Глава 8 Крушение надежд
Глава 8
Крушение надежд
Пожалуй, никогда еще Румянцев не оказывался в таком тяжком душевном состоянии. Все было не мило, ничто не радовало его. Даже успешное завершение переговоров о перемирии, письма верховного визиря, расточавшего по его адресу медовые похвалы… И не страшна ему возможная немилость после того, как он отказался исполнить инструкции Петербурга и взял на себя полную ответственность сохранить известный пункт о запрещении хождения вооруженных судов по Черному морю и Дунаю во время перемирия и проведения конгресса о мире… Сколько уж раз он бывал на грани опалы из-за своего прямого характера, не способного к уловкам и тонким хитростям, которыми не брезгуют другие ради корысти и любочестия. Талант полководца, в котором никто не сомневался, спасал его всегда от немилости. Спасет ли на этот раз? А если нет? Но не опала пугала его. В конце концов, перемирие заключено под русскую диктовку. Только слепые могут не заметить этого факта…
Страшила его та легкость, с которой царствующие дворы распоряжались судьбами народов и целых государств. Только два года назад, в тех же Яссах, он, фельдмаршал Румянцев, торжественно уверял, что русские пришли в Молдавию и Валахию для того, чтобы освободить братские народы по Христовой вере от османского ига, дать им свободу и независимость, дать им спокойствие для мирных занятий: пусть земледелец прилагает свои руки к полевым работам, художник – к своему мастерству, а купец пусть занимается своим промыслом. Тогда он призывал народы двух княжеств верить, что войска, ему подчиненные, поставили крепкий щит против всех злодеяний и тиранства, которыми прославились турецкие захватчики, обнадеживал, что теперь наступит время, когда великодушие, милосердие и человеколюбие самодержицы российской будет простираться не только к правоверным христианам, для которых ее милость и щедроты вполне естественны, но и на все города и земли турецкие, на всех жителей этой земли, какой бы ни были они веры и рода, лишь бы они против ее войск не восставали… Пусть все живут в своих домах, войска российские не коснутся ни их имения и ни в каком случае не лишат их участия во благах… И сколько было надежд и упований на то, что усердие и добрая воля всех и каждого из жителей Молдавии и Валахии, видевших подвиги российских войск в сокрушении общего врага, будут устремлены ко взаимному благоприятствованию…
Так и было до начала прошлого лета. Все это время Румянцев налаживал справедливое управление княжествами, наказывал виновных, поощрял тех, кто стремился к бескорыстному сотрудничеству. И что же? Он думал, что возглавляет войска державы, которая приносит счастье народам… А что получается на самом деле? Теперь дело идет к тому, что княжества будут возвращены ненавистной Порте. Кому же захочется сотрудничать с такими ненадежными союзниками?
Перед Румянцевым лежала инструкция генерал-майору Каменскому, которому следовало уступить австрийцам наши передовые посты. Австрийские войска, вступающие в Польшу, этого потребовали… А он, главнокомандующий русской армией, должен повелеть своим войскам не только никакого помешательства не чинить, но паче оказывать им, яко войскам дружественным, всякую помощь и содействие.
К чему может повести вторжение австрийских войск в пределы Польши, Румянцев не знал и не предполагал. Он мог бы как главнокомандующий выдвинуть свои резоны против занятия австрийцами определенных мест, необходимых ему, «ибо иначе нанесены будут неизбежные трудности в доставлении необходимых снабжении для армии нашей и во взаимной связи ее с корпусами, в Польше пребывающими».
Но инструкции генералу Каменскому были категоричными, хотя бы на частичное изменение их рассчитывать не приходилось.
А Каменский вызывал у Петра Александровича серьезные опасения. Опытный генерал, успевший отличиться еще в войне с Пруссией, пылкий, отважный до безрассудности, умный, образованный, Михаил Федотович Каменский вроде бы был как раз подходящим для столь щекотливого поручения. Но до Румянцева доходило немало известий о его безудержной жестокости. А что, если и в данном случае пылкий Каменский не пресечет возможных столкновений русских с австрийцами, надменными, ведущими себя порой вызывающе? Кто за сие отвечать будет?
И снова мысли главнокомандующего перенеслись в Яссы, где он провел столько времени в трудах и заботах об этой земле, стараясь навести добрый здесь порядок, ничуть не нарушая самостоятельности и государственных законов… Может, он что-то не понимает, столько событий происходит в мире, а до него доходит самая малость… И как терзают его до сих пор сомнения в необходимости русской экспедиции на Константинополь. Где-то, видимо, обронил он фразы о своих сомнениях, и вот уже всемилостивейшая императрица в письме намекает ему, что она не потерпит никаких препятствий в исполнении задуманного ею… А то как же ему понимать эти слова, которые просто врезались ему в память: «…Мне сдается, что здесь, так, как и в ваших местах, есть люди, кои большое предприятие, о коем Вы известны, ищут всячески отдалить, не могши оному препятствовать, знавши, что на то моя воля решительная есть…» Да, стоит шепнуть, даже лишь подумать про себя о чем-то, как в Петербурге откликнется… Сыскное дело поставлено отменно. Вот так бы организовали починку и постройку судов Дунайской флотилии…
Так бывает. Проходят дни, недели, месяцы… Мелькают события, мелькают лица. Все привычно и обычно. Одни приказывают, другие исполняют. Но вот приходит день, час, мгновение, когда хочется нарушить этот заведенный порядок и крикнуть хотя бы самому себе: «Стой! Остановись! Ты делаешь не то, что по совести и справедливости необходимо…»
В таком состоянии оказался Румянцев накануне встречи с графом Орловым.
