Глава 2 Поездка по Дунаю

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

Поездка по Дунаю

Через две недели после поспешного отъезда графа Орлова из Фокшан Румянцев получил письмо от верховного визиря, в котором выражалась надежда, что мирные переговоры вскоре возобновятся, а пока необходимо для выгод обеих империй продлить перемирие. «Известно Вашему сиятельству, – писал визирь, – что от начала правления моего и по сей час, всегда имел я намерение приобрести мир обеим империям, для общего их блага и взаимного благоденствия их подданных. Мне известно, что мысли Вашего сиятельства ни к чему иному устремлялись, как ко благу и миру… При получении сего станет Вам известно, что теперь нарочными уже разосланы императорские повеления, дабы все мусульманские войска, находящиеся у берегов Дуная, соблюдали перемирие во все предписанное время…»

21 сентября 1772 года Румянцев подписал соглашение «на продолжение вновь перемирия, от сего месяца, на 40 дней».

Снова началась обычная в таких случаях переписка между Румянцевым и верховным визирем, между Петербургом и Яссами. Граф Панин в своих письмах давал подробные наставления Румянцеву и Обрезкову, которым предстояло продолжать мирные усилия России.

Переговоры состоялись в Бухаресте с 29 октября 1772 года по 9 марта 1773 года, но закончились, в сущности, столь же безуспешно, как и в Фокшанах. Турецкий уполномоченный упрямо отказывался признать независимость крымских татар. Даже тогда, когда Россия подписала договор с татарами, начинавшийся с провозглашения «союза, дружбы и доверенности между Россией и Крымским ханством». Россия признавала самодержавную форму правления при выборном хане, причем «ни Российская империя, ни Оттоманская Порта и прочие посторонние, никто и ни один, ни в чем вмешиваться да не имеют». Крымское ханство признавало древние права России на Большую и Малую Кабарду, обязывалось «противу России никому ни в чем и ни под каким претекстом» не оказывать помощи. Договор точно определял территорию Крымского ханства, сохраняя крепости Керчь и Еникале за русскими войсками, которые могли гарантировать Крыму свободу и независимость.

Кроме договора татары провозгласили также декларацию о своей независимости и призывали Блистательную Порту и все другие государства «формально признать Крымский полуостров с ногайскими ордами свободным, неподначальным и собственную его власть ни от кого не зависимою».

Но в Бухаресте ни договор, ни декларация не произвели желаемого воздействия на турецкого уполномоченного. По-прежнему турки отказывались признать право России на использование Черного моря для свободного плавания ее кораблей и право крымских татар на свободное и независимое существование.

Екатерина II, узнав об упорстве Порты на переговорах в Бухаресте, о трудностях, которые ждут Обрезкова в Бухаресте при заключении мирного договора, прислала записку в совет, содержащую «в себе рассуждение Ея Величества, что если при мирном соглашении не будет одержана независимость татар, ни кораблеплавание по Черному морю, ни крепости в проливе из Азовского в Черное море, то со всеми победами не выиграли мы ничего, и что такой мир будет, в рассуждении обстоятельств, столь же постыден, как Прутский и Белградский…».

Так было записано ее мнение в протоколах совета. Ясно было, что Екатерина II не отступится от своего даже в том случае, если начнется шведская интервенция, о которой ходило столько слухов по европейским дворам.

Что же происходило в Швеции в это время? Историки и мемуаристы много внимания уделяли шведским событиям. Лишь спустя время опытные политики поняли, что ошибались, принимая слова шведского короля и его приспешников за реальные дела. Молодой шведский король, тяготившийся противоборством французской и русской партий в государстве, своей зависимостью от государственных чинов, без позволения которых он не мог сделать и одного самостоятельного шага, в августе 1772 года захватил всю полноту власти и объявил сейму новую конституцию. Повсеместно стали приводить к присяге, которая обязывала граждан повиноваться всем повелениям короля. Это событие вошло в историю как шведская революция, и на этот переворот в форме правления Швеции будут не раз указывать и Екатерина II, и Панин, и Румянцев… Переворот был совершен на деньги Франции и при полной ее поддержке. Это был наиболее чувствительный удар по внешней политике Екатерины, и она прекрасно понимала, что эти перемены на севере решительным образом могут повлиять на переговоры о мире с Турцией. Так оно и получилось.

