Глава 1 Интересное событие

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Интересное событие

Всего лишь три недели после отъезда графа Орлова в Молдавию в Царском Селе стояла благоприятная погода. А потом на целых шесть недель навалилась изнурительная жара. Тенистые аллеи и пруды не спасали от нестерпимого зноя. Жизнь, словно замиравшая днем, когда солнце палило нещадно, вновь оживала лишь к вечеру. И в том была повинна российская самодержица, склонная после утренних и дневных трудов к шутке и веселью, тем более что в эти недели она сблизилась с шестнадцатилетним сыном Павлом и его молодым окружением.

Екатерина II, оставаясь наедине сама с собой (любимое ее время, когда она без помех могла полностью отдаться своим мыслям), невольно размышляла: почему же так весело и непринужденно стало в Царском Селе? Никогда петербургский двор так не веселился, как после отъезда графа Орлова. Как она счастлива, что подружилась с сыном, который становится красивым мальчиком! «Утром мы завтракали, – вспоминала она проведенные дни. – Как прелестна та зала, что расположена близ пруда… Вроде бы ничего тут не было необычного, но сколько непринужденности и веселья было за столом, каждая мало-мальская неловкость или острота вызывала хохот, бурный и долго несмолкаемый… Потом обедали, а часов в шесть – прогулка или спектакль. А вечером поднимали шум по вкусу всех шумил, которых набралось тогда большое число. Невозможно буквально представить себе веселость безумнее и безумие разумнее нашего… Неужели это прекрасное расположение духа оставила я у ворот Царскосельского дворца?»

Не выдержав жары, 25 июня 1772 года Екатерина II покинула любезное ей место, Царское Село, и отправилась в «отвратительный, ненавистный» Петергоф, чтобы отпраздновать там день ее восшествия на престол и день святого Павла. Чтобы оттянуть время приезда туда, она выбрала самую дальнюю дорогу, а на ночь остановилась в охотничьем доме, где с тоской вспоминала недавнее время в Царском Селе…

Ранним утром следующего дня она уже сидела за столом и собиралась писать своей приятельнице госпоже Бельке, которой давно уж поверяла свои сердечные и политические тайны. Да и как же не делиться с ней самым сокровенным, если она узнает от нее столько подробностей и анекдотов о шведском и датском дворах! О, эта любознательная дама многое знала. Откуда бы она, Екатерина, с такими подробностями узнала о молодой королеве датской Матильде? Ведь от госпожи Бельке русская императрица впервые узнала о том, что Матильда весьма легкомысленна, любит скакать на лошадях в кожаных панталонах, ботфортах и куртке. Конечно, удобно и легко, но слишком мало покрывает наготу. И ей сразу же по такой маленькой подробности туалета стало ясно, что у молодой королевы ум такого же хаотического свойства, как и у ее матери. Если уж королева оделась в одежду почтальона, то тут не жди ничего хорошего…

Да и о шведском молодом короле впервые Бельке предупредила ее, когда тот был всего лишь наследником. Его рассеянный вид, небрежные манеры, желание показать, что все привычное ему наскучило, непомерное честолюбие уже два года назад настораживали Екатерину. А теперь, когда он стал королем, ей доносят отовсюду, что шведский король в ближайшее время задумал совершить переворот в пользу абсолютной монархии, отказавшись от привычной формы правления государством. А ведь происки никогда не должны быть оружием царей и цариц, они не могут быть главою одной части своих подданных, не отказавшись от господства над другой. Эта роль не может к ним идти.

Совсем другое дело в России с тех пор, как она стала императрицей. Нет, она вовсе не преувеличивает свою роль, но как же она может забыть один весьма примечательный разговор? Два года прошло с тех пор, а она до словечка его помнит. Фельдмаршал князь Голицын рассказывал, как подошел к нему как-то пленный знатный турок и сказал: «Вы – удивительный народ. Идет война, а вы задумали грандиозный памятник Петру Великому, да и вообще много строите… Вы должны для блага обеих империй отослать кого-нибудь из нас домой, чтобы он мог сказать, что в Петербурге строятся, веселятся и не чувствуют войны. Так как у нас все в беспорядке, то думают, что и у вас то же, а я вижу совершенно противное». Умный турок, пришлось его действительно отпустить. Пусть рассказывает о том, что Россия вовсе не истощена, и, может, поуменьшатся слухи, что она не может вести продолжительной войны.