…Как царствующая особа, въехал Григорий Орлов в Яссы. «Сборы к отъезду графа Орлова изумили всех великолепием: ему было пожаловано множество драгоценных платьев, из которых одно, осыпанное бриллиантами, стоило миллион рублей! – писал историк об этой поездке. – Назначенная к нему свита составляла целый двор: тут были и маршалы, и камергеры, и пажи; одних придворных лакеев, разодетых в парадные ливреи, насчитывали до двадцати четырех человек. Обоз посла должен был состоять из роскошно сформированной кухни, погребов, великолепных придворных экипажей и пр. Одним словом, по замечанию Гельбига, сборы к путешествию могущественнейшего государя не могли бы обойтись дороже этой командировки временщика».
Конечно, Румянцев оказал Орлову все подобающие почести. Пусть не такие, какие оказала Екатерина II своему любимцу после возвращения его из Москвы: тогда Петербург встретил графа Орлова как триумфатора, как величайшего полководца, сломившего сопротивление злодейского неприятеля, казалось, что все население города в этот день вышло на улицы, чтобы рукоплескать избавителю Первопрестольной от чумы. В Царском Селе, по дороге в Гатчину, императрица приказала воздвигнуть Триумфальные ворота из разноцветных мраморов, построенные по рисункам известного Ринальди. Говорили, что на воротах, со стороны Царскосельского парка, приказала написать торжественные слова об этой его поездке: «Когда в 1771 году на Москве был мор на людей и народное неустройство, генерал-фельдцейхмейстер Григорий Орлов, по его просьбе, получив повеление, туда поехал, установил порядок и послушание, сирым и неимущим доставил пропитание и исцеление и свирепство язвы пресек добрыми своими учреждениями». А со стороны Гатчины на этих же воротах красуется стих: «Орловым от беды избавлена Москва…»
А что будет, если переговоры здесь завершатся успешно? Наверное, прикажет на руках носить своего любимца или отольет из золота его статую и поставит где-нибудь на видном месте в Зимнем дворце… Да и что он имеет против этого баловня судьбы, и сам не раз пользовался благосклонным вниманием графа Орлова, бывал у него в имении, охотился вместе с ним, пользовался его хлебом-солью, как говорится… Но нынче слишком великое разногласие возникло между ними: Орлов был за экспедицию на Константинополь, за войну до победного конца, не считаясь с материальными и человеческими жертвами, а Румянцев вместе с Паниным были за мир с Турцией на условиях, выгодных для России… Только вот почему-то граф Панин неожиданно изменил свое отношение к Молдавии и Валахии… Эти мысли тревожили и растравляли душу фельдмаршала Румянцева. Только недавно он был хозяином этого обширного края, а сейчас многие уже побежали с докладами к Орлову, да и не с докладами, а с доносами, с доносами на него, фельдмаршала российского. Как теперь поведет себя любимец Екатерины II?.. Ведь мало что осталось от того Орлова, которого он помнил и знал. Другая осанка, другой взгляд, появилась непререкаемость в голосе и привычка повелевать. Хотя внешне он остался все таким же благородным и вроде бы бескорыстным заступником русских интересов при императрице. «Но как можно заключать мир при условии возврата завоеванных земель?» – снова и снова сокрушался Румянцев, вспоминая при этом письма графа Панина, в которых тот извещал его об этом намерении русского двора.
«Кажется, 1 января прибыл сюда курьер из Петербурга, привез два письма Никиты Ивановича, которые нанесли мне столь чувствительный удар, и началась та карусель, которая и посейчас крутится… Курьеры через Журжу в Рущук к сераскир-паше, курьер прусского посла так и засновали туда-сюда, потом сераскир стал верховным визирем… У них это быстро: то вверх, то свалится вниз, а ведь некоторым главнокомандующим и головы отрубили… Ну уж если полномочный министр России оказался в Семибашенном замке, то что уж говорить о своих… Но неужто в Петербурге действительно считают, что завоевать землю легче, чем удержать оную? Столько крови пролито за эту землю, столько сами молдаване восставали против турок, чтобы снова стать свободными и независимыми, а тут такая открылась возможность… Да и вникнувши чрез откровение Панина в неизвестную мне доселе связь событий и явлений, вижу, что выход из создавшегося положения может найти только великое благоразумие мужей, искусившихся в политике… Но оправдает ли это решение искушенных политиков народ Молдавии и Валахии?»
Румянцев мрачно смотрел на будущее переговоров, но не видел и выхода из создавшегося положения. Все было запутано и противоречиво. В Петербурге считали, что самым важным сейчас является утверждение независимости Крыма, и ничуть не сомневаются в том, что сей народ почувствует благотворения от руки русской и будет навсегда привязан к тем, кто освободил их от турецкой зависимости. Но так ли получится на самом деле? Ведь часто бывает так, что ожидаешь одно, а получаешь другое, прямо противоположное ожидаемому… Так в жизни, но так бывает и в политике.
Граф Орлов прибыл в Яссы 14 мая, и Румянцев писал Екатерине II по этому случаю: «Вчерашний день на вечер имел я удовольствие принять здесь графа Григория Григорьевича и видеть его в добром здоровье, после понесенных трудностей и невыгод в далеком пути.
