Глава 8 Письмо Екатерины II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Письмо Екатерины II

В эти летние месяцы после Задунайского похода в военных действиях наступило относительное затишье. Сразу же после возвращения Румянцева на свой берег Дуная ликующие турки устремились вслед за ним, надеясь, что русские вообще покинут побережье. Визирь распорядился начать наступление из Силистрии, Рущука, Никополя, Турно и Виддина. И действительно, в конце июня турки попытались перейти на левую сторону реки, но повсюду были отбиты и отброшены за Дунай.

По донесениям наблюдателей и по рассказам пленных, на той стороне Дуная продолжалось оживление и шло накопление сил. Но новых попыток наступления турки не предпринимали. И эта передышка была необходима русским для укрепления оборонительных линий и организации новых постов.

Свой лагерь Румянцев перенес к устью реки Яломицы, поближе к Гирсову, единственной крепости, занятой русскими на правом берегу Дуная. По новому расписанию центром стал командовать Ступишин, в распоряжении которого оказались генерал-поручики Федор Глебов и Юрий Долгоруков, генерал-майоры барон Игельстром, Милорадович, Волков, князь Григорий Волконский. Правым крылом армии по-прежнему командовал граф Салтыков, а в подчинении у него были генерал-поручик Михаил Каменский, генерал-майоры Петр Текелли, Юрий Трубецкой, Силим Энгельгардт, Карл Камеен, Сергей Колюбакин. Левым крылом армии, или Бессарабским корпусом, стал командовать генерал-поручик барон Унгерн, а отдельными частями его – генерал-майоры Викентий фон Райзер, Гаврила фон Траубенберг, Николай Чорб. В резервный корпус под командой генерал-поручика Потемкина входили отдельные отряды генерал-майоров Александра Суворова, Николая Каковинского, князя Петра Голицына. Дежурным генералом при главной квартире стал генерал-майор Василий Долгоруков.

Румянцев точно обозначил каждому корпусу место его расположения, задачи и цели, наказав держать тесную связь с соседними войсками, согласовывать с ними свои действия, оказывать в случае нужды помощь, извещать их о собственных действиях и движениях.

В эти месяцы ничего особенного не происходило. Лишь небольшие отряды перемещались то в одну, то в другую сторону по берегам Дуная. Но по всему чувствовалось, что серьезные события назревают. И Румянцев спокойно ожидал их, укрепляя прежде всего Гирсов – вполне вероятный пункт нападения турок. А чтобы сорвать возможный поиск неприятеля, он приказал барону Унгерну перейти на правый берег Дуная и атаковать Бабадаг. Затем Румянцев вызвал Александра Суворова и в беседе с ним показал все значение для русской армии небольшой крепости Гирсов.

– Вы, Александр Васильевич, за короткое пребывание в нашей армии снискали себе славу вашим искусством и усердием к службе. Два поиска на Туртукай послужат к вашей славе и славе русского оружия. Гирсов значителен не только сам по себе, но и как пункт, необходимый для связи на том берегу. Вы, стоя тут, у Гирсова, держите всегда в напряжении неприятеля, не допускайте его войска до соединения куда-либо совместного… В эти дни неприятель и сухим путем, и на судах приближался вновь к Гирсову, Милорадович недавно отогнал его, но ясно, что он не успокоится до тех пор, пока не овладеет сим замком, в котором мы удерживаем твердую ногу. Чтобы сорвать их поиск, я приказал Потемкину переменить свою позицию и придвинуться к берегу Дуная, к Чеканешты, для ложной демонстрации, чтобы навести на неприятеля страх и воспрепятствовать его устремлению к Гирсову. Рекомендую ему высадить какую-либо партию на супротивный берег между Туртукаем и Силистрией, а может, и в каком другом месте. В эти же дни я подвину и от себя бригаду к устью Яломицы, готовую атаковать неприятеля, если он решит приступить к обложению Гирсова. Так что помощь вам будет обеспечена.