Страсть ослепила этих людей, а иначе как могли они забыть, что Петр Великий тридцать лет вел войну то с теми же турками, то со шведами, то с поляками и персами и империя не была доведена до крайности? Напротив, Россия всегда выходила из каждой войны более цветущей, чем была при ее начале… И эти войны давали толчок развитию промышленности, всякая война порождала в России какой-нибудь новый источник, который оживлял торговлю и обороты…

Екатерина сидела в уютном, небольшом кресле, за грубо сколоченным крепким столом, и все не решалась начать письмо. Ей было приятно отдалить наслаждение, которое она всякий раз испытывала, взявшись за перо. В этом случае она не сдерживала себя, ни в чем не ограничивала, чтобы высказать все, что накопилось на душе. Может и прихвастнуть, может и погордиться своими делами и свершениями, особенно теми, которые делались на театрах войны. Можно написать о братьях Орловых… Вот кто без страха исполнит любую возложенную на них миссию. Вот герои, от которых можно ожидать всего. Ни в уме, ни в мужестве, ни в честности, ни в знании дела – ни в чем у них нет недостатка. Пожалуй, это особенная порода людей, созданная для великих дел. А их братское согласие может служить также редким примером, дружба и уважение связывают их… А где-то теперь ее милый и любезный Григорий Орлов, десять лет бывший ее помощником в важнейших государственных и домашних делах? Почти ничего не делала она в последние годы, не посоветовавшись с ним… И сколько она воевала с ним за то, чтобы он не превращал свой кабинет в музей природной истории! Нельзя природу заключить даже и в огромный дворец, но он знал свое, все тащил туда, что приглянется ему… Удивительный, единственный человек, который с таким же самозабвением, как и она, был одержим плантоманией, и он тоже любил сажать, сеять, наблюдать, как проклевываются, всходят первые росточки, идут в рост. И вместе с тем никого так не смешила ее плантомания, как графа Орлова. Сколько ей приходилось сражаться с садовниками-немцами, которые привыкли все делать по старинке, все новое, что она предлагала, выводило их из себя, они отказывались исполнять ее повеления, она сердилась, а граф Орлов смеялся, тут же находил какого-нибудь послушного мальчика, и все быстро исполнялось так, как она хотела.

«Привьются ли кедры в Царском Селе? – думала Екатерина II, все еще не решаясь пуститься в плавание по белому листку бумаги. – Прелестное место, потому что я там сажаю и сею. Мои кедры уже вышиною с мизинец… Как страстно я люблю теперь сады в английском вкусе, кривые линии, пологие скаты, пруды в форме озер, архипелаги на твердой земле, и глубоко презираю прямые линии!»

Императрица вспомнила недавний рассказ Алексея Михайловича Обрезкова, передававшего свой разговор с одним из турецких министров, который из своих семидесяти сорок лет провел на службе. Говорили о римском императоре, турок слыхал о нем. Но когда зашла речь об императрице-королеве, то оказалось, что он не знает этой дамы, много лет управлявшей соседней с Турцией империей.

«Милостивая государыня, – привычно начала писать Екатерина II, – я не знаю, добрее у меня сердце, чем у вас; я очень дорожу соблюдением справедливости, но, признаюсь, я при этом держусь правила, что злым надобно делать как можно менее зла; зачем следовать примеру злых? Зачем в отношении к ним становиться жестоким? Это значит нарушать обязанности к самому себе и к обществу, и вот что случилось в Дании. Эти люди, если сказать напрямик, поступили как сумасшедшие, позволив уму, склонному к тирании, действовать по его естественному расположению, и от этого непременно произойдет одно из двух: либо король будет заключен, либо мы увидим, что еще много голов полетит с плеч…»

Бег пера замедлился, и она с ужасом вспомнила все, что происходило совсем недавно в несчастной Дании…