Теперь я нахожусь в полном обрадовании, всемилостивейшая государыня, что он будет очевидным свидетелем пред Вашим Императорским Величеством положению здешних дел и моего ревностнейшего усердия к службе. А засим я беру смелость донести только о всеглубочайшем моем благоговении…»
Граф Орлов весело проводил время в Яссах. А начало конгресса все откладывалось по вине Турции. Верховный визирь после заключения перемирия уверял Румянцева, что русские и турецкие полномочные министры должны прибыть в одно время в Фокшаны, где из-за недостатка дворов житье в шатрах, «отложив все мелочные и бесполезные церемониальные обряды». Он же обещал в ближайшее время известить фельдмаршала, когда прибудут на берег Дуная его министры, сколько понадобится лошадей для того, чтобы отвезти их, уверял в искренности и дружбе. Но шли дни, недели, а представители Турции все еще пребывали в Константинополе. Наконец 13 июня Румянцев получил письмо от верховного визиря, из которого узнал, что «действительно находящийся в великом достоинстве первого президента императорской печати (тури или вензеля), прославленный прежним обладанием разных высоких императорских чинов, искусный в секретах вечного императорского кабинета, славный между первейшими и великими, собрание честей и похвал, почтенный Осман-эфенди, да утвердит Господь навсегда знатность его, нарочно определен от стороны империи Оттоманской первым уполномоченным для утверждения мира». И через несколько дней он прибудет в турецкий лагерь под Шумлой.
Однако «через краткое время… именованный полномочный представитель Блистательной Порты Осман-эфенди» так и не приехал.
Снова разгорелись споры вокруг места проведения конгресса. Вроде бы уж совсем договорились собраться в Фокшанах. Но вот снова верховный визирь упоминает Бухарест как место «наипристойнейшее к мирному конгрессу». Тут вмешался граф Орлов и твердо сказал, что этот вопрос уже не раз обсуждался на Государственном совете в присутствии императрицы и всех членов совета. Они признали, что даже если только часть Бухареста определена быть может для конгресса, то и в этом случае необходимо объявить его свободным, и тогда таким образом Россия лишалась «правления оным, и следовательно, всею Волошскою землею».
Вскоре Румянцев узнал от находившегося в Шумле и возвратившегося в главную квартиру русской армии капитана Зумбатова, как торжественно встречали турецкое посольство войска верховного визиря: пятнадцать верст посольство двигалось под радостные клики войска, растянутого сплошной линией по ходу его движения.
– Верховный визирь, ваше сиятельство, – докладывал капитан Зумбатов фельдмаршалу, – задумал показать мне и всем иностранцам, там пребывающим, боеспособность и многочисленность своей армии, готовой продолжать войну с нами.
– Знаем мы эти турецкие фокусы, – спокойно сказал Румянцев, выслушав доклад капитана. – Все они жаждут военных действий лишь как возможности для грабежа. Как только Керим-эфенди, подписав с нами договор о перемирии, прибыл в Рущук, то гарнизон сразу взбунтовался. Четыре тысячи босняков, только что прибывших перед этим, захватили три галеры, попытались овладеть всей флотилией, но были остановлены комендантом крепости и их командиром Мустафа-пашой. А могли бы сорвать перемирие.
В эти дни Румянцев внимательно следил за передвижением турецкого посольства. Верховный визирь писал ему: «Мы назначили того, который 30 лет тому назад имел великую дружбу с покойным отцом вашим и у Абдула-аги-паши, бывшего верховного визиря, славного и блаженной памяти отца нашего, был доверенным секретарем… 3-го числа луны Ребиул Ахырь, в прошедшее воскресенье, приехал в лагерь наш под Шумлою, вместе с уполномоченными министрами дворов венского и берлинского; и тотчас по прибытии своем вышеупомянутый эфенди представился к нам. По истолкованию дружелюбных писем ваших, мы оные ему показали, и он также, соглашаясь с нашим мнением, изъявляет великую склонность ехать отсюда и ускорить прибытие свое к месту конгресса…»
Приближались важные события, и Румянцев готовился к ним как к решающему сражению. И большие надежды при этом фельдмаршал возлагал на Обрезкова. Еще 25 мая Румянцев писал Панину: «Вчера поутру имел я удовольство принять здесь Алексея Михайловича Обрезкова. При первом свидании я удостоверился наисильнейше о том его расположении душевном, которым я льщусь пользоваться и удовлетворить во всем полным образом вашей дружеской откровенности, начертанной своеручно».
Не раз Румянцев делился своими мыслями с Алексеем Михайловичем, входившим в число доверенных лиц графа Панина, вершившего всеми иностранными делами России. Так что им, связавшим свою судьбу с судьбой Никиты Ивановича и цесаревича Павла, было о чем поговорить. Эта доверительность и откровенность у них установилась еще при первом свидании, в военном лагере при деревне Фальтешти.
Однажды после шумного обеда, перешедшего в ужин, у графа Орлова Румянцев предложил Обрезкову зайти к нему на главную квартиру. И когда они остались одни, сказал:
– Алексей Михайлович! Все чаще стали доносить мне о новых случаях заразительной болезни. Вам с графом придется в ближайшее время покинуть Яссы и уехать в Фокшаны. Там вам будет спокойнее и безопаснее во всех отношениях.
– А что, так опасно здесь? – встревожился Обрезков.
– Да! Мы-то уж привыкли к этой опасности, знаем, что делать и как оберегаться, а вам с непривычки придется туго. Императрица мне не простит, если что случится с графом Орловым.
– Она же сама называла его после возвращения из Москвы профессором по уничтожению этой болезни!
– В Москве – это совсем другое дело. Да к тому же там легче, чем здесь. В Яссах столько скрытых источников распространения этой заразы, всех не учтешь. Так что не будем рисковать особой его сиятельства.