Суворов ушел, а Румянцев подумал, что только Суворов, пожалуй, может сейчас восполнить потерю погибшего Вейсмана.

Не довольствуясь словесными объяснениями, 4 августа 1773 года Румянцев направил Суворову ордер, в котором, в частности, были и такие слова: «По настоящему укреплению в Гирсове и числу состоящих там войск не может быть опасным покушение неприятельское без надлежащих орудий и приготовлений к атаке. Я же, ведав образ ваших мыслей и сведений, предоставляю собственному вашему искусству все, что вы по усмотрению своему и пристройке нужным найдете прибавить там на вящую пользу.

Делами вы себя довольно в том прославили, сколько побудительное усердие к пользе службы открывает вам путь к успехам.

На сие, как и на искусство ваше, весьма мне известное, довольствуюсь я возложить сохранение и оборону сего нужного поста и придать делу собственного ж вашего предусмотрения воспользоваться иногда случаем к поиску каковому-либо над неприятелем, как равно и открывать оной…»

Суворов укреплял Гирсов, налаживал связь с Унгерном, продвигавшимся по правому берегу Дуная; граф Салтыков тоже вел приготовления к встрече с неприятелем, беспокоя его порой неожиданными атаками. Потемкин, занимавший позицию между Гирсовом и Журжею, тоже должен быть всегда готовым к встрече неприятеля.

Так что оборонительные посты Румянцеву удалось не только восстановить, но и усилить их готовность, потому что слухи о нападении турок на левый берег Дуная подтверждались данными разведки.

В эти дни Румянцев, получив письмо Екатерины II, вновь и вновь мысленно возвращался к Задунайской экспедиции, переживая обостренное недовольство Петербургом и его стремлением давить на него своими бессмысленными командами.

Вот оно, письмо из Петергофа, от 18 июля сего года: «Граф Петр Александрович, любя истинное благо империи и для того желая не менее многих восстановления мира, чистосердечно Вам скажу в ответ на Ваше ко мне партикулярное письмо из лагеря при деревне Жигалее от 30 июня сего года, что известие о возвратном Вашем перешествии через Дунай не столь мне приятно было, как первая Ваша с армиею переправа чрез сию реку, с которою я Вас столь искренно поздравила письмом моим от 28 числа прошедшего месяца, ибо мню, что возвращение Ваше на здешний берег не будет служить к ускорению мира…

…Теперь приступаю я к другому предмету Вашего письма, то есть к живому описанию положения Вашей армии, о которой вы пишете, что под именем армии не более имеете, как корпус небольшой в 13 ООО пехоты на все действия с визирскими силами. Признать я должна с Вами, что армия Ваша не в великом числе, но никогда из памяти моей исчезнуть не может надпись моего обелиска по случаю победы при Кагуле, на нем начеканенная, что Вы, имев не более 17 ООО человек в строю, однако славно победили многочисленную толпу, предводимую тогда визирем Галил-беем, с которым считалось до полутораста тысяч человек, что весьма во мне утвердило правило, до меня римлянами выдуманное и самыми опытами доказанное, что не число побеждает, но доброе руководство командующего, совокупленное с храбростию, порядком и послушанием войск… Все, что делать ныне могу, есть то, что я из польского корпуса приказала к Вашей армии послать несколько еще полков для усиления оной, и надеюсь, что они еще ко времени к Вам приспеют, ибо полагаю по нынешним Вашим мне уведомлениям, что большая часть летнего времени исчезнет, и, следовательно, обыкновенное время кампании сей, прежде нежели Вы в состоянии будете паки принудить Вашими действиями неприятеля к ускорению мирных договоров, в сем и прочем я Вам руки не связываю, как теперь, так и прежде в совершенной Вашей воле состоит наносить неприятелю все те удары, которые по мере сил Ваших Вам бог на сердце положит… Что же Ваши телесные силы чрез войну, водимую пять лет сряду, пришли в ослабление, как Вы о том ко мне упоминаете даже до того, что Вы охотно желаете увидеть такого на Вашем месте, который бы так, как Вы, полагал счастие свое в угождении воле моей и в благе отечества, о сем осталось мне сердечно жалеть, и конечно, колико Бог подкрепит телесные и душевные силы Ваши к предводительству орудий российских, империя не инако, как с доверенностию от Вас ожидать должна дел, соответствующих уже приобретенной Вами ей и себе славы, но со всем тем есть ли бы по человечеству свойственным припадкам Вы, к общему сожалению и моему, не в силах себя нашли продолжать искусное Ваше руководство, то и в сем случае я бы поступила с обыкновением моим ко всем в подобных обстоятельствах находящимся уважением. С победами, полученными Вами за Дунаем, от всего сердца поздравляю Вас и желаю, чтоб Вы завистникам всегда ответствовали победами. Смерть храброго генерал-майора Вейсмана мне чувствительна весьма была, и много об нем жалею. Впрочем, остаюсь к Вам доброжелательна. Екатерина».