Екатерина II жадно читала донесения своего полномочного министра в Копенгагене Местмахера, письма госпожи Бельке, расспрашивала графа Панина о предпринимаемых Россией шагах по улаживанию возникшего конфликта: Дания хотела владеть Голштинией, а это герцогство принадлежало ее сыну Павлу. Предчувствие давно ее томило, что миром эта «альковная» интрига не закончится. Так оно и было. Бесцеремонное и наглое поведение королевы Матильды и ее любовника Струензе, ставшего первым министром, вызвало взрыв негодования, таившегося до поры до времени в недрах общества. И первой почувствовала необходимость активных действий вдовствующая королева. Ночью, после веселого маскарада, когда утомленные главные действующие лица видели лишь первые сладостные сны, в покои короля Христиана вошла мать с наследным принцем Фридрихом и графом Ранцау. Совместными усилиями они убедили проснувшегося короля, что нельзя больше закрывать глаза на постыдную любовную связь королевы Матильды и бывшего ее лейб-медика и делать вид, что ничего преступного и постыдного не происходит в их королевстве. Вся Дания возмущена бедственным положением короля и жаждет его освобождения от супруги. Наконец король подписал указы об аресте Матильды, Струензе и его близких помощников. И народ радостными криками встретил это известие, собравшись на дворцовой площади. И вот тут-то молодой король мог бы найти в себе силы и стать истинным пастырем своего народа, и прежде всего возвратить все дела в естественный их порядок и течение и до конца истребить всю прежнюю необузданную ветреность. Необходимо было строго наказать виновных, но ни в коем случае не казнить их, милосердием можно было завоевать сердце народа своего и уважение всей Европы…

Граф Панин тогда же передал ее мнение Местмахеру для того, чтобы тот довел его до сведения датского двора. Но представления русского посла ни к чему хорошему не повели. Казнь Струензе и графа Бранта произвела на нее тогда ужасное впечатление, она до сих пор без содрогания не могла думать о датских событиях. «Господи, как можно было отрубить головы этим несчастным… Их казнили за то, что их государь не умеет быть государем. Если бы он был другим человеком, то как бы все это могло случиться? Теперь датчане должны беречь свои головы. Или я очень ошибаюсь, или подо всем этим кроется замысел лишить короля свободы. У него отняли жену против его воли; сколько раз он, одумавшись, просил ее возвратить ему, и бог знает, что еще сделают с ним и что заставят его сделать… И жалко его, мое сердце вооружено против бесчеловечий и людей бесчеловечных. Конечно, они в свое оправдание говорят, что боялись народного возмущения, если б поступили милостиво, но это дурное оправдание. Неужели царствующие особы должны свои поступки и действия сообразовывать с чувствами и вкусами всякой сволочи?.. Это самая несчастная и самая презренная из ролей, какую только можно было выбрать…»

Гневом запылало лицо российской самодержицы. Красивые черты ее лица исказились, широкий и открытый лоб, греческий нос с небольшой горбинкой, двойной, тяжеловатый подбородок императрицы покрылись красными пятнами, прекрасные глаза ее еще больше потемнели.

«Может, я сегодня не в духе, – спохватилась Екатерина II, – но датские события заставляют думать и о многих событиях в моей империи… Кто же в самом деле устоит против жестокости? Я ее ненавижу везде, где она ни является, а тут она во всей наготе… Мир необходим нашей обширной империи: мы нуждаемся в населении, а не в опустошениях… Мир нам доставит более уважения, чем случайности войны, всегда разорительной… Ну а если война продлится, нам останется только взять Византию. И в самом деле, я начинаю верить, что это не невозможно… Но если б взялся за это рискованное дело граф Румянцев и возглавил экспедиционный корпус в Константинополь, но он возражает… Румянцев – вот кто служит препятствием нашим с графом Орловым замыслам…»