Угроза войны на севере, пусть и не сиюминутная, а отдаленная, поставила перед правительством России новые серьезные задачи. Первые же поездки на шведскую границу графа Апраксина и самого вице-президента Военной коллегии графа Чернышева убедили совет и Екатерину II, что необходимо укреплять пограничные крепости Фридрихсгам и Вильманстранд, а между ними возвести еще одну.

Шведский король Густав III успокаивал Екатерину II, что перемена в форме правления в его государстве ничуть не меняет его дружеских чувств по отношению к Великой России и к ней лично как родственнице и союзнице Фридриха Второго, которому он поклонялся не только как племянник своему дяде, но и как военный человек великому полководцу. Но Екатерина II едко высмеивала шведского короля как зарвавшегося в своих амбициях мальчишку.

И в конце августа 1772 года Екатерина II спрашивает Вольтера: «…Кстати, что вы скажете о революции, происшедшей в Швеции? Вот нация, которая менее чем в четверть часа теряет свой образ правления и свою свободу. Государственные чины, окруженные войском и пушками, в двадцать минут обсудили пятьдесят два пункта, которые они принуждены были подписать. Я не знаю, приятное ли это насилие, но я вам ручаюсь, что Швеция утратила свободу и что король этой страны такой же деспот, как турецкий султан, и все это через два месяца после того, как государь и весь народ взаимно поклялись строго сохранять обоюдные права свои. Не находит ли отец Адам, что совесть у весьма многих в опасности?»

Шведский король надеялся не только на поддержку Франции, но и на одобрение его действий со стороны Фридриха II, которому тоже приходилось не так уж давно противостоять чуть ли не всей Европе. Но Фридрих II был уже не тем отчаянным забиякой, который воевал с Австрией и Россией во время Семилетней войны и требовал сиюминутных выгод для своей страны. Он теперь больше сидел за «карточным» столом, то и дело раскладывая политический пасьянс, и с меньшими потерями выигрывал многое. Поэтому он прежде всего постарался образумить своего племянника, внушая ему мудрые мысли, к которым он пришел за долгие годы своего царствования. Он хорошо понял, что если существуют в государстве две партии, враждующие между собой, как, например, «шляпы» и «колпаки» в Швеции, то король должен начать с их примирения и этим утвердить свой престол. Это нужно делать спокойно и не спеша, а главное, не слушать злых внушений, исполнение которых может поссорить с сильными соседями. И прусский король не исключал возможности войны против родного племянника, если он не образумится. Екатерина II ценила такую твердость союзника, но вместе с тем не скрывала своего уязвленного самолюбия, не скрывала, что эта «революция» во многом нарушила ее политические планы. «Все это было бы для нас фамильным делом, – писала она прусскому принцу Генриху, – мы погоревали бы, побеспокоились. Но, к несчастию, шведская революция имела другие причины. Ваше королевское высочество это хорошо знаете. Переворот произведен интригою и деньгами Франции, а не опасностию, которой подвергался король, не желанием возвратить свободу нации. Будучи уверена, что переворот произведен державою, самою враждебною моим делам, и что государь, связанный со мною самыми близкими кровными узами, обманут ею, будучи проникнута горестию как родственница, что я должна чувствовать как русская императрица, обязанная заботиться о безопасности своего народа?»

Екатерина II не скрывала своего раздражения, узнав о том, что в Швеции поощряются антирусские настроения. Она писала своему послу Остерману, чтобы он довел до сведения шведов, что она не обманута «пустыми комплиментами вероломного короля», а Россия должным образом встретит нападение шведов на русские территории, если таковое произойдет. А пока соседи Швеции будут оставаться относительно ее в оборонительном положении и наблюдать за происходящими событиями.

