать добычу.

«Армия совершенно рассыпалась. Всюду попадались пьяные солдаты и офицеры, нагруженные добром и провизией, захваченными в домах, павших жертвами пожаров, – писал Пьон де Лош. Они натыкались иногда на что-нибудь получше и бросали награбленное прежде, чтобы взять более ценное. – На улицах валялись книги, посуда, меблировка и всевозможная одежда»{511}.

Среди гула пламени раздавались отчаянные крики избиваемых, визг насилуемых женщин и дикий вой оставшихся на цепи собак, сгоравших теперь заживо. «Все эти эксцессы алчности сопровождались худшими актами распущенности, – отмечал Эжен Лабом. – Ни дворянское звание, ни чистота юности, ни слезы красавицы не встречали уважения в разгуле жесточайшей разнузданности, каковой был неизбежным в этой чудовищной войне, где соединились шестнадцать народов разного языка и обычаев, ощутивших свободу дать полную волю нечестивым желаниям в осознании того, что злодеяния их не будут приписаны только какому-то одному племени»{512}.

На переднем крае действовали cantini?res, нацелившиеся набрать запасов на несколько следующих месяцев. Именно они, маркитантки, находились среди когорты самых решительных и безжалостных грабителей, рвавших одежду на женщинах в поисках драгоценностей. Любого или любую, кто оказывал сопротивление или просто пытался защитить имущество, вне зависимости от возраста, нередко забивали насмерть. И всякий французский мародер, оказавшись в стороне от товарищей и компаньонов где-нибудь в подвале с прятавшимися там во множестве жителями, зачастую встречался с такой же судьбой.

Капитан Фантен дез Одоар вспоминал о трех пьяных солдатах, ехавших в позолоченной коляске с упряжкой из полудохлых кляч, о людях, тащивших ценную муку в кулях из дорогих шелков и водку в позолоченных ночных горшках, ибо никакого иного вместилища для этого не нашлось, а также о крашенных охрой старых cantini?res, разгуливавших вокруг в наворованных бальных платьях. «Вакханалии карнавалов у себя дома и близко не походили на сии безобразные и нелепые зрелища», – вспоминал он{513}.

Рисковавших выйти наружу оставшихся в городе жителей избивали, обдирали порой донага и часто заставляли тащить отобранное у них же имущество в лагерь грабителей. Оказавшись без всего, те, просто из желания выжить, они тоже бывали вынуждены присоединиться к сбору бесхозного имущества, а старики, женщины и дети скоро научились избегать французов, особенно в темное время суток.

Один невысокого ранга чиновник очутился в Москве с семьей и был выгнан из дома шайкой солдат. Затем на улице несчастных встретила другая компания, отобравшая нетронутое первыми. Когда семейство спряталось во внутреннем дворе, на них наткнулась третьи, которые, не найдя ничего ценного, просто избили несчастных. Затем их заставляли таскать наворованные вещи разные группы мародеров{514}.

Через три дня огонь стал угасать, и 18 сентября Наполеон поехал обратно в Москву. На следующий день пожары прекратились, порядок был восстановлен, и началась до известной степени нормальная жизнь. Некоторые из бежавших жителей даже стали возвращаться в город. Но кампания окончательно перестала походить на нечто привычное для Grande Arm?e, солдат которой ужаснуло сожжение русскими Москвы. «Как можно воевать с такими варварами?» – жаловался голландец Й. Л. Хенкенс, аджюдан-унтер-офицер французского 6-го конно-егерского полка, выражая тут широко распространенное мнение товарищей{515}. Сам Наполеон не понимал, что творится.

Согласно правилам, по которым действовал он и большинство европейских стран и государей, император французов выиграл войну. То обстоятельство, что русская армия ускользнула, а не капитулировала, очевидного, видимо, не меняло. Только потому он и не предпринимал попыток напористо преследовать или сгонять вместе и брать в плен заблудившиеся части, отбившихся от своих солдат и ходячих раненых.

Молчаливый отказ русских прислать депутацию для официальной сдачи ему Москвы послужил ударом для него, но факт оставался фактом – император французов овладел древней русской столицей. Пожар, уничтоживший около двух третей города, лишил Наполеона многих материальных ресурсов, но пока данный момент не оказывал существенного влияния на обстановку со снабжением{516}. Да, в психологическом плане случившееся сильно сказалось на нем и на его солдатах, но стратегического значения не имело.