И снова глаза ее потемнели, засверкали недоброй вспышкой. Как ни подсказывал ей здравый рассудок, что Румянцев сейчас единственный выдающийся полководец, способный претворить в жизнь ее честолюбивые планы, но сердце не лежало к этому своенравному человеку, который мало считался с ее мнением по военным вопросам… «Нет, надо быть мудрой и говорить вместе с теми, которые утверждают, что мир лучше самой счастливой войны. Все теперь зависит от господина Мустафы, султана турецкого. Я готова как на то, так и на другое. Пусть себе говорят в Европе, что Россия истощена, мы еще не коснулись тысячи источников, которые другими государствами давно исчерпаны. За эти три года войны я не увеличила ни одного налога, не потому, что этого нельзя было сделать, но потому, что у нас достаточно всего, что нам нужно для победы. И пусть в Париже разглашают, что я беру в рекруты каждого восьмого, кому-то нужна эта грубая, бессмысленная ложь…»

И, словно спохватившись, что время стремительно бежит, и скоро придут ее придворные, и жизнь закрутится в привычном вихре, Екатерина II снова вернулась к неоконченному письму: «…Мои ангелы мира, я думаю, теперь беседуют лицом к лицу с этими гнусными турецкими бородачами. Граф Орлов, который, без преувеличения, первый красавец своего времени, должен действительно казаться ангелом перед такими деревенщинами; у него свита блестящая и отборная, и мой посланник не враг пышности и блеска. Однако ж я готова биться об заклад, что его личность подавляет все его окружающее. Этот посланник изумительное существо».

Покинув охотничий домик, Екатерина почти два месяца прожила в ненавистном Петергофе, который оказался не таким уж «гадким», несмотря на ее решительное отвращение к этому месту – ведь здесь была резиденция ее ненавистного супруга. И тут, недалеко от теплого моря, петербургский двор жил своей прежней жизнью. «В самом деле, нет, я думаю, двора, где так много смеются и чувствуют так мало стеснения, как при моем, как скоро я перееду на дачу, – признавалась Екатерина II все той же госпоже Бельке 9 августа 1772 года. – В городе другое дело: там мы чиннее; впрочем, и там часто непринужденность берет верх».

Но веселье и отдых – это для двора. Сама же императрица по-прежнему немало времени отдавала делам, тем более что из-за раздела Польши обострились отношения между всеми европейскими государствами, а в Фокшанах дело мира затормозилось, скорее всего, из-за того, что шведский король узурпировал всю полноту власти и всерьез угрожает северным границам России.

16 и 23 июля Екатерина II присутствовала на заседаниях императорского совета, на которых обсуждались прежде всего вопросы, касающиеся конвенции трех государств по разделу Польши. Зачитаны были депеша князя Кауница русскому министру в Вене, ответ венского двора о своем согласии участвовать в разделе, секретнейшая декларация князя Кауница о договоренности с турками выступать совместно против России, депеша прусского короля, который советует согласиться на требования венского двора оставить ему Львов как возможный центр всей занятой Австрией польской территории…

А сколько всевозможных депеш, реляций, писем от Румянцева, графа Орлова, Обрезкова, Симолина, князя Долгорукова, генерала Щербинина, полномочного министра России в Австрии князя Голицына… Из Стокгольма, Копенгагена, Лондона, Парижа, Варшавы… И все эти важные вопросы обсуждались на совете, принимались решения, которые отвергались или чаще всего утверждались Екатериной II.

Конечно, совет бессилен что-либо предпринять без ее согласия. Даже прошение генерала Эссена о годичном отпуске для лечения на водах не обошлось без ее «апробации». Но он немало времени высвобождает у нее на другие дела. А без совета она б утонула в текущих повседневных делах и не имела времени оглядеться вокруг себя и посмотреть вдаль. А смотреть надобно. Австрию вот никак не насытишь, требует все новых и новых приобретений. Панин спорил с ними, доказывал, что австрийская доля при разделе – вся Галиция, вся Червонная Русь – чрезмерна и составляет столько же, сколько прусская и русская, вместе взятые. Он попытался вырвать у австрийцев город Львов и соляные копи польского короля, приносившие тому доход в миллион талеров. В этом споре с Австрией Панина поддерживал Фридрих II, но нетерпение его овладеть польской Пруссией было так велико, что он в конце концов готов был все уступить австрийцам, лишь бы взять свою долю.