И фельдмаршал Румянцев в эти месяцы не знал покоя. Внимательно следил за начавшимися переговорами в Крыму, подолгу разговаривал с приехавшим из Фокшан Обрезковым о причинах разрыва мирного конгресса, о графе Орлове, его судьбе, о придворных интригах в Петербурге и как они мешают нормальному свершению военных и политических дел. Потом, когда Алексей Михайлович уехал в Бухарест для продолжения переговоров о мире с Турцией, Румянцев надеялся, что большой дипломатический и жизненный опыт его друга окажется сильнее и действеннее в спорах с турецкими дипломатами и наконец-то здравый рассудок победит амбиции воюющих империй и мир будет заключен. Но даже выдающиеся дипломатические способности русского тайного советника не смогли преодолеть каменной стены рутинерства и высокомерия Блистательной Порты. В начале нового, 1773 года стало уже ясно, что мирные переговоры зашли в тупик: турки упрямо твердили, что на земле не может быть двух независимых государей магометанской веры, один из них должен подчиняться другому или погибнуть. Так что независимость Крымского ханства Турция признать не может. Это упорство удивляло Румянцева, ведь верховный визирь так доказывал в письмах к нему свою склонность к миру, видя в этом волю Божию, а на поверку выходили все те же дипломатические «увертки» и «извороты», которые Румянцев по своей прямодушной натуре не любил и презирал.

В середине февраля 1773 года, понимая, что новая кампания неминуема, фельдмаршал предпринял поездку по Дунаю от Браилова до Журжи для знакомства с состоянием вверенных ему войск.

Встречаясь с командирами дивизий и корпусов, Румянцев откровенно сознавался, что еще неизвестно, какие результаты ожидаются на конгрессе в Бухаресте. Но время перемирия подходит к концу, а потому и нужно быть готовыми к военным действиям не позднее 9 марта. А так как в это время невозможно действовать крупными, совокупными силами наступательно, то нужно принять необходимые меры для того, чтобы преградить неприятелю доступ на наш берег. Ну а если неприятель где-либо станет переходить Дунай, то и к этому непредвиденному случаю нужно быть готовыми. Для этого заранее заложить магазины с сеном для кавалерии и для провианта на подступах к реке, необходимо также иметь сено в кипах, ролями увитых, чтобы брать с собою во вьюках. Румянцев не любил вмешиваться в распоряжения своих командиров, но тут давал указания чуть ли не на все возможные случаи военных действий.

Как только время позволит, указывал Румянцев, и появится первая трава, надо установить лагеря непосредственно в тех местах, где будут происходить военные действия. При этом использовать все выгоды своего местоположения для скорейшего и выгоднейшего отражения неприятельских сил и для сохранения своих складов, постоянно поддерживать связь с соседними дивизиями и корпусами. Он предлагал в ожидании какого-либо генерального действия вести разведку, открывать слабости неприятеля, пользоваться ими, делать вид, что атакуешь главные его посты, а в это время разбивать отдельные его отряды и меньше других укрепленные места, им занятые. В военном наступательном искусстве это стало общим правилом, но своевременно напомнить его Румянцев считал нелишним. «Учреждать согласно свои предприятия» – вот о чем не уставал напоминать Румянцев.

Проезжая к Дунаю и по Дунаю, Румянцев видел, что не везде мосты и переправы между дивизиями и корпусами содержатся в исправном состоянии. И если не поправить их, то как смогут наладить взаимодействие соприкосновенные дивизии и корпуса? И Румянцев снова и снова напоминал эти общие правила военного искусства, где добром, а где учинял подлинный разнос за нерадивость и плохое исполнение своего служебного долга.

После поездки по Дунаю Румянцеву стало многое яснее и виднее, и 28 февраля 1773 года в циркулярном письме командирам дивизий и корпусов он изложил свои рекомендации и мысли. «…Известная мне ревность и амбиция всех начальников обнадеживают меня их бдением, как со стороны осторожности, так и в приобретении себе славных случаев неусыпным рачением. Но я не даю сим повеления открывать военные действия прежде окончания срока перемирия, которое должно свято сохранять, а говорю, чтоб приготовились только к произведению предприятий… и об осторожности, которую всегда хранить должно», – писал Румянцев.

В послании генералу Потемкину фельдмаршал приказывал принять уведомление Обрезкова о прекращении переговоров «за прямую ревнительность к брани». А в оставшиеся дни перемирия «сделать завременно всякие приготовления и учредить» связь со второй дивизией, в частности с генерал-майором князем Трубецким установив взаимные сношения, договориться о совместных действиях против неприятеля, предварительно разведав его силы и намерения.

