Русская звезда[266] (Отрывок из дневника)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Русская звезда[266]

(Отрывок из дневника)

Теперь или никогда — вот дилемма, жгущая ныне наше сознание. Или Россия воистину вступает в «полноту исторического возраста», пробуждается к жизни всемирной, всечеловеческой, — или революционный смерч, ее закруживший, есть не что иное, как ее историческое увядание, национальная смерть. К небывалому здоровью или к окончательному распаду — переживаемая русским народом болезнь?

В этом вопросе — вся проблема русской культуры. Именно теперь разрешаются сомнения Чаадаева, споры западников с московскими славянофилами, смутные тревоги Герцена. Именно теперь подводятся итоги петербургского периода, Петрова дела, пушкинского слова. Все наше прошлое предстало на суд: что оно — фундамент грядущего здания, увертюра, пролог, — или самодовлеющий обрывок, капризный фрагмент без завершения, несбывшееся пророчество, бесплодный намек?..

Кто прав — Аксаков, утверждавший, что история русская «имеет значение всемирной исповеди и может читаться, как жития святых», — или Чаадаев, в минуту отчаяния не видевший в ней «ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника» и с горечью констатировавший, что «мы составляем пробел в нравственном миропорядке»?..

Россия еще не сказала своего исторического слова, не выявила «идеи», в ней заложенной. Она неизменно выступала перед Западом в роли «Сфинкса», страны будущего, народа великих возможностей. Какова же разгадка этого Сфинкса и существует ли она?

— Чудесное дело ваша Россия, — говорил Шеллинг князю Одоевскому в 1842 году, — нельзя определить, на что она назначена и куда идет она? Но она к чему-то важному назначена.

И сам Одоевский, этот любопытнейший пример славянофильства, еще до бесед своих с Шеллингом, в 33 году, задумавшись о судьбах родины, воскликнул:

— Россия матушка! Тебя ожидает или великая судьба, или великое падение! С твоей победой соединена победа всех возвышенных чувств человека, с твоим падением — падение всей Европы, такое падение, которое, вероятно, постигло те безымянные народы, которых остатки гаснут в степях Нового Света (см. Сакулин. «Кн. Одоевский»[267], т. I, ч. 2, с. 274).

В историю Европы Россия вписывала много страниц, — но они связаны больше с былью войн, побед, завоеваний. Не это — главное. Не этим одним определяется обитель нации в доме Отца…

Не наступает ли время вносить русские мысли в историю мира? — Вопрос этот ставится теперь не только в России и не только русскими. На мечты Одоевского откликался Шеллинг, на многие думы Хомякова, Аксаковых, Леонтьева отзывается ныне популярнейший из современных западных мыслителей — Шпенглер. И, помимо него, другие дети западной культуры, люди изощренных чувств и утонченного интеллекта, Анатоль Франс, Барбюс, Уэльс, Гауптман, Б.Шоу — пристально всматриваются в контуры нашей вещей бури, нашей Великой Революции, провидя за ними какое-то новое свершение, какой-то новый рубеж…

Так ли это?

И охватывает страстная надежда, смешанная с жутким раздумьем и сомнением, — лейтмотив нашей национальной мысли, прекрасно выраженной четверостишием Тютчева:

Ты долго ль будешь за туманом

Скрываться, Русская звезда,

Или оптическим обманом

Ты обличишься навсегда?..[268]

Страшен пассив текущих лет, несомненно, заслуживших наименование «лихолетья». Печально современное состояние России, подорванной в жизненных силах своих, и бесплодны попытки всю глубину нашей разрухи замалчивать или игнорировать. Бесконечно дорогой ценой платит народ за великую жизненную силу, за опыт, ведущий к зрелости, за насильственный разрыв с прежними формами жизни, за наследственные свои грехи.