Переговоры между петербургским и венским дворами еще не закончились, а австрийцы уже начали занимать свою «долю», не дожидаясь принятия конвенции. 9 июля Иосиф II писал брату, что австрийские войска под командованием генерала Дальтона заняли соляные копи и крецкий монастырь Тынец, который был захвачен конфедератами.

И перед Екатериной II и ее министрами возникли два пути, которые могут дать выход из создавшегося затруднительного положения: либо обострять конфликт с Австрией и противостоять ее алчности, либо уступить и решить таким образом умиротворение Польши. Фридрих II писал своему послу в Петербурге Сольмсу, что после зрелых размышлений он пришел к выводу, что лучше всего кончить этот спор добром и принять австрийские условия: «Переговоры с Портою не привели еще ни к чему; Франция и Англия дурно смотрят на раздел Польши. Быть может, оба эти двора употребляют все усилия, чтоб оттянуть венский двор от русско-прусской системы и заставить его скорей войти в соглашения с Турциею. Если эта интрига им удастся, то мирный конгресс рушится, дела запутаются снова гораздо сильней, чем прежде, и для распутания их встретятся неодолимые трудности».

Естественно, прусский посол известил Панина о полученной королевской депеше, который не замедлил поставить в известность об этом Екатерину II, а затем и совет.

В те же дни поступило письмо князя Кауница, в котором он настаивал оставить в «доле» Австрии Львов и соляные копи, но соглашался исключить Люблинское и Хелмское воеводства, передав их для «кормления» польскому королю вместо соляных копей. Пруссия и Россия согласились с этими требованиями.

Осталось лишь выработать положения манифеста, что и было в ближайшее время согласовано между тремя правительствами. И, обо всем договорившись, приступили к практическим делам.

Об этих практических делах можно судить по протоколам совета, заседания которого не прекращались в это беспокойное время. Так, 13 августа Екатерина II, присутствуя в совете, утвердила заготовленные действительным тайным советником графом Паниным рескрипты: один – к генералу графу Чернышеву о вступлении между 1-м и 7-м будущего сентября во владение присоединяемых от Польши земель; другой – к посланнику графу Остерману о его поведении на случай, если в Швеции произойдет перемена образа правления. Рассмотрена также реляция генерал-фельдмаршала графа Румянцева о полученных им от визиря письмах, в которых тот высказывает удивление, что по сю пору не установлено в архипелаге перемирие и продолжаются стычки между русскими и турками.

16 августа на совете генерал граф Чернышев доложил о полученных от выборгского обер-коменданта рапортах, в которых сообщалось о показаниях перешедшего границу шведского офицера. Тот известил, что полковник Спренгпорт принуждает несколько городов принимать присягу королю и об отъезде сего полковника с двумястами солдатами для сего же предприятия в Стокгольм водою. Из этого и других фактов делается вывод: в этом году шведы, занятые своими внутренними проблемами, вряд ли решатся на войну с Россией. Однако для предупреждения угрозы не помешает двинуть к шведской границе находящиеся в Финляндии войска легкой полевой команды. Надобно также поторопиться со спуском и вооружением нескольких кораблей и галер на воду и повелением капитану флота Базбалю, чтоб он крейсировал в Финском заливе.

Так весь август прошел в волнениях и ожиданиях. Екатерина II ждала вестей из Фокшан, ждала с нетерпением радостных и ликующих писем графа Орлова. Но письма приходили унылые, грустные. Во всяком случае, того успеха, которого так ждала от него императрица, не получалось. Но, как ни странно, и не жалела об отсутствии своего любезного помощника во многих государственных делах. Что-то надломилось в ней, и ей стало казаться, что близость с графом Орловым уже не принесет ей блаженного покоя и радости, порой она чувствовала, как он стремится возвыситься до первого в государстве лица, встать с ней вровень, а может, и подчинить ее своему влиянию. Его стремление возглавить экспедицию на Константинополь, в то время как со стороны Дарданелл ударит его брат Алексей с русским флотом, стало ее страшить. И она поняла, что ошиблась, вознаградив Григория после Москвы такими высокими почестями. Граф Орлов, как и всякий оказавшийся в его положении, не выдержал проверки славой и вознесся гораздо выше, чем ему полагалось…