Это предупреждение фельдмаршала совсем не лишнее. Уж очень вольготно чувствует себя молодой красавец на зимних квартирах. Не раз Румянцеву доносили о гульбе и попойках, которые он устраивал. Да и вообще пора было подтянуть дисциплину в армии, которая за время мирных переговоров частично утратила свои боевые качества, накопленные за годы войны. Вот недавно Румянцев проезжал по второй линии первой дивизии. На отводном пикете увидел поручика. Фельдмаршал подъехал к нему и спросил, что зависит от его поста и знает ли он Обряд службы от 8 марта 1770 года. Оказалось, что поручик Каховский не только не знает Обряд службы, но даже и не читал его.

Вернувшись в главную квартиру, Румянцев тут же издал приказ по армии: всем полковым командирам надлежит строго спрашивать со всех своих подчиненных за твердое знание Обряда службы, и предупредил: впредь фельдмаршал никаких оправданий принимать не будет и станет строго наказывать тех, кто не будет хорошо его знать. Всем рекомендуется иметь его в кармане, для того чтобы всегда был под рукой. «Поручика ж Каховского за незнание точной должности арестовать немедленно, приказав исправлять должность, и в походе перед полком весть пешком две недели».

Поездка по Дунаю была полезной, но погода стояла суровая, ледяной ветер пронизывал теплую одежду. И, вернувшись из поездки, Румянцев почувствовал себя больным. Первое время крепился: столько было неотложных дел. Но в середине марта Петр Александрович почувствовал себя совсем плохо и по настоянию доктора слег в постель. Старые болезни навалились на него в самое тревожное время: Обрезков писал ему, что предъявленные пункты его ультиматума Турция оставила без ответа, а уполномоченный посол собирается покинуть Бухарест. А это означало лишь одно – снова война…

Болезнь временами немного отпускала, и Румянцев чувствовал себя лучше, вставал, накидывал теплый халат, добирался до стола и медленно перебирал письма, высочайшие рескрипты, собственные записи, накопившиеся за годы войны. Никто ему не мешал, и он спокойно размышлял о собственной жизни, о текущих делах, о недавно пережитом, о друзьях, которые сопровождают его многие годы. И получалось, что многое в жизни его не удовлетворяет. Нет, он вовсе не скептик, брюзжащий по каждому поводу, недовольный всем и вся. Вовсе нет…

В августе прошлого года получил он письмо от императрицы, в котором она извещала его о том, что его сыновья Николай и Сергей пожалованы в камер-юнкеры высочайшего двора; разве это может не радовать отцовское сердце, когда перед его сыновьями открывается столь лестный жребий! Что может быть больше этой радости? Или вот получил он уведомление о пожаловании ордена Святого Александра давнему его другу и сослуживцу еще по Семилетней войне Александру Ильичу Бибикову, и эта весть обрадовала его, ибо сей знак высочайшей милости получен в воздаяние славных трудов, Отечеству полезных. Румянцеву был по душе этот благородный, честный, талантливый генерал, который без тени недовольства поехал в Польшу, принял начальство над русским корпусом и своим обходительным отношением быстро завоевал сердца короля Станислава-Августа, его министров и влиятельных магнатов. Он соединил раздробленные русские отряды в несколько крупных и расположил их таким образом, чтобы контролировать положение в стране, лишив конфедератов прежней свободы действий.

То кротостью и снисхождением, то твердостью и суровостью, то бескорыстием и любезностью славный друг Румянцева завоевал доверие многих польских вельмож, а главное, снискал благосклонность красивейших женщин, которые всегда оказывали столь значительное влияние на дела в государстве. Король, его братья и дядья почувствовали слабую сторону Бибикова: легко увлекается женщинами; вот и командуют им то жена маршала Любомирского, то жена гетмана Огинского, то другие красавицы, подставленные королем. Чарторыйский – канцлер, эта старая лисица, вызвал с той же целью из Литвы дочь Пршездецкого. Бибикову не дают ни одного дня отдыха: то охота, то загородная прогулка, то бал, развлечения всякого рода, сопровождаемые самой низкой лестью и угодничеством со стороны поляков. И таким образом держат его в цепях. «Нет, Бибиков не только «пожиратель женщин», но и замечательный человек, полезный своему Отечеству. Он еще покажет себя у нас, в нашем Отечестве. Не зря ж его избрали маршалом депутатского собрания, на котором зачитали большой наказ, вечный памятник мудрости Екатерины II, который можно назвать всеобщим законоположением и всем земным обладателям наставлением. Пусть женщины… А кто устоит перед красотой и наслаждением, от них испытанными? Ведь и наша императрица не отказывается от наслаждений, что нам-то, грешным, остается…»

Румянцев вспоминал красивое умное лицо своего друга, который не раз бывал у него в Глухове. Не раз сидели они за общим столом, поверяя друг другу сердечные тайны.