Самая насущная проблема заключалась в утрате Наполеоном инициативы. Как рассчитывал император французов, он, в случае продолжения сопротивления переговорам со стороны Александра, сыграет на естественном расколе внутри русского общества с целью создания политического кризиса, каковой заставит царя искать сближения с ним под угрозой риска подвергнуться заменой человеком, готовым пойти на это. Наполеон был мастером пропаганды и обычно – за важным исключением в виде Испании – умел убедить местное население и побудить его признать очевидное: армии его разбиты, правительства или государи превратились в политических банкротов, а посему надо примириться с неизбежным.

Император французов пребывал в уверенности, что найдет немало несогласных среди купцов и либеральных аристократов, не говоря уж о готовых к мятежу слугах, с помощью которых, если понадобится, можно устроить нечто вроде революции. Но, сидя в пустой Москве, в пропагандистском плане Наполеон очутился в своеобразной черной дыре. Не получалось даже найти каких-нибудь шпионов. «Ни за серебро, ни за золото не сыскать было ни единого человека, готового поехать в Санкт-Петербург или проникнуть в армию», – отмечал Коленкур{517}. Выгоревший город более не являлся политическим козырем, как и этаким форумом – обращаться Наполеону оказалось не к кому, как отсутствовали и лица, способные послужить для передачи его посланий. Он совершенно не представлял, что делать дальше.

Император французов никогда не предполагал задерживаться в Москве, и пожар только сильнее убеждал его в правильности таких намерений. Вернувшись в Кремль из Петровского дворца, он начал обдумывать планы отступления. Но не находил никакой логически обоснованной остановки вплоть до самой Вильны, а это означало потерю лица, как и утрату инициативы. Посему он предполагал оставить основные силы армии в Москве и выступить в направлении Санкт-Петербурга с корпусом принца Евгения и некоторыми другими частями. Наполеон мог бы нанести поражение Винцингероде и, возможно, Витгенштейну, чем напугать главную столицу и вынудить Александра договариваться, а если понадобится – развернуться в направлении Витебска, в то время как оставленные в Москве войска двинутся назад к Смоленску.

Принц Евгений, судя по всему, загорелся подобным планом, но прочие в окружении Наполеона выступали с бесконечными возражениями. Согласно барону Фэну, «они впервые сумели заставить его засомневаться в превосходстве собственного суждения». Некоторые предлагали отступить и встать на зимние квартиры в Смоленске, другие считали разумным марш на индустриальные города Тулу и Калугу с последующим вторжением в богатые земли юга. Но тогда бы Наполеон оторвался от путей подвоза снабжения и линий коммуникаций, поскольку как первое, так и второе привязывалось к Минску и Вильне. Кроме того, на Украине он оказался бы в большой зависимости от Австрии{518}.

В отсутствии очевидного военного решения император французов вновь обратился к идее переговоров, рассчитывая убедить Александра в собственной готовности проявить щедрость и тем наконец подвигнуть царя к осознанию привлекательности договора как наилучшего для них обоих выхода из затруднительного положения{519}. Вся сложность состояла в том, как открыть канал для общения.

Единственным русским дворянином сколько-нибудь высокого положения, оставшимся в Москве в момент вступления туда французов, являлся генерал Иван Акинфиевич Тутолмин, взявший на себя после выхода в отставку обязанность главы большого воспитательного дома. Он остался на занимаемом посту, а когда пришли французы, попросил и получил от них в постоянную стражу жандармов для охраны своего института. В день возвращения в Москву Наполеон послал за генералом и дал тому денег на нужды сиротского приюта. Император французов также попросил Тутолмина написать своей патронессе, вдовствующей императрице, относительно открытия переговоров{520}.