Фокшанский конгресс рушился, она это чувствовала и считала себя в том виноватой. Нужно было довериться Обрезкову, опытному дипломату, который хорошо знал обычаи и нормы поведения хитроумных турок, да и не позволял бы себе нести «отсебятину», как это порой делал граф Орлов. И в то же время она чувствовала необходимость отдалить его от себя. Поведение Григория все больше вызывало нареканий со стороны графа Панина и многих других государственных мужей… Были и другие причины охлаждения к фавориту. Совсем недавно императрица обратила внимание на милого, застенчивого поручика Васильчикова, командира небольшого отряда гвардейцев, сопровождавших ее во время переезда из Царского Села в Петергоф. Тогда она подарила ему золотую табакерку «за исправное содержание караулов». Никто не обратил на это внимания, только самые интимные друзья поняли, что происходит в ее душе. Но вскоре это становится известным и тонким наблюдателям жизни петербургского двора. Один из них, прусский посол граф Сольмс, писал Фридриху II 3 августа 1772 года: «…Не могу более воздерживаться и не сообщить Вашему Величеству об интересном событии, которое только что случилось при этом дворе и которое привлечет внимание как России, так и других государств. Отсутствие графа Орлова обнаружило весьма естественное, но тем не менее неожиданное обстоятельство: Ея Величество нашла возможным обойтись без него, изменить свои чувства к нему и перенести свое расположение на другой предмет. Конногвардейский поручик Васильчиков, случайно отправленный в Царское Село для командования небольшим отрядом, содержавшим караулы во время пребывания там двора, привлек внимание Государыни… Наиболее выигрывает от этой перемены граф Панин. Он избавляется от опасного соперника, хотя, впрочем, и при Орлове он пользовался очень большим влиянием, но теперь он приобретает большую свободу действия как в делах внешних, так и внутренних. Удаление Орлова уже произвело хорошее действие в том отношении, что Императрица сделалась ласковее к Великому Князю… Впрочем, что-то будет дальше и как отнесется ко всему этому родня Орлова? Есть и недовольные этою переменою, например оба Чернышева… Сам Орлов извещен обо всем происходящем, и трудно решить, какое влияние будет иметь это известие на успех его поручения. Продлит ли он свое отсутствие или же поторопится возвратиться сюда?..»

Когда события в Петергофе приняли столь драматический характер для Григория Орлова, в Фокшанах четыре заседания конференции не дали никаких положительных результатов. И граф Орлов в ультимативной форме заявил, что если турки не признают татар в Крыму независимым народом («Понеже история и испытания всех времен доказывают ясно, что главнейшею причиною раздоров и кровопролития между обеими империями были татары, то для истребления той причины для переду надлежит признать сии народы независимыми», – говорил он на третьей конференции 1 августа), то нечего больше собираться и говорить обо всяких «мелочах».

Ультиматум был передан австрийскому и прусскому послам для того, чтобы они передали его Осману. Дважды возражал против этого шага Обрезков, но упрямый Орлов не согласился с этим предложением. Он понял, что продолжать переговоры, не добившись главного – признания Крыма независимым государством, – это значит унижать достоинство России; после покорения татар силой оружия российского русская императрица дарует им вольность и независимость по их просьбе. Право завоевания, считал граф Орлов, – это высшее право в международных отношениях.

И 18 августа Орлов отправил в Петербург депешу, в которой объяснил свою позицию, что после многих попыток не удалось доказать право татар на независимость от турецкого султана, что турецкие послы намерены возвратиться в свой лагерь. А он, граф Орлов, предлагает фельдмаршалу Румянцеву, как только закончится перемирие, нанести туркам чувствительный удар.