Крепко угнездившись в кресле и перебирая на столе памятные бумаги, Румянцев вдруг обнаружил под рукой высочайший рескрипт, который императрица прислала ему сразу же после крушения Фокшанского конгресса. Послание было отправлено 4 сентября, где-то недели через две получено, когда верховный визирь и он, фельдмаршал Румянцев, начали переговоры о возобновлении мирной конференции. И она, российская императрица, выражает надежду на возобновление прерванной негоциации, но для этого необходимо возбудить в турках новую к тому склонность и собственное желание. «Вроде бы не мы навязываем им мир, а они сами его желают». «Испытав многими и отличными опытами искусство ваше, – читал Румянцев дорогие ему слова рескрипта, – купно же и патриотическое усердие к службе нашей и отечества, имеем мы наперед твердую надежду, что вы потщитесь в полной мере оправдать нашу в толь важном случае на вас возлагаемую доверенность…»

Конечно, что греха таить, ему было лестно читать признание его полководческих заслуг и высокое доверие, которое ему оказывали и на этот раз, представляя к новым лаврам. И этот случай состоял в том, что если переговоры с турками не возобновятся, то она предлагала, нимало не теряя времени, нанести неприятелю чувствительный удар. В чем же может состоять этот удар? Или в том, что он, Румянцев, разгонит главную армию верховного визиря; или в том, что он разгромит какой-либо знатный корпус его войск. В обоих случаях она предлагала произвести поиски таким образом, чтобы этой победой закончить очередную кампанию.

Конечно, ничего нет лучше, чем разгромить главную армию верховного визиря, войти в Константинополь и предъявить султану ультимативные требования. Но в жизни так не бывает, особенно в войне: и турки желают победить, а не только русские. Привыкли в Петербурге к нашим победам и думают, что они легко достаются. А на деле совсем не так.

Тогда, в сентябре – октябре 1771 года, пронесло опасность. К счастью, возобновились переговоры, за это время поуспокоились дела со Швецией и Польшей. Несколько улучшаются отношения с Францией. Возвратили те несколько полков, которые в испуге отобрали у него после шведской революции. И вот сейчас снова требуют нанести чувствительный удар… И даже не спросят, в каком состоянии армия. Может ли она нанести этот удар? А сколько ошибок, просчетов допустил Петербург в прошлом году… Румянцеву тяжело было вспоминать все события, которые так ослабляли его армию. К тому же еще в октябре прошлого года снова почувствовал болезненные припадки, которые довели его еще тогда до полного изнеможения. «А кому какое дело до того, что ты чувствуешь и переживаешь? – думал Румянцев, вспоминая чувствительные удары по его самолюбию за последние месяцы, когда так обострилось положение России на международной арене. – Только другу сердечному Никите Ивановичу Панину я мог тогда признаться, как больно ударила меня весть, которую бросил в Яссах граф Орлов, в спешке отбывая в Петербург: если нельзя срочно нанести чувствительный удар по крепостям турецким, лежащим на супротивном берегу Дуная, то нужно приуготовить здешние крепости к подорванию, опустошить здешний край и вывезти всех жителей в пределы Российской империи, обеспечив их всем необходимым. Как можно было даже думать об этой возможности? Понятно, в это время опасались не только турок, но и цесарцев, заключивших с ними тайный договор и тоже стремившихся в пределы этих княжеств. Но мог ли я исполнить эту монаршую волю? Как можно сгонять людей с веками насиженных мест? Другое дело, когда предлагаем им покинуть поле будущего сражения, особенно по берегам Дуная. Тут они сами уходят, как только видят, что наши войска разбивают лагерь, уходят в леса и горы; там, конечно, безопаснее. А потом-то снова возвращаются! Тут ничего не поделаешь – война за свободу от магометанского ига, тяготы известные. Но как можно подорвать все крепости и взять всех жителей? Такое решение Петербурга кого угодно приведет в наичувствительнейшее прискорбие и смущение. Однако кто же знал, что именно граф Панин предложил эту крайнюю меру, а граф Орлов только повторил его слова, может впервые в жизни согласившись с ним. Сейчас настает нужда в приумножении сил военных. Сюда нужно присовокуплять войска из других частей, и только после этого можно нанести чувствительный удар, о котором так мечтает всемилостивейшая. А пока…»