– Мне кажется, Петр Александрович… – Обрезков надолго замолчал, словно не решаясь произносить то, что у него уже вертелось на языке. – Мне кажется, что ее величество несколько охладела к графу Орлову…
Румянцев, в свою очередь, был озадачен таким сообщением. Как можно в таком случае отправлять его с такой торжественностью и пышностью? С удивлением смотрел Румянцев на славного дипломата, который тоже мог ошибиться в таких тонкостях придворных отношений.
– Во всяком случае, после Москвы граф Орлов уже не пользовался на заседаниях императорского совета такой полной поддержкой, как до отъезда в Москву.
– Казалось бы, столь пышно она его встретила и объявила чуть ли не спасителем Москвы, – продолжал недоумевать Румянцев.
– Да, все знаю, и Триумфальные ворота с надписями с двух сторон, и золотая медаль, выбитая в его честь, на одной стороне медали изображен сам граф Орлов, а на другой – Курций, бросающийся в пропасть, с надписью: «И Россия таковых сынов имеет». Знаю даже, что первоначальная надпись гласила: «Такового сына Россия имеет». Но когда императрица вручила ему медали для того, чтобы он роздал их своим друзьям и близким, тот отказался принять их, сказав, став на колени: «Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов Отечества».
– Ну и что же? Неужто изменили надпись? – спросил Румянцев.
– Всемилостивейшая императрица повелела перечеканить медали и передала их с исправленной надписью… Я много раз слышал, как превосходно он справился с истреблением заразы в Москве. Граф и сам говорил, что тамошние начальники много сделали для того, чтобы уменьшить распространение той смертной болезни. Но то, что он сделал, поражает своей смелостью и какой-то безрассудной неустрашимостью. Прежде всего он собрал две комиссии об умерщвлении архиепископа Амвросия. Первая комиссия занялась изучением вопроса, почему народ испытывал отвращение к больницам и карантинам. И вскоре выяснилось, что врачи и должностные лица были крайне недобросовестны в исполнении своих обязанностей. Все виновные были наказаны, и граф сразу тем самым завоевал доверие.
– К тому же он добрый, красивый, щедрый, приветливый… Природа наделила его удивительным обаянием, – говорил Румянцев, а сам вспоминал, сколько раз этот баловень судьбы выручал его и поддерживал… И совсем недавно Орлов помог его сыновьям поступить ко двору цесаревича Павла.
– Да, и граф Григорий Григорьевич сам обходил больницы, строго наблюдал за пищей и лекарствами, заставлял при себе сжигать платье, белье и постели умерших от чумы.
– Мне рассказывали курьеры из Петербурга, что он не боялся являться и среди зачумленных, утешал их, всем бодрым видом своим внушая им надежду на избавление от тяжкого недуга.
Румянцев хорошо знал, что Панин ненавидит Орлова как своего антипода в жизни и в политике. Но в то же время чувство справедливости в отношении к графу Орлову ни на минуту не покидало его в разговоре с Обрезковым, который, видать, тоже испытывал противоречивые чувства, оценивая деятельность и личность фаворита императрицы.
– Судьба фаворитов часто бывает печальной, ваше сиятельство, – сказал наконец Алексей Михайлович. – Знаете, как кончил любовник королевы датской? На эшафоте…
– До меня дошли лишь смутные и путаные сведения об этом перевороте в Дании. Расскажите, Алексей Михайлович, поподробнее о том, что происходит в мире… Я знаю лишь то, что ничего не знаю, как сказал известный вам мудрец.
– Да уж, в такой дали от Петербурга, куда сходятся все новости… Так вот мне приходилось читать всю почту, которая приходит к нашему благодетелю графу Панину, на многое открываются после этого глаза. И всемилостивейшая наша императрица не раз выражала недовольство всем, что там происходило. Дания жалка, говорила она Панину, там большие дети не умеют сами вести себя, как же вы хотите, чтобы они управляли другими? В них нет ни мудрости змеиной, ни силы львиной. А господина Струензе, любовника королевы Матильды, она называла жалким господином, который производит адское несварение желудка в государстве, в коем управляет.
– Ну а как они там дошли до того, что доверили управлять государством лейб-медику? – спросил Румянцев.
– Видимо, королева Матильда посчитала, что ей все дозволено, а король – действительно сущий младенец – на все закрывал глаза, а когда открыл, то ужаснулся. Ведь дело дошло до того, что полк отказался повиноваться, а управители Дании уступают его требованиям, вместо того чтобы строго наказать его. И все это доказывает, как мало они понимали, из каких нитей свит канат… А со смертью графа Бернсдорфа, который удалился от дел при возвышении Струензе, но призванный снова ко двору после его падения, наши дела в Дании будут непрочны…
И потекла беседа, неторопливая, спокойная, дружеская, – беседа, в которой неуловимо точно выявлялись взгляды и суждения собеседников.
Обрезков после возвращения из Константинополя был щедро награжден Екатериной II, получив орден Святого Александра Невского и 200 тысяч рублей, и назначен членом Коллегии иностранных дел. За эти несколько месяцев пребывания в Петербурге он стал просто необходим Никите Ивановичу Панину, ведя дипломатическую переписку. Так что он уже был знаком со многими сложностями и противоречиями европейской политики. Обрезков знал о решениях императорского совета и резолюциях и «апробациях» Екатерины II.