Другим потенциальным медиатором представлялся Иван Алексеевич Яковлев, влиятельный человек, не успевший вовремя выехать из Москвы. 20 сентября император французов вызвал Яковлева в Кремль, где несчастный русский оказался вынужден выслушать обычную риторику самооправдания, отчасти напыщенную, отчасти просительную, то льстивую, то нагловатую. Никакого смысла начинать войну никогда не существовало, заявлял Наполеон, а если и был, то полем боя полагалось служить Литве, но не сердцу России. Отступление вглубь страны и нежелание идти на переговоры диктовалось не патриотизмом, а варварством. Сам Петр Великий назвал бы русских варварами за спаленную Москву. «У меня нет причин находиться в России, – жаловался император французов. – Мне от нее ничего не надо, главное – уважение договоренностей Тильзита. Я не хочу тут быть, поскольку единственные ссоры у меня с Англией. Ах, когда бы только я мог взять Лондон! Уж я бы не ушел оттуда. Да, мне хочется домой. Если император Александр желает мира, пусть только скажет мне о том»{521}.

Наполеон предоставил Яковлеву и его семье право свободного выезда из Москвы на условии передачи его письма Александру. В послании, датированном 20 сентября, император французов уведомлял царя, что Москву сожгли по приказу Ростопчина, и, осуждая этот поджог как варварское деяние, выражал искреннее сожаление по данному поводу. Он напоминал Александру, что в Вене, Берлине, Мадриде и во всех прочих больших городах, которые он занимал, на месте оставалась гражданская администрация, что гарантировало жителям сохранение жизни и неприкосновенность имущества. Он также выражал уверенность, что Ростопчин предпринимал вышеназванные действия помимо желания Александра и не по его велению. «Я начал войну против Вашего Величества без злых намерений», – заверял он царя, добавляя, что для прекращения враждебных действий достаточно одной записки от последнего{522}.

Наполеон отправил в Санкт-Петербург с теми же мирными предложениями и государственного служащего невысокого звания, комиссара Рухина, но беднягу арестовали на первом же русском аванпосту и подвергли пыткам как подозреваемого в шпионаже в пользу французов. Прошло не менее двух недель, прежде чем он смог передать письмо Наполеона{523}.

3 октября Наполеон обратился к Коленкуру с просьбой поехать в Санкт-Петербург и лично открыть переговоры, но Коленкур попросил избавить его от подобной миссии, сказав, что Александр его все равно не примет. Наполеон решил послать Лористона, прибывшего в ставку императора французов, когда та еще находилась перед Гжатском. «Я хочу мира, мне нужен мир, я должен получить мир! – напутствовал Наполеон его двумя днями позднее перед отъездом. – Спасите мою честь!»{524}

«Как и все прочие, император осознавал, что постоянные послания, показывая сложность его положения, будут только убеждать неприятеля в своем враждебном расположении, – вполне обоснованно писал Коленкур. – И все же отправлял ему новые! В случае человека, бывшего таким политичным, таким мастером считать и рассчитывать, это свидетельствует о чрезвычайной слепой вере в собственную звезду и, можно сказать почти так, в слепоту и слабость своих противников! Как же при таком орлином взоре и здравом суждении мог он до такой степени обманывать себя?»{525}

Не сделал Наполеон правильных выводов и из пожара. Он отнес приказ Ростопчина спалить город на сумасбродные действия ненормального азиата, но даже и мысли не допускал, что данная акция до известной степени выражала народное чувство. В чем-то он был прав, но никак не хотел постичь одного – того, что вина за уничтожение Москвы падет на него, а символ сожженного города послужит единению царя и народа и превратит войну с французами в борьбу не на жизнь, а на смерть.

Реакцией Наполеона на пожар стало стремление продемонстрировать силу собственной позиции. Если огонь разожгли с целью лишить его необходимого снабжения, поставленной цели поджигатели не достигли. Император подтверждал это созданием у всех вокруг ощущения, будто пожар не пожар, а он все равно готов сидеть в Москве и провести там зиму, если будет надо. Он отдал приказ о переброске свежих войск на усиление имевшимся и поговаривал о наборе отрядов «польских казаков», которые бы стали прочесывать сельскую местность и обеспечивать безопасность линий коммуникаций. Император даже заводил речь о доставке в Москву актеров из труппы Com?die Fran?aise, чтобы те развлекали армию в зимние месяцы. Наполеон воображал, будто такие действия поставят Александра под нарастающее давление своих же людей и вынудят пойти на переговоры. Он до известной степени блефовал{526}.