Сколько уж раз Румянцев читал и перечитывал это письмо, вникая в смысл каждого слова. Письмо, конечно, чуть-чуть приободрило его. Но державный тон так и сквозил в каждой строчке. И особенно больно ударили по его сердцу последние фразы. А кем она может заменить его? Возможно, когда-нибудь его заменит Александр Суворов, но пока он проявил себя как отважный и искусный полководец лишь в частных операциях и поисках. Сумеет ли он командовать хотя бы корпусом? Надо предоставить ему такую возможность, дать проявить себя как полководцу…

Сколько тут еще предстоит дел и забот!.. Нет, он не может оставить свой пост, слишком многое связано с этим краем, столько вложено собственных сил и здоровья. Но как мучительна несправедливость, и боль его душевная не исчезла после письма императрицы, как ни отговаривается она, будто не знает о его личных недоброжелателях и завистниках. Конечно, знает. И он сам знает, что происходило при дворе, когда там получили известие о его возвращении на левый берег. Сколько злобных слов расточалось по его адресу! А некоторые негодяи даже обвиняли его в том, что он бросил Вейсмана на верную гибель из-за того, что, дескать, позавидовал славе отважного генерала. Какие подлецы! Если б знали они, как тяжко переживал он гибель генерала, столь необходимого для исполнения его замыслов. Вон граф Григорий Орлов, отставка которого из покоев императрицы вовсе не устранила его с политической арены и он, как член совета, продолжает обладать влиянием при дворе, писал ему, фельдмаршалу российских войск, что, дескать, он не пользуется благоволением придворной публики, что она осуждает его и предъявляет ему большой счет. Жалкое судилище! Если бы такой парламент был, в который он мог бы позвать общество на суд… Вот хоть такой, какой Древняя Греция имела под именем ареопага, в котором дела решались примером судилища. Он бы сам предъявил счет той публике, кто прав: он ли, предъявляя счет неблагодарной публике, или публика, незаслуженно обвиняя его в нераспорядительности и прочих грехах…

Сколько лет он провождает в поте и трудах, а не вкусил еще той радости, которую получают люди при воздаянии своим заслугам! Все люди имеют меру и цену своим делам, лишь только ему предоставлено всегда делать и тем только заслуживать негодование. Пускай забыты прежние победы, он их тоже вспоминать не будет. Но неужели настоящее его положение не трогает публику, когда его войска торжествуют над оттоманами? Из Древнего Рима и из Греции недовольная публика прогоняла лучших полководцев. Их заслуги припоминали лишь в нужде; иногда это бывало поздно. Неужто и его жребий таков же? Неужели и ему уготована к старости судьба отверженных полководцев? Нет, не в праздности и неге проводит фельдмаршал Румянцев время, а в поте и трудах. Они еще узнают правду о деяниях российских войск. Нет, не в праздности, как внушает о нем глас придворной публики, провождает он время. Скоро, скоро будут его войска вновь пить воду дунайскую…

До Румянцева доходили не только письма Екатерины II, графа Орлова, но писал ему и Обрезков, и граф Панин, писали близкие и родные. Так что он хорошо представлял себе, что творилось при дворе на пышных балах и приемах. Уж он-то не раз бывал предметом судилища этих господ.