Румянцев вскоре узнал о бесплодности дипломатических усилий в Фокшанах и 21 августа писал графу Орлову: «Получа теперь уведомление от Алексея Михайловича, что упорство турецких уполномоченных разрушает меры, предположенные для взаимного добра обеих империй, и вводит нас и паки в продолжение войны, хотя могу еще думать, что мой милостивый граф, постигая, может быть, притворство оттоманов, вооружится против того терпением, но если бы ничего только не было верного, как разрыв совершенной Вашей негоциации, в таком случае прошу я Вашего сиятельства предварить меня уведомлением, нужно ли теперь ознаменить уже движением войск к Дунаю наши меры, относящиеся к военным действиям?..» Конечно, нанести «чувствительный удар» сейчас невозможно, потому что в армии много больных «и многолюдства нельзя нам показать на нашем берегу». Но он, фельдмаршал Румянцев, сделает все, чтобы продемонстрировать силу и мощь русской армии.

Известия о неудаче переговоров, которые Румянцев получал из Фокшан, огорчали его. Он хорошо понимал положение, в котором оказалась Россия, с нетерпением ждущая мира и не достигшая его. Она снова оказывалась в тенетах случайностей войны. Мир или случайности войны – такого вопроса для Румянцева не существовало. Конечно, мир.

На несколько дней, как только послы отбыли из Ясс в Фокшаны, он покинул главную квартиру и уехал в небольшую молдавскую деревню. Хотел отдохнуть и набраться сил для новой кампании, которая может начаться в сентябре – октябре, если переговоры окажутся безрезультатными. Но даже эти несколько дней он провел в опасении, что в Яссах что-то может произойти экстренное и вынудит его покинуть этот покойный уголок. Хотя и тишина-то была кажущейся: то возникали конфликты с австрийцами, жаждущими отхватить как можно больше польской земли, подлежащей разделу, то на море возникали стычки между турецкими и русскими кораблями, то из Польши приходили недобрые вести.

Послал однажды Румянцев галиот из Измаила для промера Черного моря подле буджацких берегов под видом якобы перевозки провианта в Аккерман и Гаджибей. Но судно попало в жестокий шторм и вынуждено было зайти на рейд турецкой крепости Очаков. Сначала тамошний паша растерялся, опасаясь, что за галиотом последует и весь русский флот, но потом поверил в случайность происшествия. Оказав дружескую помощь в починке галиота, обратился к командующему корпусом в Бессарабии, чтобы прислали офицера за потерпевшим судном и его командой. Румянцев повелел послать туда офицера для свидетельства добрых намерений судна и его команды и для того, чтобы попутно осведомиться о положении и силах тамошней крепости.

Вот еще один случай: турки напали на наш корабль. Нужно ли писать о нем в Петербург? Или же умолчать, посчитав сие недоразумением?

А сколько возникает новых и непрестанных забот из-за алчности Австрии, стремившейся занять и Вельский повет, и Червонную Русь с округом Львовским! Румянцев, выполняя высочайшее повеление, старался остановить идущих на полном марше австрийцев, писал графу Гадику письма. А тот ссылался на повеление своего двора. С другой стороны, из Фокшан к нему приходят вести о двурушнической возне австрийского посла Тугута, противодействующего русским на переговорах… Вот тут и пойми, какую позицию по отношению к России занимает венский двор. Петербург же не торопится ответить на мучительные вопросы фельдмаршала, все приходится решать самому, на свой страх и риск, хотя хорошо знал: в случае неудачи последует окрик из Петербурга.

Как мало он знает, часто думал Румянцев, чуть ли не каждый день сталкиваясь с необходимостью решать именно крупные вопросы политической жизни России. И чувствовал в себе силы великие, но постоянно ограничивал себя, по опыту зная, что в Петербурге почтут это превышением своих полномочий. Но неужто в Петербурге не видят, что польза России от дружбы с венским двором только в том случае будет, если цесарцы проявляют действительную искренность? В том же случае, если ее не будет, то невозможно предвидеть, чем это кончится.

На первый взгляд покойно, тихо в маленькой деревушке, где вот уж несколько дней отдыхает фельдмаршал Румянцев. И сюда, конечно, привозили срочные пакеты, донесения, депеши, реляции. Ни одного дня не проходило без того, чтобы кто-нибудь да не приехал.