Обрезков рассказал Румянцеву не только о перевороте в Дании, последствием которого были арест королевы Матильды, расторжение ее брака с королем Христианом VII, ссылка в Ганновер, казнь ее фаворита Струензе и некоторых его приспешников. Главное, понял Румянцев, заключалось в том, что датские волнения и перемены начались и обострились после смерти шведского короля еще в начале 1771 года.
Молодой шведский король Густав III слыл ярым приверженцем Франции и самодержавной власти у себя. Ясно было, что он будет упорно противостоять России и ее интересам в Европе. Так оно и оказалось. Граф Остерман тут же потребовал денег для подкупа «благонамеренных патриотов, устремляющихся на сохранение национальной вольности». Екатерина II внимательно следила за развитием событий в Швеции и поняла, что «лучше дать денег, нежели видеть в Швеции самодержавство и с ним войну посредством французских денег и интриг», предложив выдать Остерману более 300 тысяч рублей. Фельдмаршал граф Ферзен и вся его партия «неблагонамеренных», мечтавшие об установлении самодержавия в Швеции и возвращении утраченных по Ништадтскому договору земель, развернули бурную деятельность и в печати, и плетя сеть интриг, вовлекая все больше сторонников в свои сети. Поэтому русское правительство было заинтересовано в том, чтобы, во-первых, удержать в целости старую форму шведского правления, во-вторых, всячески помешать молодому королю развернуть подготовку к войне против России хотя бы на тот срок, пока она ведет «жестокую и обширную войну» с Турцией, помешать не только началу «действительной войны, но и от наружных оной оказательств, дабы иначе не могло родиться в публике сомнение и пустой страх»… Так писал Панин Остерману.
На первых порах молодой шведский король заверил противоборствующих в сейме, что он будет выступать за соглашение французской и русской партий в сейме, будет выступать за национальное единство. Но все это было лишь игрой для отвода глаз простодушных политиков. Искушенные дипломаты не могли не заметить, что в Швеции назревала серьезная оппозиция России и русским интересам. Король всячески поощрял культ Франции и уничижение России. Все чаще стали появляться статьи, в которых Россия представала крайне истощенной, изнемогающей от непосильного бремени войны. С другой стороны, в «Политических рассуждениях» королевского библиотекаря Гервеля указывалось на деспотическое влияние России на соседнюю Польшу, указывалось, что Россия является причиной всех бедствий польского народа. И если Швеция попадет под влияние России, то ее ждет такая же участь, как и Польшу.
Ну, что Франция занимала враждебную позицию по отношению к России и всячески настраивала шведского короля противодействовать ее политике в Европе, говорил Обрезков, – это естественно. А вот активнее стала действовать в Швеции Австрия, и особенно император Иосиф II, – это было удивительно и неожиданно…
Остерману удалось заполучить реляцию шведского посланника при венском дворе, в которой посланник излагал свой разговор с австрийским императором. Из разговора стало ясно, что Австрия подогревает пыл молодого короля, ласкает его честолюбие и тщеславие, восхищаясь его великими как природными, так и приобретенными с помощью воспитателя графа Тессина качествами. Иосиф лицемерно сожалел, что Швеция из сильной некогда державы, наводившей страх на своих соседей, превратилась во второстепенную из-за внутренних распрей и раздоров и не может даже противостоять ослабленной России, не способной, конечно, вести войну на юге и на севере своей страны. Указав на Польшу и на Данию как на страны, в которых Россия распоряжается как в своих вотчинах, австрийский император намекал шведскому посланнику, что Швеция должна резко выступить против известных замыслов России возвеличить себя над всеми своими соседями и не поддаваться ласкательствам русской императрицы, а, соединившись с Данией, которая до сих пор забавляется беспрестанными переменами в правительстве, повести свой союз к унижению России, потребовав у нее утраченные земли.
Но главное, рассказывал Остерман, все полномочные министры, словно сговорившись, дудели в одну дуду: Россия истощена, в армии нет пропитания, снаряжения, а потому Турция ни в коем случае не должна соглашаться на все условия России при заключении перемирия и договора о мире. Франция обещала 24 тысячи своих солдат в помощь Турции и Австрии, если Австрия начнет военные действия против России. Положение складывалось критическое. И шведский посланник при венском дворе советовал своему королю воспользоваться благоприятными условиями для того, чтобы избавиться от вредного влияния России. Тем более, что Австрия пошла на заключение секретного договора с Турцией и получила от нее многомиллионное вознаграждение за то, что будет всемерно способствовать выгодам Турции при переговорах с Россией. И Австрия до сих пор могла бы противодействовать переговорам о мире, если б не предложение Фридриха II воспользоваться тем, что Австрия захватила польские земли под благовидным предлогом, что они, дескать, некогда принадлежали Венгрии…
А предложение Фридриха II заключалось в том, чтобы последовать примеру Австрии и, в свою очередь, занять те польские земли, которые бы выгодно «округлили» границы Пруссии и России. Если Австрия не согласится на это предложение, то можно вполне обойтись и без нее: Россия и Пруссия могут спокойно одолеть Турцию и Австрию даже и в том случае, если им поможет Франция своим экспедиционным корпусом… Так и возникла мысль раздела Польши для того, чтобы избежать всеобщей европейской войны. Австрия, конечно, попыталась отделить Фридриха II от союза с Россией, но прусский король твердо держался своей близкой выгоды: Россия поможет ему «округлить» его владения без шума и кровопролития, а Вена все еще помнит недавнюю войну, в ходе которой утратила Силезию и другие свои земли… Но тайная ненависть Вены против русских «превосходит всякое вероятие, – писал Фридрих II, – и смею сказать, что только я стараюсь препятствовать взрыву этой ненависти». Прусский король совершенно уверен был в том, что Австрия бессильна без крепких союзников и вынуждена будет делать все так, как продиктуют ей Пруссия и Россия… Но Австрию пугает одно: что сила России увеличивается, и если она будет следовать своим широким планам укрепления границ, то сила ее станет страшною для всех соседей со всех сторон. И уговаривают всех своих возможных союзников, в том числе и прусского короля, стремиться к ослаблению России любыми способами.