На первый взгляд ничего вроде бы не мешало Наполеону и в самом деле встать на зимние квартиры в Москве. Хотя очень многое сгорело, в зданиях, избежавших уничтожения, и в подвалах осталось довольно всего для питания и снабжения одеждой войск на протяжении нескольких месяцев. Кроме того в городских оружейных находилось множество пушек, ружей, огромные запасы боеприпасов к ним и пороха{527}. Не хватало в плане снабжения единственно фуража для лошадей, но данный момент являлся критически важным, ибо без коней не удалось бы не только поддерживать работу линий коммуникаций, но и начать новую кампанию весной.

Другим крайне значительным обстоятельством выступала обстановка в тылу и на флангах. С того момента, когда 18 августа Гувьон Сен-Сир оттеснил Витгенштейна от Полоцка, заслужив за свою победу маршальский жезл, всякая деятельность на том крыле, в общем-то, прекратилась. Условия у 2-го и 6-го корпусов были неплохими, хотя и постоянно не хватало съестного. Состояние войск в немалой степени разнилось: французская, швейцарская, португальская и хорватская пехота и французская и польская кавалерия находились в хорошей форме, но вот баварцы – далеко нет. Они оказались в большей степени склонными поддаваться болезням, а после смерти генерала Деруа и перехода командования к генералу Вреде все у них и вовсе посыпалось. «Баварские солдаты сотнями оставляли места под знаменами и шли в Вильну, прикидываясь больными, чтобы залечь в госпитали», – рассказывал генерал ван Хогендорп, генерал-губернатор Литвы. Он собрал и проверил около 1100 чел. и обнаружил среди них едва сотню действительно больных, а посему послал здоровых обратно в части, откуда они вновь благополучно дезертировали{528}.

Дела в войсках под командованием князя Шварценберга, дислоцированных в самой удаленной точке на правом крыле Наполеона, на юге, обстояли куда лучше, в основном потому, что командир их старательно избегал боев и имел негласную договоренность с коллегой из русского стана не ввязываться в ненужные враждебные действия.

С целью усиления собственного положения Наполеон приказал маршалу Виктору, располагавшемуся в Восточной Пруссии с вверенным ему 9-м корпусом из примерно 40 000 чел., выступить в Россию и занять позиции в районе Смоленска, откуда бы тот мог придти на помощь основной армии или войскам на том или ином фланге. Теоретически положение Наполеона выглядело довольно прочным. По мнению Раппа: «Он с точностью до последнего человека знал, сколько солдат у него поставлено между Рейном и Москвой». И цифры убеждали императора французов в том, что он достаточно силен для действий в непредвиденных обстоятельствах{529}. Чего он, однако, не видел на бумаге, так это состояния войск.

Генерал Пуже получил легкое ранение и в сентябре занял пост губернатора Витебска. Гарнизон состоял из девяти сотен солдат и двух 4-фунт. пушек – подобное войско никак не назовешь особенно внушительным. На самом же деле, если не считать шестнадцати жандармов и двух дюжин бойцов Молодой гвардии, все они представляли собой разношерстную команду отбившихся от своих частей солдат, выловленных дезертиров и тех, кто выписался из госпиталей. В плане же национальности бойцы гарнизона принадлежали ко всем языкам Grande Arm?e. Большинство отстали вскоре после перехода Немана и никогда не встречались с противником. Горе-воинам не хватало качества подготовки, они не умели следить за оружием, вести регулярное патрулирование или выполнять задания в пикетах. Они были лишены боевого духа, ленивы и грязны. Когда пришло время отступления, такие бойцы побросали места в строю при одном виде казаков и свели к нулю любые попытки Пуже дать бой неприятелю, в результате чего он попал в плен вместе с ними. Как он говорил позднее, будь у него только жандармы и те две дюжины парней из Молодой гвардии, он бы сумел прорваться{530}.

Лейтенант штабной службы Жан-Рош Куанье, произведенный в офицеры из сержантов пеших гренадеров Старой гвардии, получил 15 июля задание возглавить колонну из примерно семисот отставших солдат 3-го корпуса и вести их на соединение с полками, к которым они принадлежали. Коль скоро жизненный путь Куанье начинал мальчишкой-пастухом, поручение не сулило трудностей. Но, против ожидания, выполнить его оказалось далеко не так просто. 133 испанца из колонны быстренько дезертировали, когда же Куанье попытался догнать их, они начали палить в него из ружей. Пришлось найти отряд из 50 конных егерей и с их помощью изловить всех сбежавших. После этого лейтенант заставил пойманных дезертиров тянуть жребий, расстрелял половину из них, и только тем смог сохранить колонну как единое целое{531}.