1 августа 1772 года Румянцев писал Панину, что он, «пользуясь тишиною повсеместною и происходящими в сие время договорами между послами о мире, взял себе отдохновение на несколько дней в сей маленькой деревеньке, которую одну я нашел с выгодами, хотя и скудными, для человека моего состояния, то есть что я передал себя совсем в руки докторские, ища поправить мое здоровье, которое претерпело до крайности от разных болезненных припадков, что тем удобнее расширялись, когда во все три прошедшие кампании выдерживал я зной и стужу, худое имея против них защищение в палатке…».

Но события на конгрессе приняли столь драматический характер, что Румянцеву вскоре пришлось вернуться в Яссы. Прибывавшие из Петербурга курьеры разнесли по Яссам слух, что дни графа Орлова как фаворита императрицы сочтены, что она уже нашла ему замену, а его оставляет в армии под началом графа Румянцева. Слух этот и радовал, и огорчал Румянцева. Григорий Орлов не так уж мало сделал для него хорошего в первые годы пребывания императрицы у власти. Но последнее время все больше и больше возникало между ними разногласий по стратегическим вопросам. А Орловы, Чернышевы, Разумовские, Вяземский, Голицыны и некоторые другие влиятельные при дворе деятели всеми силами и средствами стремились избавиться от Панина, сторонника гибкой политики в международных отношениях. Румянцев же крепко связал себя с Паниным, который покорил его многогранностью своих познаний, умением разобраться в самых сложных закулисных интригах и великолепным пониманием интересов России, не только ближних, сиюминутных, но и дальних, от которых зависели грядущие успехи Отечества.

Личные симпатии фельдмаршала всегда отступали перед интересами России. Сколько раз граф Орлов и здесь, в Яссах, упрекал Румянцева за то, что он не готовит «чувствительнейший удар» по туркам после перемирия, которое вот-вот может закончиться. И на все резоны ничего не хотел слушать; давай ему «удар», и все тут… Никак не хотел понять, что июль, август и сентябрь – это как раз то время, когда турецкие войска собираются в самом полном виде и в лучшем ополчении. Теперь и многочисленный флот неприятеля появился в Черном море, а к осени снова уйдет зимовать в Царьград из-за того, что в Очакове худой рейд. «К чему же сейчас готовить «удар», если можно ударить тогда, когда разбредется половина войска турецкого по домам, как они это делают ежегодно?.. И как сейчас начинать бои, если собирается жатва с полей? Ведь этой благодатной поры жители были лишены все три кампании. Пусть уж воспользуются теперешним спокойствием, ведь в этом году они засеяли свои поля, слыша постоянные разговоры о мире, и мы могли бы этим урожаем воспользоваться и несколько обновить наши запасы…»

Да и какой «удар», да еще чувствительный, он может нанести? Внутреннее состояние армии хуже некуда, как ни старались привести ее в боевое состояние генералы и высшие офицеры. В частях большая доля новоприведенных и еще не обученных рекрутов, особливо в кавалерии. Есть и такие полки, где больше половины составляет сия слабая неуч. И что же – бросать ее, необстрелянную и неопытную, на сильную турецкую кавалерию? Нет, тут нужно подождать, выучить ее. К тому же и непривычка к климату, и дальний путь, который прошла эта неуч, ослабили ее настолько, что всякая болезнь липнет… И если их употребить к прямым военным действиям, то легкой жертвой они станут для турок.

Так что пусть граф Орлов успокоится, в эти месяцы Румянцев не поведет свои корпуса на турок. Нужно продлить срок перемирия хотя бы до октября, а то они могут воспользоваться этим временем, когда они в полном сборе.

Так думал Румянцев, ожидая вестей из Фокшан. А приходящие вести мало радовали его. А вскоре и совсем разочаровали. В Яссы, без свиты, той пышной, которая поражала воображение еще совсем недавно, примчался граф Орлов и вскоре, в сопровождении самых близких своих друзей, в простой курьерской кибитке, запряженной парой лошадей, спешно отбыл в Петербург. Румянцеву стало ясно, что слухи о падении графа Орлова, скорее всего, действительно не лишены оснований… Сколько уж на его веку таких перемен в судьбах некогда блестящих вельмож мира сего! А может, еще удержится? Красив, умен, ладен, но вот упрям… А таких не долго любят.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.