«С полным военным звуком переходил я Дунай в оба пути, и, одолевши необычные трудности, подробно описав все, что там приключилось, мог ли я предполагать, что выкажут такое недовольство… Нет! Хоть знал я, на какую жестокую пробу выставляют меня, но, однако, и мое воображение не постигало еще того, что встретилось зрению в той земле, которую турки называют Делиарман – лес разбойничий. В сей раз Бог помог нам преуспеяниями довести неприятеля до того, что он не смел наступать по следам нашим, – думал Румянцев в эти августовские дни.

– О сколь трудно исполнять по чужим планам! Завидую счастливой способности тех людей, кои легко соображать могут и дела головоломные, а моя доля та же, что ослиная: носить всегда тягость, под которой приходится упасть. Если бы предположители операций сами посмотрели задунайские места, где, так сказать, сама натура противится образу нашего вооружения, что ни пешему, ни конному строю нет пути, и где от самих жителей шайки разбойничьи могут остановлять целую армию, признали бы они сами, что действия, ими предназначаемые, великих сил требуют… Пусть воины спекулятивные попробовали бы испытать то, что испытали мои воины. Тогда не так бы завидовали мне. Но если эти спекулятивные воины, хорошо воюющие только в своем воображении и не далее Петербурга, Петергофа или Царского Села, полагают нашу пользу в разбитии полевых войск, то сие исполнено с полным успехом. Пусть скажут, что больше можно сделать с тринадцатью тысячами войск в такой стороне, где нет пути, а камней протыкания и на совершенное падение весьма довольно…»

Румянцев испытывал не только мучительную душевную боль, порожденную сложными обстоятельствами. В эти августовские дни физические страдания приковали его на несколько дней к постели. Суровая походная жизнь, лишения, которые он поровну делил с воинами своей армии, сказывались. К тому же и погода снова не радовала: дождь, ветер, пронизывающий до костей, а потом – испепеляющая жара, и снова дождь и ветер… Такая погода кого угодно может сломить, и не случайно в армии много было больных.

В один из дней, когда Румянцев, сломленный тяжким недугом, лежал в постели, в палатку главнокомандующего вошел генерал-поручик Ступишин и после обычных приветствий подал рапорт. Румянцев, прочитав его, недоуменно посмотрел на своего верного соратника, которому совсем недавно поручил командовать главными силами армии.

– Прошу об отставке, ваше сиятельство. Силы мои на исходе, не могу больше. Да и дела мои расстроены, – с грустью глядя на лежавшего фельдмаршала, сказал Ступишин.

– Неволить не могу, ваше превосходительство, понимаю, как тяжко приходится. Сам нахожусь при крайнем истощении сил. Вот доктора советуют отлучиться куда-нибудь под кровлю. Трудно терпеть суровость воздуха, необычную в здешних местах по такому времени, да и жестокие перемены погоды окончательно разорили мое здоровье. Но, видите, не могу я оставить армию в такое время. Да и никогда не удалялся я от случаев, где службой моей могу принести пользу Отечеству.

– У вас, Петр Александрович, совсем другое дело. Вон какая махина висит на вас. Да и вы – настоящий чудо-бога-тырь великорусский… Нам-то куда уж там, сил совсем нет. Устал настолько, что даже сон уже не берет и не дает отдохновения, – махнул рукой Ступишин.

– Эх, Алексей Алексеевич, это внешность у меня одна могучая, а силы тоже подорваны. Сколько уж лет без отдыха! Вон князь Репнин третий год на водах лечится, а моложе меня…

Румянцев давно знал Ступишина, верил ему и хотел ему, верному сподвижнику, раскрыть свою душу, хотя откровенность и не была принята в те времена.