– И самое удивительное, – продолжал говорить Алексей Михайлович, – что князь Кауниц, услышав о предложении прусского короля разделить Польшу, так обрадовался, что возмечтал воспользоваться случаем и осуществить свой давний план: если Пруссия приобретает такие большие земли в Польше, то не может ли она уступить Австрии часть Силезии и графство Глац… И Кауницу уже казалось, что Россия сломлена: раз уступила, отдавая Молдавию и Валахию, значит, и второй, и третий раз можно ей диктовать свои условия… И согласилась за большое вознаграждение – говорят, запросила 34 миллиона гульденов – содействовать Турции в заключении благоприятного для нее мира, не хуже Белградского… Но Панин, опираясь на мнение всемилостивейшей императрицы нашей, твердо сказал Сольмсу: «Мы не позволим Австрии предписывать нам законы».
Обрезков на минутку умолк, переводя дыхание: так хотелось показать фельдмаршалу, что действительно легче завоевать земли, чем удержать их, учитывая все сложности и противоречия, то и дело возникающие в европейской политике.
– А я не могу успокоиться с тех пор, как узнал о возвращении завоеванных княжеств. Отнять у турок эти земли – это означает навсегда лишить их возможности беспокоить Россию посредством Польши. Конечно, лучше всего для нее, если эти княжества окажутся независимыми, как это было в старину. Но лишь бы турки не владели ими… – высказал Румянцев свою затаенную думу.
– Да вы знаете… Об этих княжествах столько было разговоров и споров. Их предлагали Австрии, которая может выменять их у Турции за Белград. Хотели даже предложить Польше за те земли, которые будут у нее отобраны Австрией, Пруссией и Россией… Так что завоеванные вами земли, ваше сиятельство, служат как бы разменной монетой в большой политической игре, в которой участвуют чуть ли не все европейские державы…
– Но никто не подумал, что будет чувствовать народ, братский нам по вере христианской, снова попадающий под оттоманское иго… А во всех бедах этого народа виноват будет венский двор, показывающий явное недоброжелательство к делам нашим.
– Теперь они клянутся в вечной дружбе, – напомнил Обрезков.
– Это все лишь внешнее, а на самом деле они засылали сюда своих агентов и стремились вложить в сердца здешних жителей ненависть и отвращение к нам… Они обещали здешним народам свое заступничество. А если они откажутся от этой помощи, то, дескать, их ждет гибельная опасность. И народ заколебался. Так что австрийцы уже нам тут навредили. Особенно то скажется, если с турками примирение не возымело бы желаемого конца. Хотя бы в сем последнем полный успех мы получили, все равно ведь княжества отойдут к Турции. А это для меня больно… И вы знаете, Алексей Михайлович, я уже просил об увольнении меня от дел.
Обрезков с удивлением посмотрел на фельдмаршала.
– Не удивляйтесь, ваше превосходительство! Без отдыха я уж долгое время нахожусь здесь… Столько дел, забот, мучений… Часто изнемогаю от болезненных припадков, которые истощают мое здоровье. Есть необходимость уехать на излечение. Не хочу быть зрителем при заключении договора. Ибо, Алексей Михайлович, сами можете представить себе, как неприятно для меня видеть народ, обреченный вновь на бедствия…
«Можно ли было представить себе в этом счастливом полководце на поле брани такие мучения и страсти по такому ничтожному для политиков поводу?» – пронеслось в сознании дипломата.
– Э, граф, не принимайте так близко к сердцу выверты европейских дворов. Одно время князь Кауниц так возомнил о себе, что спокойно делил Европу, как огородник свои грядки… Хорошо, что этому горделивейшему из людей, который возомнил себя распорядителем дел Севера и Востока, противостояла наша императрица. Она перечеркнула его притязания на господствующую роль в европейской политике.
Обрезков с увлечением рассказывал о том, как сталкивались в переговорах между венским, прусским и российским дворами интересы трех государств, не желавших ни в чем уступать друг другу.
– А что ж, ваше сиятельство, неужто вы так и не отдыхали все эти три кампании? – перевел разговор Алексей Михайлович. – Скольких боевых генералов и полковников я видел за это время в Петербурге – на балах, на званых вечерах и обедах, на куртагах ее величества! Видел Потемкина, Боура, Вейсмана, Ступишина и многих других…
– Нет, не отдыхал… А когда попросил уволить меня от командования, граф Панин сообщил, что общая польза не позволяет уволить меня… Но партикулярные мои неудовольства, Алексей Михайлович, уже не трогают меня, я к ним притерпелся. Течение лет и службы моей не скрыто от знания двора, уж там-то хорошо знают, больше ли приятного или трудного и прискорбного доставалось всегда на мою долю.