Весь регион в тылу у Grande Arm?e полнился солдатами, не имевшими никакой военной ценности и лишь грабившими страну, вызывая ярость со стороны жителей. Шайки дезертиров из разных частей и всевозможных национальностей, обычно под предводительством какого-нибудь француза, обустраивались в усадьбах немного в стороне от главной дороги, обменивая добрую волю местных на защиту, и занимались пиратством на и вокруг главной транспортной магистрали.

Генерал Рапп, ехавший из Данцига в ставку Наполеона под Смоленском, пришел в ужас от состояния войск в тылу. Согласно ему, победоносная Grande Arm?e оставляла за собой больше военного мусора, чем разгромленная армия, в результате чего эшелоны новобранцев, шагавших на соединение с ней и созерцавших по пути тяжкие картины, утрачивали всякий боевой дух. Многие фактически умирали от голода вдоль дороги, как и свежие кони, присланные из Франции и Германии, а также скот, который гнали из Австрии и Италии. «С момента нашего выхода из Вильны в каждом селе, в любой деревне попадались солдаты, покинувшие армию под разными предлогами», – писал принц Вильгельм Баденский, побывавший в тех краях в сентябре с корпусом Виктора{532}.

Изменить сложившееся положение дел почти или вовсе не представлялось возможным, ибо Наполеон сам свел до минимума простор для действий. Не желая связывать себя в политическом плане, он не создал должных структур местного правительства. В итоге, управлялись регионы бестолковой и продажной администрацией. Начиная с лукавого Прадта в Варшаве, деспотичного Хогендорпа в Вильне и заканчивая сребролюбивыми комиссарами в различных городках по пути. Нигде не существовало ни настоящего чувства ответственности, ни преданности делу, ни власти, способной восстанавливать порядок. В конце сентября, более чем через шесть недель после сражения, на улицах Смоленска по-прежнему во множестве валились трупы, служившие желанным источником пищи для бродячих собак со всей округи. «Худшей организации, большей халатности я никогда не то что не видел, даже не представлял», – писал капитан гессенского Лейб-гвардейского полка Франц Рёдер, проезжавший через город на пути в Москву{533}.

Более всех от такого состояния дел в результате страдали действительно больные и раненые, лежавшие в госпиталях Вильны, Минска, Витебска, Полоцка, Смоленска и, возможно, большинство уцелевших после Бородино, гнивших в Колоцком монастыре и в Можайске. Тысячи раненых французов, включая двадцать восемь генералов, были разбросаны по разным зданиям в Можайске. Как утверждал занимавшийся ими военный комиссар Белло де Кергор, никакой провизии для них не выделили вовсе. Способные хоть как-то передвигаться выходили или выползали на улицу и попрошайничали у прохожих, в то время как де Кергору приходилось красть еду из снабженческих колонн для прокорма остальных. Многие умирали от голода и обезвоживания, поскольку отсутствовали даже ведра или какие-то подходящие сосуды. Не было, разумеется, ни чистых повязок, ни корпии, ни бинтов, ни носилок, ни кроватей, ни свечей. Он обратился за помощью к Жюно, корпус которого стоял в Можайске, но от вестфальских солдат бывало больше неприятностей, чем проку. Когда подопечные умирали, де Кергору оставалось лишь складывать их тела на улице. На шее у него висели еще и сотни русских раненых, кое-как кормившихся щами из корешков капусты, выкопанных на соседних огородах и, если случалось, мясом какой-нибудь павшей лошади.

Однако сколько бы людей и лошадей ни имел в наличии Наполеон, каковым бы ни было качество продовольствия и фуража в его распоряжении, подход к расходованию ресурсов означал: оставаться в Москве он сможет не более нескольких недель, после чего войско начнет разваливаться. Но вместо того чтобы начать постепенный вывоз больных и раненых в западном направлении, император французов приказывал набрать еще 140 000 чел. во Франции, 30 000 в Италии, 10 000 в Баварии, плюс меньшие контингенты в Польше, Пруссии и Литве, а также просил Марию-Луизу написать отцу с просьбой усилить корпус Шварценберга. «Я не только хочу получить пополнения отовсюду, – писал он Маре в Вильну, – я также хочу, чтобы сведения о подкреплениях раздувались, мне надо, чтобы разные государи, присылающие мне подкрепления, публиковали сей факт на бумаге и удваивали бы на ней количество посылаемых мне воинов»{534}.