Горько стало Румянцеву при воспоминании о том, в каком состоянии находятся его войска. Строго спрашивает он с командиров дивизий и корпусов, наказывает тех, кто не блюдет дисциплину, порядок в армии. Но беда в том, что жизненные обстоятельства бывают иной раз выше всех личных устремлений, и усилия всего личного состава армии оказываются в борьбе с ними тщетными. Сколько раз он писал в Петербург о разрушительном действии моровой язвы, сколько погибло от нее в Москве, в Крыму истреблен язвою почти целый Селенгинский полк… Еще в сентябре 1772 года Румянцев писал Панину, что сама по себе война с турками «не страшна и не тягостна подлинно, как многие ее воображали по свойствам и силе неприятеля, но по неразрывно с оною совокупленным болезням – прямо пагубна… Бывшая в Фокшанах команда, заразившись оною, и поныне ее претерпевает, а сие наибольшее мне смущение наносит. Боже отврати, чтоб она далее не распространялась и не коснулась вновь пределов наших!».

Графу Панину открывал Румянцев «наичистосердечнейшим образом внутреннее и наружное» свое состояние.

По письмам его действительно можно судить, что в это время фельдмаршал внимательно следит за всеми мало-мальски заметными событиями военной и политической жизни, ведет обширную переписку с влиятельными людьми своего времени, получая из первых рук сведения из Польши, Крыма, Петербурга, Москвы… Он хорошо осведомлен о положении в Швеции, Франции, переписывается с австрийскими генералами, регулируя многие спорные вопросы, возникавшие при разделе Польши. Высказывал дельные мысли по текущим делам…

Поддерживал Румянцев постоянную связь и с генералом Щербининым, который вот уже давно добивался заключения с татарами Крыма договора о вечной дружбе как с самостоятельным и независимым от Порты государством. Именно успехи Щербинина подали ему мысль, которую он тут же сообщил в Бухарест Обрезкову: «…не лучше ли, под пристойными видами, продлить время, не решаясь ни на что, до крымских дел касающееся, и особливо на упомянутые два артикула, до получения от г-на Щербинина пополнительных уведомлений, между чем будем снабдены и от Двора наставлениями по новым переменам относительно к сей материи. Известие о заключении переговоров с татарами каналом своим неминуемо и вскоре дойдет и к сведению турков, из чего и настанет большее удобство, по познанию их мыслей и намерений, расположить нам свои, и надлежит ожидать, что коль татары торжественным актом изъявят свое согласие с нашими предположениями, то надежда к развращению их и ухищрению турков исчезнет, и сии последние в намерениях и предложениях своих преклоннее будут к соглашению с нашими».

Активно вмешивался Румянцев и в переговоры об установлении сроков перемирия. Петербург стоял за короткие сроки, чтобы, если договор не состоится, успеть нанести чувствительный удар. Румянцев был против этого и настаивал на длительных сроках. Со всей откровенностью признавался он Панину, что не нужно думать о выгодах от этого перемирия лишь туркам, что оно послужит их усилению. Перемирие прежде всего выгодно нам, если учитывать расстояния, которые предстоит преодолеть нашим обозам и рекрутам. Краткие же сроки перемирия порождают в турках подозрения и заставляют их содержать войска во всегдашней готовности к военным действиям, они остаются в местах, близких к Дунаю, в ожидании выгодного для себя оборота дел. Разбойник ждет наступления ночи, чтобы напасть на путника, не ждущего этого нападения. Так и турки…

Нет, Румянцев вовсе не считал, что турки в столь суровое время года могут отважиться на какое-либо серьезное предприятие. Но они вполне могут совершить в целях разбоя и обогащения нападение на какой-либо его отдельный отряд. К чему нарушать покой и занятия солдат и офицеров, так нуждающихся в отдыхе? И Румянцев настоял на перемирии до 9 марта 1773 года.