– А пуще непогоды не дают мне покоя раны душевные, – продолжал Румянцев. – Своеручное письмо ее императорского величества я получил, чувствую премного отрады от слов и милостей ее, но боль душевная, какую я испытал, возвращаясь сюда через Дунай, никак не покидает меня. И знаю, что так поступить я вынужден был сложившимися обстоятельствами, знаю, что большего достигнуть не было возможностей, а душа болит… Вы слышали, какой крик подняли в Петербурге?

– И не только в Петербурге, ваше сиятельство, но и в Берлине, Париже, Вене и других европейских дворах. Стокгольм, говорят, тоже храбрится и пыжится. Но скажу я вам, ваше сиятельство, что злословия недоброхотов все равно не избежать, что бы вы ни делали. Слишком заметная фигура, а потому завистников много. А возвращаться с той стороны нужно было рано или поздно. Но вернулись-то мы по собственной воле, трижды разгромив неприятеля. Так что вернулись победителями, а теперь пусть он сюда сунется.

Ступишин говорил слова, которые лучше всяких лекарств воздействовали на больную от уязвленного самолюбия душу познавшего славу фельдмаршала. Сколько раз он думал об этом, но с такой простотой и откровенностью впервые слышал столь утешающие его слова. А Ступишин, почувствовав, что его слова чуточку облегчили душу дорогого ему человека, деловито продолжал:

– И то сказать, ваше сиятельство… Ведь до вас всегда мы уходили в конце каждой кампании на зимние квартиры. А теперь? Уже в первую кампанию вы поставили твердую ногу на берегу дунайском, распределив посты так, что каждый корпус, пребывая сам на зимних квартирах, мог в любую минуту дать отпор в случае неприятельского нападения…

«Господи! Какой бальзам он льет мне на душу! Хоть один человек оценил мою новизну…» – мелькнуло у Румянцева.

– …Так что мы не начинали военные действия с прежнего пункта зимних квартир, а и на зимних квартирах продолжали удерживать перед этим завоеванную территорию. Не только в Кагуле и Ларге мы его разбили, но и тут…

– Как жаль, что вы уходите от меня! Конечно, я отправлю ваш рапорт в Петербург. Вы прекрасно понимаете меня, не зря, значит, так много прослужили вместе. Кагул, Кагул, – вздохнул Румянцев. – Вот и всемилостивейшая императрица вспоминает Кагул… Кагульская победа подлинно одержана с малым числом людей над превосходным. Но в октябре 1771 года низвержение неприятельского оружия было куда знаменитее. Сияние действия под Тульчей, Исакчей, Бабадагом и Бухарестом всячески затемнено. Хотя следствием оных побед стало прекращение дальнейших военных действий и начало мирных переговоров. И это понятно, потому что неприятель в упомянутых сражениях потерял всю многочисленную артиллерию, так что теперь пушки, что мы берем, все вылиты в 1772 году.

– Если бы войну выигрывали полководцы и их войска, ваше сиятельство, то мы давно бы праздновали победу и мир. Даже во время нашей недавней экспедиции неприятель потерял не меньше двадцати пяти тысяч человек. А сколько снаряжения мы захватили! В том-то и дело, что упорство его на переговорах не есть упование на оружие, но на те страны, которые ему упасть не дают. А как только начинает падать, то тут же подъемлют. Вот в их-то столицах больше всего и злословят сейчас…

– Верно, верно, Алексей Алексеевич! Сколько уж раз я думал об этих наших недоброхотах! Мешаем им полновластно господствовать в Европе, вот они и злобствуют… Ну, может, хоть теперь в Петербурге поймут, что нельзя в такую экспедицию посылать тринадцатитысячный корпус для того, чтобы разбить верховного визиря в Шумле с его многочисленным войском, которое может в любое время быть подкреплено из Варны, Адрианополя и даже Константинополя… А сколько раз я писал в Петербург о неудобствах, в которые приведена была наша пехота и кавалерия! Но там ничего и не сделано до сих пор. А сколько раз я докладывал, что нынешний способ комплектования армии – поздний привод рекрутов – не подкрепляет, а обременяет армию!