Кроме всего прочего, император французов не учел должным образом один важный факт: административной столицей России оставался Санкт-Петербург с находившимися в нем государственными институтами, а потому потеря Москвы ни в коем случае не ослабила способности русского государства функционировать и обслуживать интересы его правителя, в то время как обстоятельство захвата и разрушения древнего города сильнейшим образом пошло на пользу сплочению общественного мнения в деле защиты национальных интересов. Посему блеф с дутыми цифрами вряд ли мог сработать.

Александр получил известие Кутузова о «победе» в Бородинской битве 11 сентября, как раз когда русские войска занимали позиции перед Москвой[136]. В приливе радостного облегчения и благодарности, царь произвел Кутузова в фельдмаршалы и пожаловал ему денежную награду в размере 100 000 рублей. В соборах и церквях всюду в Санкт-Петербурге звонили колокола, а вечером город сиял, украшенный иллюминацией. Александр не терял времени и тотчас же отправил полковника Чернышева к Кутузову с разработанным планом окончательного уничтожения французов.

На следующий день проходившая в церкви св. Александра Невского служба во имя царя превратилась после зачтения победной реляции Кутузова в благодарственный молебен. Александр шел сквозь ликующие толпы. В столице грохотали артиллерийские залпы, а вечером город вновь сиял, точно днем.

Радость и облегчение не знали границ. «Возрадуйся Россия! Подними главу свою над всеми державами на Земле! – писал один житель другу. – Я весь дрожу от радости. Не могу спать ночью и ничего делать». На следующий день волнение не улеглось, а потому он написал очередное письмо. «Всяк и каждый поздравляет другого с победой, все обнимаются, целуются. Невозможно описать радость и восторг на всех лицах». Вытянулись лица лишь у офицеров заново набранного ополчения, таких как поручик Зотов, который с гордостью надел вонную форму и сокрушался уже по поводу упущенного, как казалось, шанса доказать патриотическую прыть. Рассуждали, привезут ли Наполеона в Санкт-Петербург в цепях или в клетке. Но на третий день настроение необъяснимым образом изменилось – появились тревога и сомнения. Улицы смолкли, а люди заметили, что упаковка для вывоза государственных архивов и сокровищ искусства из Эрмитажа почему-то продолжается{535}.

18 сентября курьер из Ярославля на галопе примчался в Санкт-Петербург и привез Александру короткую и страшную записку из Твери от великой княгини Екатерины, датированную 15 сентября. «Москва взята. Творится нечто непостижимое, – писала она. – Не оставляйте вашей решимости – никакого мира, и у вас еще сохранится надежда на восстановление чести». Ошарашенный Александр написал Кутузову, как следует выговорил ему по поводу полученных от других известий о падении Москвы и высказал негодование в связи с тем, что его держали в неведении. Аракчееву царь выразил сожаление по поводу проявленной уступчивости в вопросе назначения главнокомандующим Кутузова. Тот известил государя лично только спустя двое суток прежде{536}.

20 сентября на Каменном острове появился полковник Мишо с письмом от главнокомандующего, а также и с известием о пожаре, о чем царь пока ничего не знал. «Боже мой, сколько бед! Что за грустные новости вы принесли мне, полковник», – воскликнул Александр. Письмо являлось лаконичной запиской, которой Кутузов извещал государя об оставлении Москвы. «Осмеливаюсь самым нижайшим образом уверить Вас, всемилостивейший государь мой, что вступление неприятеля в Москву еще не завоевание России», – писал Кутузов, однако подобные слова мало утешали его венценосного господина{537}.

«Насколько видится мне, Провидение Господне ожидает от нас великих жертв, в особенности от меня, и я готов преклониться перед его волей», – сказал Александр полковнику Мишо. Как пояснил полковник, после марша через Москву русская армия вышла из соприкосновения с противником и совершила фланговый маневр на юг от города. В результате она оседлала дорогу на Калугу, где сможет отдохнуть и залечить раны, полученные при Бородино. К тому же, по заверениям гонца, боевой дух в войсках оставался высоким, и все боялись только одного – как бы царь не начал переговоры с Наполеоном.