Но этой дорогой ценой, по-видимому, действительно будет куплена народная и, стало быть, национальная зрелость. На широкую историческую арену выйдет весь русский народ, каков он есть, со всеми своими особенностями, но уже без иллюзий детства и отрочества. Ему-то и предстоит сказать всемирно-историческое «слово», лишь предощущавшееся творчеством отроческого его периода. Ему-то, очевидно, и подобает извлечь из-за тумана заветную «русскую звезду»…

Тогда-то и родится та русская культура, по отношению к которой, как думает Шпенглер, творчество самого Достоевского есть не более, чем косноязычный и бессильный детский лепет…

Велика надежда, но и тяжек долг, ей соответствующий. Обетование — в пору неслыханным страданиям, выпавшим на долю русского народа. Страдания, которым равных трудно найти в европейской истории. Хочется верить: даром такие испытания не посылаются.

Но есть и еще один конкретный вопрос, чрезвычайно существенный для уяснения «смысла» русской культуры, как исторической задачи.

Судя по всему, из бурь революции Россия выходит отрезвевшей и «оземлившейся», утратившей многое от своей былой психологии. Часто приходится слышать, что страна психологически «американизируется». Несомненный хозяин новой России — крестьянин — отличается чертами исключительной «органичности», «почвенности», узкой практичности. Новая интеллигенция тоже значительно больше, чем прежняя, предана очередным нуждам дня, «малым делам». По общим отзывам, интеллигенция стала более «мещанской», более «прозаической», но зато гораздо более деловой и социально-полезной. Ушла из русской жизни чеховщина, тургеневщина, исчезли и мотивы народнического «покаяния». — Но не значит ли это, что ушла и «достоевщина»? Что нет уже и гоголевской «птицы-тройки»?..

Но что же остается тогда от «великого призвания» России? Не о «второй же Америке» размышляют лучшие люди Европы, и не для того же тосковал одинокий Чаадаев, метался в духовной лихорадке Герцен, пророчествовали славянофилы, горел и сгорел Белинский, бредил вещий Достоевский, не для того же творилась русская история и создалась русская мысль, чтобы после величайшей из национальных революций русский человек приобщился идее свободного накопления, а русский интеллигент — духу размеренного мещанства!

Тут большая проблема. Пуст беспочвенный романтизм, но недостаточна и умеренная трезвость, превращенная в самоцель. В тумане скрывалась русская звезда, пока народ пребывал в атмосфере примитивного существования, а интеллигенция нежилась мыслью в царстве будущего. Но обнажится ли эта звезда в России крепкого мужичка и прочного хозяйственного самосознания, если «очередная забота очередного дня» вытеснит окончательно с поля ее зрения все «исторические горизонты» и «мировые задачи»?..

Недавно в специфическом разрезе, в рамках коммунистического миросозерцания, эту проблему поставил в «Известиях» Луначарский (статья «Новый русский человек»). Но она может и должна быть поставлена также и вне этих рамок, во всей своей острой, захватывающей широте.

Отрезвление России (весьма отрадное, конечно) не должно быть, однако, ее омещаниением. Свежести материального возрождения должна соответствовать напряженность и глубина духовных порывов. Усвоение чужой цивилизации не должно убить собственной культуры.

Иначе тщетна вера наша. Если Россия, выдержав нынешний кризис, выйдет из него страной безмузыкальной цивилизации только, если она утратит в нем своего Бога, свою душу живу, — это будет не чем иным, как особой лишь формой ее исторической смерти, которой так боялся К.Леонтьев. Это будет лишь образом медленного умирания, полным уподоблением западным соседям. За стуком машин и тракторов нельзя забывать «энтелехию» национальной культуры.

И, стоя на роковом рубеже, жадно вперив взоры в туманную даль, где по-прежнему скрывается звезда русской идеи, русской культуры, мы снова и снова с мучительным страхом повторяем вслед за поэтом неумолчный, полный тревоги вопрос:

Ужель навстречу жадным взорам,

К тебе стремящимся в ночи,

Пустым и ложным метеором

Твои рассыплются лучи?

Кто знает? Кто ответит? «Великая судьба, или великое падение»? — Что бы то ни было, — не будем терять веры, и вера сотворит чудеса.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.