Обрезков смотрел на Румянцева с удивлением и состраданием: сколько уж времени прошло с тех пор, пока они откровенно говорят о тайных пружинах европейской политики, о петербургской жизни, о здешних сложностях и противоречиях, а еще такого скорбного лица не видел он. По всему чувствовалось, что фельдмаршал касается сейчас самого затаенного, смутно ворочавшегося до сих пор в подсознании и лишь сейчас вышедшего наружу…
– Если б только от меня зависел отъезд в Петербург или еще куда-нибудь подальше от этих мест… – продолжал свои признания Румянцев. – Да и как уехать, если каждую кампанию я начинал рано, а заканчивал поздно? И так мало времени оставалось от полевых действий, что тут не до отдыха. Зимой же все мое время и труд уходят на приготовление вновь поступающих солдат, на подготовку к новой кампании. Вы вот только что говорили, что многих из моих генералов видели в Петербурге. Действительно, многие генералы, и даже те, кому надлежало бы быть здесь постоянно и неотлучно, удалялись под разными предлогами. И только вам да графу Панину признаюсь: настолько плохо себя чувствую, что боюсь под бременем сим поникнуть.
– Ну что вы, граф, смотрю на вас и радуюсь вашей мощи и энергии! Таких героев, как вы, мало на свете. – Алексей Михайлович стремился вдохнуть в Румянцева прежнюю его уверенность и силу.
– Какая уж тут мощь и сила! Чувствую, Алексей Михайлович, как плетутся вокруг меня придворные интриги, кто-то стремится очернить меня. Сколько раз я давал сведения в Петербург о сущих нуждах войска! А мои доклады не удостоены уважения: дескать, нет времени поговорить о состоянии армии. А вместо того постоянно вмешиваются в мои дела, вот, в частности, вновь выдают штаты генерал-квартирмейстерские… И что я могу подумать о таких вмешательствах? Есть ли здесь радение о пользе войск или только ни к чему не нужная прихоть? Если я говорю об улучшении состояния армии, так я ведь знаю, что предлагаю. Ведь я ничего лишнего не прошу. К тому же распространяют про меня клевету…
Столько горя послышалось в голосе Румянцева, что Обрезков вздрогнул от неожиданности. «Вот ведь… Кто бы мог подумать, что такое происходит в душе знаменитого фельдмаршала?» – мелькнуло у Обрезкова.
– Представляете, кто-то уведомил графа Панина, будто я уволил деревни Потоцких и Мнишеков от поставок в армию провианта… Если б я знал, кто этот уведомитель, клевета которого неожиданно до самой деликатности против меня идет…
– А на самом деле? – спросил Обрезков, понимая, что не может быть дыма без огня, как говорится.
– Деревни Мнишека действительно облегчены по требованию о том бывшего посла нашего в Польше князя Волконского, который рекомендовал для него сию выгоду, объявив, что он будет шефом нашей партии в Короне. А считается ли он или Потоцкий за людей подозрительных в размножении польских замешательств, я ничего того о сем не знаю. Напротив, со своей стороны, за все время моего командования в этом краю я ничего не приметил от Потоцкого такого, что бы явило следы его недоброхотства для наших войск. Войска в его деревнях всегда стояли и теперь стоят, давал и дает и ныне он без послабления все для армии нужные поставки со своих маетностей. И вот думаю, что если б я так не сделал, то они давно бы стали конфедератами.
А с поляками нельзя поступать как с врагами, нельзя на них так нажимать, как это делает наш посол Салдерн… Уж больно круто и жестко ведет себя…
– Никита Иванович тоже недоволен им. Его поведение способствует не уменьшению конфедератов, а их увеличению, – сказал Обрезков, вспоминая все прочитанные донесения из Варшавы. – Чуть-чуть смиряет его жесткий нрав Александр Ильич Бибиков, сменивший Веймарна. Салдерн признавался Панину, что его не любят в Польше и боятся. Он оттолкнул от себя даже тех, кто сочувствовал нам и поддерживал в борьбе против конфедератов.
– Пожалуй, он недолго будет в Варшаве. Он совсем не подходит для своей роли. Как вы думаете? – спросил Румянцев.
– Скорее всего, вы правы… Да и он сам чувствует, что не справляется. Уже жалуется на расстроенное здоровье и на то, что страдает от постоянных интриг, что окружен людьми, которые подставляют ему ногу. «Ни дух, ни тело мое ни минуты не знают покоя», – писал он Панину уже через несколько месяцев после своего назначения в Варшаву.
– Беда его в том, Алексей Михайлович, что он с презрением относится к полякам вообще, считает, что все они вздорны и развращенны, что король Станислав слабый, пустой и глупый человек, которого презирают не только в народе, но даже и в своей семье. Сколько приезжали из Варшавы и рассказывали мне, что он там вытворяет, обвиняя короля в неправдивости, мелочности и увертках. И уповает только на силу.
– Да, он твердо уверен, что без употребления силы нет твердой надежды на будущее. Середина между мягкостью и силою решительно вредна, мягкость портит головы в Польше и несовместна с достоинством и превосходством России, – сказал Обрезков.
– Нет, я решительно не согласен с этим… Вот совсем недавно к нашему посту, которым командовал мой подполковник Гантвиг, прибыл поручик Глумбицкий с одним хорунжим и трубачом с просьбой, чтоб отряд их был допущен без оружия к нашему посту. Гантвиг сие им дозволил, заранее зная, что я одобрю такое решение. И действительно, все они явились – в числе двухсот восьмидесяти человек, а ведь они – часть барских бунтовщиков, волею судьбы оказавшихся в Турции. И они, не желая пристать к бродящим в горах бунтовщикам, просили принять их. Я повелел князю Долгорукову, учиня им поименную перепись и отобрав от них рецессы*, что они более ни в какие действия и сообщения не войдут со злонамеренными, отправить их к господину Браницкому, который действует совместно с нашими войсками. А кто хочет возвратиться безмятежными к своим домам и спокойно жить, тем пообещали мы полную безопасность от нашего оружия. Конечно, офицеров расспросили, почему они отпущены от турок из-за Дуная, о всех обстоятельствах их жизни в Турции вместе с бунтовщиком Потоцким за все это время, с Барской конфедерации до сих пор. А мы ведь вполне могли их взять под стражу как наших супротивников.