В то же время Румянцев активно вмешивается и в практические дела по разделу Польши, резонно считая, что Австрия пытается занять такие селения, которые издавна служили местом для хранения провианта и снаряжения русской армии. Как могли в Петербурге согласиться на такие уступки Австрии, не переставал удивляться Румянцев, получая письма графа Гадика, в которых тот заявляет свои права на Броды, на вступление своих войск в Волынию и Подолию, в которых ему поручено занять Почаев, Вишневец, Горынец, Грудек и Смотрич с окрестностями. Из писем австрийского генерала получалось, что Румянцев должен был знать об этом, но, конечно, русского фельдмаршала не поставили в известность, он никаких сведений не имел, а главное, не знал, по взаимному ли соглашению Петербурга и Вены происходит это движение австрийских войск или же самовольно.

Румянцев обращается к Панину с этим вопросом потому, что считает себя учеником его в делах, в которых проявляется неразрывная связь военного искусства с системой политической. И в этом случае он выражает надежду, что получит необходимые наставления, которые разрешат все его затруднения и разъяснят, каким образом должно поступать в этих обстоятельствах, не нарушая договоренностей царствующих дворов в Вене и Петербурге.

Но «счастливого оборота» дел так и не произошло. И ясно почему… Алексей Михайлович Обрезков никак не мог сломить турецкого уполномоченного в таких артикулах, которые составляют главнейшее «запинание» в делах его. Да и почему турки должны торопиться признать Крым независимым государством и открыть свободное мореплавание по Черному морю для русских? Ведь они отправляют к шведской границе, в Псков, еще восемь пехотных полков. А значит?..

И этот испуг Петербурга немедленно отозвался на ходе переговоров, дав новый прилив упорства турок и новые затруднения в достижении главной цели – мирного договора. Румянцев-то хорошо знал в то время, какой огромный интерес проявляли турки к отношениям Швеции и России. И не было, в сущности, ни одного самого простого турка, который бы не проявлял этого любопытства.

В душе Румянцев беспощадно осуждал Петербург за скоропалительные решения, так не оправдавшиеся впоследствии. 27 декабря 1772 года он писал Панину: «В депешах Алексея Михайловича, при сем доставляемых, ваше сиятельство найти изволите, сколь рано начали, к сожалению, оправдываться предчувствия мои… По слабому моему мнению, источника оказавшейся со стороны посла турецкого перемены искать надлежит не в собственном к тому его побуждении, но наибольше во внушениях и обнадеживаниях дворов, не доброжелательствующих нашему. С курьерами ли, пред последними конференциями к нему прибывшими, получил он в том наставления, или же, может быть, достигла знания его сделанная в войсках диверсия; поелику после того явил он новое высокомерие и упорство…»

Он понимает, что для своей же пользы нельзя быть докучливым, нельзя быть строптивым, нельзя иметь по каждому военному и политическому событию свое собственное мнение, которое порой резко отличается от указов и наставлений, идущих из Петербурга. Но что он с собой мог поделать?.. Может, и в самом деле он излишне наскучивает его сиятельству, столь «частыми объяснениями и размышлениями», которые могут и не совпадать «с прямым дел состоянием»?

Одним из первых в России Румянцев разглядел двурушническую позицию австрийского и прусского послов в Константинополе, которым поручено было своими правительствами оказывать добрые услуги России при заключении мирного договора с Турцией. Но Зегелин и особенно Тугут своими действиями и поступками внушали серьезные подозрения в их искренности. Вот почему и Румянцев писал Панину: «Знаю, мой милостивый граф, сколь чувствительно должно быть Вашему сиятельству, когда, вместо пособия и облегчения, от добрых услуг ожидаемого, новые и вящие только затруднения умножаются. Боже, пособи Вам преодолеть их и успеть наисчастливейшим образом в устроении пользы Отечества и удержании равновесия посреди недоброжелательств и препятствий!»

А сколько самому Румянцеву еще предстоит преодолеть препятствий и недоброжелательств! Вот опять сейчас начнутся указы и наставления, а у него как на грех сил уж почти не осталось…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.