«Отправляйтесь обратно к армии и скажите нашим храбрым воинам, говорите моим верным подданным всюду, где будете, что даже если у меня не останется ни одного солдата, я встану во главе моего возлюбленного дворянства и добрых крестьян, поведу их сам и употреблю средства всей моей империи!» – ответил Александр, после чего добавил, что никогда не подпишет мира с Наполеоном и скорее окончит дни свои нищим где-нибудь в Сибири, чем станет договариваться с ним. Он привел себя в состояние величайшего возбуждения и, в итоге, заявил: «Наполеон или я, он или я – двоим нам невозможно царствовать»{538}.

Санкт-Петербург теперь будоражили слухи и сплетни. Одни утверждали, будто Наполеон погиб в величайшем сражении, другие – что взял Москву. Распространителей тревожных версий хватала полиция, она прочесывала улицы в попытках прекратить расползание слухов, однако спокойнее людям от этого не становилось. В отсутствие конкретных новостей они предполагали самое скверное.

Снова начали шептаться об измене, но теперь пальцы указывали на самого Александра. Сестра Екатерина укоряла в письмах брата, почему тот не остался в Москве для ее защиты. Она говорила, что его обвиняют в утрате чести страны, а настроения в обществе обращаются против него. «Не одно лишь какое-то сословие винит вас, а все они в один голос», – писала она{539}.

Александра в особенности уязвила мысль о том, что народ может решить, будто у государя недостает храбрости, когда он с радостью встал бы во главе армии биться хоть один на один с Наполеоном и ни на минуту не утрачивал решимости не идти на переговоры с противником. «Я предпочел бы перестать быть тем, кто я есть, чем договариваться с чудовищем, уничтожающим мир», – отвечал он на письмо Екатерины. Царь знал, что вокруг идет настоящая кампания шепота с целью лишить его трона и передать власть сестре. Начинала завоевывать позиции небольшая группа упорно выступавших за заключение договора с Францией и как можно скорее – прежде чем рухнет все государство. Многие из иностранных дипломатов в Санкт-Петербурге считали, что нельзя дольше откладывать мирное урегулирование. Как отмечал Джон Куинси Адамс, жившие в столице англичане готовились к отъезду{540}.

«Жуткое несогласие водоворотом крутилось в столице, – так описывала состояние дел графиня Эдлинг. – Встревоженная и взбудораженная толпа могла подняться в любую минуту. Дворянство в голос обвиняло императора во всех несчастьях, обрушившихся на государство, и едва ли кто дерзал вступиться за него прилюдно». 27 сентября, направляясь в церковь по поводу празднования очередной годовщины коронации, сопровождавшегося, как правило, ликованием толп и изрядной помпой, Александр проезжал по своей столице, словно по вражескому городу. Обычно он следовал в церковь верхом, но на сей раз окружение уговорило его пересесть в закрытую карету. «Мы в своих сверкающих экипажах медленно проезжали через огромную толпу, чьи похоронная тишина и злобные лица никак не вязались с событием, каковое мы праздновали, – вспоминала графиня Эдлинг, сидевшая подле императрицы Елизаветы. – Никогда не забуду, как мы шагали по ступеням церкви между двух людских стен, и никто не издал ни единого радостного возгласа. Мы слышали лишь звуки наших шагов, и я ни на мгновение не сомневалась, что хватило бы малейшей искорки для всеобщего взрыва»{541}. 29 сентября власти, наконец, сделали заявление, в котором падение Москвы изображалось как малая тактическая неудача. За ним последовало написанное за Александра Шишковым императорское воззвание. Тоном, в котором перемешались гнев и гордость, манифест возвещал, что потеря древней столицы послужит призывным кличем для русских и станет поворотным пунктом в судьбе страны. Наполеон шагнул в могилу, откуда никогда не поднимется, а русский народ восторжествует.

Спустя несколько дней, Александр писал Бернадотту, убеждая того, что, несмотря на последующее отступление Кутузова, Бородино на самом деле было русской победой. «Вновь заявляю Вашему Королевскому Высочеству о моей торжественной уверенности в том, что более чем когда-либо я и народ, во главе коего имею честь стоять, желаем противостоять новому Аттиле и скорее дадим похоронить себя под руинами империи, чем придем к договоренности с ним»{542}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.