Румянцев подтянулся на кровати и лег повыше на подушках. Ступишин воспользовался минутной передышкой и, хорошо зная заветные мысли главнокомандующего, сказал:

– И как в Петербурге не понимают, что этих неучей, толпой к армии приходящих, нужно охранять и учить, а для этого необходимо расходовать опытных служащих! Вот потому-то, ваше сиятельство, и не пополняется наша армия, хотя рекрутские наборы каждый год ведутся.

– То проделки моих недоброжелателей в Петербурге! – словно обрадовался Румянцев: опять верный друг и сподвижник угадал его давние мысли. – За пять лет сряду на таком посту нажил я много завистников и недоброжелателей. Если б вы знали, какими новоизобретениями они пользуются, чтобы опровергнуть мои мысли и предложения! Идут даже на прямую фальсификацию, показывая счет войска на бумаге вовсе не такой, какой есть на самом деле. И тем ставят меня в ложное положение при исполнении непреодолимых обстоятельств: либо неготовым, либо неискусным, вот как с этой Задунайской экспедицией…

– Против турецких крепостей невозможно с малыми силами сражаться. Другое дело в поле, тут мы всегда их побеждали, – сказал Ступишин.

– Не отказывался я никогда действовать с малыми силами. Но почему-то только у меня так получается вторую уж войну…

– А все-таки, ваше сиятельство, нет храбрее русского солдата, особенно если с ним по-человечески обходиться, тут он готов гору своротить, – задумчиво сказал Ступишин, словно вспомнив, как совсем недавно Румянцев, отрезанный от главных сил своей армии, чуть было не попал в плен к туркам, да спасли его солдаты.

– Храбрость, конечно, заменяет во многих случаях недостаток числа, – продолжал развивать свои мысли Румянцев. – Это могло бы стать непременным правилом, если бы сей редкий талант души врожден был каждому. Но помните, как побежали наши с Нагорного редута, достигнув уже его вершины? Вот почему некоторые генералы, собираясь на поиск, мерят свои силы числом, а не мужеством да уменьем солдатским.

– А что вы предполагаете успеть еще в этом году, ваше сиятельство? Может, мне не придется участвовать в последних битвах, но хочется знать о ваших планах, – спросил Ступишин.

– Конечно, попробуем еще раз сходить за Дунай, если турки здесь не возьмут верха над нами… Вы знаете, что я всегда оборону на своем берегу так прочил, чтоб удобнее было производить всякий поиск на супротивной стороне. Так что, возвратившись из Задунайской экспедиции, я помышлял не об одной лишь обороне, но и о действиях наступательных. Доказательством тому может служить удержание замка Гирсовского на супротивном берегу, который опорной базой нам послужит. Сей важный пост поручил я теперь Суворову. Уж дважды неприятель устремлял свой поиск против замка, но не отваживался вступить в близкий бой. А за Дунаем, в Бабадаге, барон Унгерн свой пост установил. Оттуда он может быстро перейти в Измаил, и я могу усилить всякое его действие. Лишь граф Салтыков никак ни на что не отважится. Он, пожалуй, на все мои предложения совершить поиск за Дунай находит отговорки: опасно, говорит, у турок войска много… Вот такой у нас командующий в Верхней Валахии. А поделать с ним ничего не могу: сильная рука у него при дворе… Жаль, что вы, Алексей Алексеевич, уходите, хорошим помощником мне были. Жаль…

Ступишин поднялся и, отдав честь фельдмаршалу и пожелав ему скорого выздоровления, ушел.

«Вот еще один опытный генерал покинул меня. Репнин, Боур, князь Долгоруков, князь Щербатов… Теперь вот Ступишин. А через месяц-другой многие генералы подадут рапорты об отпусках. И я их должен отпустить, а то обидятся, скажутся больными… – невесело размышлял Румянцев. – Одна надежда – есть Суворов, Каменский, оба задиристые, обидчивые, но отважные и талантливые командиры. Ох, побыстрее бы мир, так надоела война… Сколько ж можно проливать кровь христианскую…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.