– Вы совершенно правильно рассуждаете, ваше сиятельство. Нельзя в Польше вести себя как в завоеванной стране. Надо считаться с поляками, уважать их гордость, независимость, учитывать пылкость их нрава, помогать осознать, что мы хотим помочь им избавиться от бунтовщиков и направить Польшу по пути твердой независимости. – Обрезков чувствовал, что говорит что-то не то. Ведь он хорошо знал, что уже принято решение между тремя государствами о разделе польских земель, но привычка дипломата скрывать половину своего знания и здесь взяла верх. – А что, граф, слышал я о какой-то большой победе турок в Египте? – Обрезков явно переводил разговор в другое, менее опасное русло.
– A-а, это мой курьер, возвратившийся от визиря, привез известие, будто турки разгромили Али-бея* и отсекли ему голову, и уже отпраздновали победу над ним. А оказалось, что Али-бей вместе с четырьмя близкими ему унес свою голову и набирает свежие войска. Турки умеют и любят приврать…
– Да уж, за свое там пребывание я в этом убедился.
– Да и поляки любят похвастать. Вот тоже мой курьер доносил: повстречал на той стороне он двух поляков, ехавших в Шумлу. Оказалось, что это два курьера от графа Потоцкого к визирю и к цесарскому министру Тугуту с известием, что он в Польше командует семьюдесятью тысячами войск и отобрал у нас семь крепостей. Представляете?
– Ну и что вы?
– Я велел своему чегодарю дать знать турецкому комиссару о весьма противном тому положении мятежников в Польше, сказать, что их везде давят как мух и великая часть их уже отдалась в наши руки, прося пощадить их жизнь… Ох, как все сложно, противоречиво, путано в этой нашей жизни!
Алексей Михайлович засобирался к себе. Да и Румянцев понимал, что всех вопросов, которые накопились у них, не успеют обсудить.
Обрезков, попрощавшись, ушел, а Румянцев еще долго устало сидел за столом, бездумно уставясь в разложенную на нем карту. Он думал лишь об отдыхе как об избавлении от тех противоречий и страданий, которые он испытывал от двойственности своей позиции в изворотливой дипломатической игре, невольным участником которой он был.
Вскоре Румянцев писал Панину: «Милостивый государь мой, граф Никита Иванович!.. 8 июня г-н Симолин без замедления отправился отсюда. В особе его я имел для себя помощника искусного и рачительного в деле, которое удостоили ваше сиятельство своей апробации. Я никогда не перестану чувствовать, сколь милость моего благодетеля была велика в облегчении меня от труда чрез посредство человека столь отменных способностей. Я не могу ничем живее изобразить моей благодарности, как поставить самого его пред вашим сиятельством… После того, что я перенес и что еще встречается, признаюсь, милостивый государь, что ничего я больше не желаю, как видеть конец здешним делам, и чтоб последствием таковым мог я возыметь удовольство персонально изъявить мои чувства другу и милостивцу, которого добросердечие и благодеяния ко мне ни с чем я не могу сравнить, разве с собственною моею признательностию. Я наперед себя обнадеживаю воспользоваться тогда вашею помощию в получении выгод, относящихся к отдохновению, которое нужно для человека, всю жизнь проводившего в подвигах, истощевающих силы душевные и телесные…»
Но время для отдыха еще не подошло… Столько еще трудов придется положить, чтобы добиться выгодного мира. А пока медленно, с необъяснимыми задержками, двигались турецкие послы на переговоры.
Граф Орлов и Обрезков выехали в Фокшаны. А турецкие полномочные все еще были в Рущуке, готовясь к переправе через Дунай. И лишь 8 июля они, а также прусский и австрийский министры на одиннадцати галерах отплыли в Журжу. Здесь их встретили орудийным салютом и торжественно приветствовал через переводчика начальник гарнизона крепости генерал-майор Игельстром. По воспоминаниям очевидцев, Осман-эфенди, церемонно ответив на приветствие, сел на богато убранную лошадь и двинулся к своему шатру, который отстоял от пристани, покрытой зеленым сукном, не более чем на двадцать шагов. Генерал-майор Игельстром вместе с полковником Петерсоном, знатоком турецкого языка, нанесли визит вежливости Осман-эфенди, рассказали о предстоящей поездке в Фокшаны. Игельстром затем посетил также австрийского и прусского министров.
На следующий день и Осман-эфенди, и Тугут, австрийский министр, и Цегелин, прусский министр, нанесли визиты начальнику гарнизона Журжи генералу Игельстрому…
Наконец турецкое посольство выехало в Фокшаны. Ехали торжественно, не торопясь, согласуя свое движение с показаниями астролога, который не посоветовал въезжать в город в четверг 19 июля – несчастливый день. 20 июля турецкое посольство, состоявшее почти из пятисот человек, торжественно вступило в Фокшаны. Великолепным украшением этого шествия стали покрытые богатыми попонами красивые кони, предназначенные в подарок участникам конгресса.
Так торжественно и многообещающе начался Фокшанский конгресс.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.